8. Разгром оппозиции

Когда Пэн Дэ-хуай отправился домой в Пекин, а Микоян через Москву отправился «наводить порядок» в бурлящей Восточной Европе, где ему предстояло разбираться с куда более опасными для СССР ситуациями, казалось, что их короткая миссия в Пхеньяне закончилась успехом. Собственно говоря, именно в таком духе А. И. Микоян описал результаты своей поездки в Пхеньян, когда вскоре после возвращения в Пекин он встретился там с Мао Цзэ-дуном[258]. Репрессии против оппозиции были приостановлены, и Ким Ир Сен обещал не предпринимать каких-либо карательных действий против августовской группировки и ее сторонников. Все жертвы недавней кампании были официально восстановлены на своих постах. В партийные организации разослали текст примирительной речи Ким Ир Сена и резолюции сентябрьского пленума. Партийным комитетам всех уровней было поручено довести информацию о новой политике до функционеров низшего звена и простых партийцев.

Присутствие на сентябрьском пленуме советско-китайской делегации изначально оставалось тайной не только для рядовых членов партии, но, вероятно, и для номенклатуры среднего звена. Это вполне объяснимо, поскольку визит Микояна и Пэн Дэ-хуая наносил ощутимый удар по корейскому чувству собственного достоинства. Какими бы мотивами ни руководствовались в Москве и Пекине, их действия объективно представляли собой явное вмешательство во внутренние дела КНДР. Поэтому сведения о визите постарались скрыть: их распространение могло означать серьезную потерю лица и для Ким Ир Сена, и для рядовых партийнцев. Тем не менее для любого читателя северокорейских газет было очевидно, что резолюции двух пленумов ЦК, между которыми прошло всего лишь три недели, радикально отличались по своему содержанию. Как заметил заместитель председателя ЦК ТПК Пак Кым-чхоль в беседе с советником советского посольства Пелишенко, «ряд членов партии высказывали недоумение в связи с тем, что решения августовского и сентябрьского пленумов по оргвопросам были различные»[259]. Нечто подобное сказал в ноябре и секретарь пхеньянского горкома ТПК[260].

Несколько месяцев после сентябрьского пленума в партийном аппарате царила обстановка относительного спокойствия. Какое-то время могло казаться, что Северная Корея собирается последовать примеру других «братских социалистических стран» и вступить на путь умеренной десталинизации. Осенью в корейской печати имя Ким Ир Сена стало упоминаться не столь часто, а восхваление его величия и мудрости на какое-то время вообще прекратилось. Заметны были и другие признаки послаблений в идеологической и культурной сферах. В октябре «Нодон синмун» напечатала передовую статью «За активные и свободные исследования и дискуссии в культуре и науке», авторы которой заявляли: «Нет мудрости большей, чем коллективная мудрость. Мнение любого «авторитета» или личности не может избежать субъективизма и пристрастности. Разве не ясно, что взгляды одного человека, как бы он ни был велик, более ограничены, чем взгляды масс?»[261] Вполне понятно, что для Северной Кореи подобные замечания были прямым покушением на основы, тяжелым идеологическим преступлением, так как вызывали сомнение в безграничной мудрости Великого Вождя.

В целом начало 1957 г. было в Северной Корее временем либеральных веяний, которые вполне соответствовали тогдашней советской идеологической моде. Это особенно отразилось в литературе и искусстве — областях, которые во всех социалистических странах служили ярким индикатором идеологических тенденций. Как теперь стало очевидно, для Северной Кореи середина 1950-х гг. была периодом относительной «оттепели». В те времена в «Нодон синмун» появлялись статьи, посвященные иностранной культуре и даже стихи на таком возмутительно «феодальном» и «реакционном» языке, как классический китайский[262].

С весны 1956 г. общий тон северокорейской литературной критики несколько изменился, что в целом отражало перемены в советской литературной политике. Лозунгом дня на какое-то время стала борьба против «схематизма» (кор. тосикчжуый). В данном случае термин «схематизм» обозначал рабскую зависимость от идеологических предписаний, которая превращала произведение искусства в простую иллюстрацию текущих политических лозунгов. Как и в постсталинистском Советском Союзе, откуда, собственно, и пришел в Корею этот термин, в КНДР «борьба против схематизма» на деле подразумевала, что писателей и деятелей искусств призывали несколько ограничить использование литературы и искусства в пропагандистских целях. От руководства творческих союзов также ожидалась несколько большая терпимость к «политически незрелым» работам. Эта новая тенденция не предполагала действительной свободы творчества, но предусматривала некоторое ослабление идеологического нажима. В эти месяцы в Северной Корее могли публиковаться произведения, которые бы в начале 1950-х гг. были бы наверняка объявлены «реакционными» или «ревизионистскими» (после 1959 г. к ним, скорее всего, отнеслись бы с еще большей суровостью). Нет нужды говорить, что в большинстве случаев по своей эстетической ценности эти произведения заметно превосходили ту нудно-трескучую пропаганду, которая сходила за искусство в другие периоды северокорейской истории[263].

Однако оттепель 1956–1957 гг. продолжалась недолго. Ким Ир Сен отнюдь не собирался выполнять резолюции сентябрьского пленума и послушно следовать той политической линии, которую ему весьма бесцеремонно навязали извне. Его уступчивость была лишь тактической уловкой, и он был полон решимости наказать мятежников, которые осмелились бросить открытый вызов его главенству в партии и стране. Во многом такой подход был политически обоснован: если бы бунтари избежали наказания, то это создало бы опасный прецедент, который мог привести к повторению подобных выступлений и в будущем.

Такая линия Ким Ир Сена стала очевидной уже в первые месяцы после сентябрьского пленума. Хотя под китайско-советским давлением Ким Ир Сен и согласился реабилитировать «раскольников», исключенных из партии в августе, их формальная реабилитация отнюдь не означала восстановления их прежнего политического статуса. Уже через несколько месяцев после сентябрьского пленума на страницах северокорейской печати стали появляться отдельные материалы, направленные против наиболее активных и заметных деятелей оппозиции. Так, 25 декабря 1956 г. «Нодон синмун» сообщила, что в департаменте строительных материалов проходят собрания, на которых критикуется деятельность бывшего начальника этой организации Ли Пхиль-гю. Сообщалось, что сотрудники департамента активно занимаются взаимной критикой и самокритикой и выражают сожаления по поводу своей недостаточной принципиальности[264]. Несколькими днями позднее «Нодон синмун» сообщила, что аналогичные собрания проходят и в Министерстве строительства, главой которого был другой видный оппозиционер, Ким Сын-хва. Читатели газеты узнали, что Ким Сын-хва «искажал политику партии» в области строительства[265]. Наконец, в середине февраля 1957 г. прошла кампания против Юн Кон-хыма, который до своего побега в Китай являлся министром торговли. По сообщению «Нодон синмун», бывшего министра обвинили в разнообразных прегрешениях на всекорейском совещании работников торговли[266]. В середине февраля настал черед еще одного беглеца — Со Хви. 25 февраля 1957 г. в «Нодон синмун» появился материал под заглавием: «В защиту партийности, против отхода от партийных принципов — в Центральном совете профсоюзов». В статье сообщалось о той кампании, которая проходила в профсоюзном руководстве и была направлена на «разоблачение» Со Хви[267].

Таким образом, в период с декабря 1956 по февраль 1957 г. внимательный читатель официальной печати был поставлен в известность о том, как теперь следует относиться к большинству лидеров оппозиции. В то же время примечательно, что до лета 1957 г. в северокорейской печати не появлялось прямых атак на главных организаторов августовского выступления — Пак Чхан-ока и Чхве Чхан-ика (по крайней мере, таких нападок в «Нодон синмун» обнаружить не удалось). Можно предположить, что Ким Ир Сен воздерживался от критики именно потому, что эти две фигуры имели наибольшее символическое значение, и прямая атака на них могла быть воспринята как вызов Москве и Пекину. Впрочем, несмотря на все официальные резолюции, Пак Чхан-ок и Чхве Чхан-ик так и остались на тех постах, на которые их отправили после августовского пленума, — заведующего лесопилкой и директора свинофермы. Вдобавок их свобода оказалась кратковременной. В начале сентября 1957 г. Ю Сон-хун, тогдашний ректор университета Ким Ир Сена, сообщил советскому дипломату, что Пак Чхан-ок и Чхве Чхан-ик арестованы[268]

Впрочем, к тому времени аресты шли полным ходом. Справка о ситуации в КНДР, подготовленная для советского руководства в октябре 1957 г., сообщала, что за июль — август 1957 г. органами МВД КНДР было арестовано 68 руководящих партийных работников[269]. В скором времени, впрочем, счет арестованным партработникам пойдет на сотни и тысячи.

Как уже упоминалось, после сентябрьского пленума некоторые из менее значительных сторонников оппозиции получили свои прежние посты, но только на короткое время. С ноября 1956 г. Ким Ир Сен и его окружение снова начало постепенно смещать их с ответственных должностей. Весьма типичной для этого периода представляется судьба заместителя председателя пхеньянского горкома ТПК Хон Сун-хвана, который упомянут в нескольких документах того времени. В начале сентября 1956 г. Хон Сун-хван был освобожден от своих обязанностей, так как он «поддерживал связи с Чхве Чхан-иком». В конце сентября, в соответствии с недавними решениями, он был восстановлен на прежнем посту. Однако в ноябре Хон Сун-хван был снова смещен с поста и исключен из партии.

Причина заключалась в том, что «он не порвал своих отношений с Чхве Чхан-иком» (эта формулировка была применена, несмотря на то обстоятельство, что Чхве Чхан-ик к тому времени был официально реабилитирован!)[270].

Показательно, что вскоре после августовского кризиса, в конце 1956 г., руководство ТПК решило провести кампанию по обмену партийньгх билетов. Пак Кым-чхоль в разговоре с советским дипломатом 22 ноября настаивал на том, что «это мероприятие не преследует цели чистки партии, а вызвано необходимостью улучшения системы учета, регистрации членов партии и замены старых партийных билетов, пришедших в большинстве случаев в негодность»[271]. Однако едва ли следует верить этим словам Пак Кым-чхоля. Более вероятно, что, как уже отмечал Со Дэ-сук, вся кампания по обмену партийных документов была начата именно потому, что она являлась хорошим предлогом для тщательной проверки происхождения и поведения каждого члена партии[272]. Это косвенно признавалось и в статье, опубликованной в «Нодон син-мун» в январе 1957 г. Статья недвусмысленно указывала, что выдача новых партбилетов предоставляет хорошую возможность для того, чтобы проверить надёжность всех членов партии[273].

Хотя августовское выступление оппозиции и связанные с ним разногласия в северокорейском руководстве и стали самыми яркими событиями того периода, кризис в верхах был лишь отражением широкого недовольства, которое существовало в северокорейском обществе. Доступные нам документы свидетельствуют, что августовский инцидент был просто наиболее открытым проявлением общего кризиса северокорейского сталинизма. Местные особенности не позволили этому кризису развиться до того уровня интенсивности, которая был бы сопоставим с напряженностью кризисов в Венгрии и Польше. Тем не менее, Корея не осталась в стороне от политических тенденций и изменений тех лет. Северокорейское руководство знало о недовольстве, которое существовало в среде интеллигенции, а также среди образованных партийных кадров. По данным советского посольства, в июле 1956 г., то есть как раз накануне августовского противостояния, Ким Ир Сен, анализируя социально-политический кризис в Польше, прямо заявил, что польские лидеры не уделили должного внимания «вредным тенденциям» среди интеллигенции, и добавил, что и в КНДР также наблюдаются признаки недовольства в этих слоях населения («часть [интеллигенции]… настроена не совсем правильно в отношении ряда мероприятий, проводимых ЦК ТПК и Правительством»)[274].

Развитию этих тенденций немало способствовали события, происходившие за пределами Северной Кореи. Кампания по десталинизации в СССР, хотя и отчасти приостановленная после «венгерских событий», не была свернута полностью. Информация о переменах в Москве и событиях в других социалистических странах продолжала разными путями поступать в Корею, воздействуя на тех, кто мечтал о более либеральном варианте государственного социализма. На короткое время могло показаться, что сентябрьские решения предоставили этим людям некоторую защиту. Нужно помнить, что в середине 1950-х гг., несмотря на жесткий политический контроль, КНДР в целом была более открыта внешним влияниям, чем в последующие десятилетия. Число корейцев, обучавшихся за границей или ездивших за рубеж (хотя только в социалистические страны и только с официального разрешения) было невелико, однако весьма значительно по сравнению с последующим периодом северокорейской истории. Иностранная пресса, включая и советские газеты, тогда свободно продавалась в Пхеньяне. Даже газеты печатали гораздо больше информации, чем считалось возможным после 1957 г. Достаточно сказать, что во время венгерского кризиса «Нодон синмун» регулярно перепечатывала официальные советские сообщения о «волнениях» и «беспорядках» в венгерской столице. Начиная с 27 октября и до конца ноября такие сообщения появлялись ежедневно, за исключением трех решающих дней с 2 по 4 ноября, когда советские войска с боями прорывались в восставший Будапешт. Несмотря на крайне негативную оценку венгерского восстания, эти публикации все-таки являлись источником информации[275]. Менее драматичный «польский октябрь» в корейской печати освещался слабее, но тем не менее газеты КНДР упоминали кадровые перестановки в руководстве правящих партий Восточной Европы. Такой подход к подаче информации представляет собой яркий контраст с характерным для более поздних времен нежеланием северокорейской прессы информировать читателей о любых внутренних или внешних проблемах «братских стран».

Волнения в Венгрии вызвали определенный резонанс среди корейской интеллигенции. Ректор Университета Ким Ир Сена в феврале 1957 г. рассказывал советскому дипломату о появлении в университете надписей на стенах и рукописных листовок: «В связи с событиями в Венгрии в университете были случаи, когда нездоровые элементы из числа студентов после венгерских событий от руки писали в общественных местах на стенах, на клочках бумаги лозунги о поддержке контрреволюционного студенчества Венгрии, за улучшение жизни студентов в КНДР. Открытых выступлений и заявлений на собраниях по этому поводу не было»[276].

Ю Сон-хун, ректор Университета имени Ким Ир Сена, сообщил, что трое корейских студентов, обучавшихся в Венгрии, воспользовались событиями, чтобы бежать в Австрию[277], а около пятидесяти студентов были спешно отозваны в Пхеньян (Балаш Шалонтай в своей книге указывает, что отозвали не всех и часть корейских студентов-старшекурсников все-таки осталась в Венгрии для завершения обучения)[278]. Из материалов посольства известно, что эти студенты доставляли своим кураторам немало хлопот. Они задавали преподавателям политически опасные вопросы и поднимали щекотливые темы на семинарах. Некоторые из этих вопросов, приведенные в документах посольства, действительно были весьма провокационными, с официальной точки зрения. Впрочем, имеет смысл процитировать жалобы профессора Сон Кун-чхана, зав. кафедрой основ марксизма-ленинизма, которого приставили к отозванным из Венгрии студентам на предмет, как он сам выразился, их «перевоспитания». Профессор Сон жаловался: «[Н]екоторые из студентов в беседах и на семинарах заявили, что правительство КНДР неправильно поступило, оказав правительству Кадора экономическую помощь, так как оно якобы не пользуется поддержкой у венгерского народа. Некоторые открыто заявляли о правильности выступления Тито в Пуле и Карделя на сессии Скупщины[279]. В отношении Советского Союза говорят, что венгры правильно выступали против изучения русского языка и основ марксизма-ленинизма в вузах, что в Венгрии они не видели таких маленьких домиков, какие они видели, проезжая Советский Союз. Они считают правильным разоблачение культа личности Сталина, но не согласны с методами его разоблачения. В отношении КНДР они высказывают недоумение, почему в Пхеньяне почти все жители ходят пешком, […] выступают против дальнейшего развития тяжелой промышленности в КНДР. Считают неправильным создание в Венгрии единой партии трудящихся, что не вело к развитию демократизма. Венгерские студенты в беседах с ними открыто говорили, что жизненный уровень в Венгрии ниже довоенного и т. д.»[280]. Ректор университета Ю Сон-хун сказал советскому дипломату (которым был, конечно же, вездесущий и проницательный Е. Л. Титоренко), что «приезд их (корейских студентов, отозванных из Венгрии. — А. Л.) в г. Пхеньян вызвал некоторое беспокойство правительства, так как многие из них открыто заявляют о своем недовольстве условиями жизни в Корее, настаивают на возвращении их на учебу в Венгрию». Ю Сон-хун сообщил, что «решено их поместить в лучших общежитиях, расселив среди надежных студентов, чтобы наблюдать за их поведением»[281]. Студенты, обучавшиеся в другом центре идеологического брожения, Польше, также доставляли подобные проблемы. Ситуация среди них казалась настолько серьезной, что сам Ким Ир Сен счел необходимым пожаловаться на нее советскому поверенному в делах[282].

Конечно же, недовольство не ограничивалось беспокойными студентами, вернувшимися из Венгрии, или сотрудниками университета Ким Ир Сена. Похожие настроения разделяло значительное число северокорейских партийных работников и интеллигентов (в КНДР середины 1950-х гг. четкой границы между этими этими двумя слоями не было). В мае 1957 г. Чан Ик-хван, бывший советский кореец, в тот момент занимавший пост зам. министра просвещения, сказал советскому дипломату: «Определенная часть учителей средних школ, преподавателей вузов и студенчества после августовского пленума ЦК ТПК и в связи с венгерскими событиями проявила политическую незрелость и идеологическую неустойчивость. В начальных и средних школах только одной столичной провинции — Южный Пхенан — необходимо заменить по политическим соображениям около 3000 учителей». Если данная цифра соответствовала действительности, то, принимая во внимание постоянную нехватку образованных кадров, решение о замене около трех тысяч преподавателей выглядит довольно радикальным и свидетельствует о том, что окружение Ким Ир Сена серьезно относилось к угрозе инакомыслия[283].

С особым беспокойством Чан Ик-хван говорил о ситуации в университете Ким Ир Сена, который, как и следовало ожидать, приобрел репутацию особо неблагонадежного и идеологически заражённого заведения[284]. Отчасти это было результатом того, что университет, будучи самым крупным и самым лучшим учебным заведением Северной Кореи, естественным образом стал рассадником политического свободомыслия. По сравнению с остальным населением или с партийными функционерами, научные работники и профессура обычно были лучше информированы о внешнем мире и с большей готовностью воспринимали принципы интеллектуальной свободы. Потенциально «сомнительные» элементы яньаньской и советской фракций, в основной своей массе образованные лучше, чем бывшие партизаны или новые кадры, были тоже обильно представлены в университете. Поэтому когда Ким Ир Сен решил уничтожить инакомыслие, именно носящий его имя университет подвергся чистке в первую очередь. В сентябре 1957 г. ректор университета Ю Сон-хун, который сам вскоре был обвинен в сочувствии оппозиционерам, рассказывал советскому дипломату: «Некоторые преподаватели, не зная, что существует эта (августовская. — А. Л.) группировка, выступали с критикой политики ЦК ТПК и правительства, в некоторых случаях восхваляли «демократию в Югославии», выступали с критикой культа личности Ким Ир Сена, заявляли, что мирное развитие революции в условиях Кореи невозможно и т. д.». В этом отношении они не очень отличались от своих коллег в Советском Союзе и Восточной Европе или в Китае. Показательно, что Ю Сон-хун (сам — советский кореец и, как показали дальнейшие повороты его судьбы, отнюдь не поклонник Ким Ир Сена) упомянул, что самые активные критики Ким Ир Сена из числа университетских преподавателей ранее учились в СССР и защитили там диссертации[285].

Именно с университета Ким Ир Сена в конце лета 1957 г. и началось возобновление кампании против «фракционеров», реальных или мнимых сторонников августовской оппозиции. В начале августа в университете прошла партконференция местной организации ТПК. По ее итогам «Нодон синмун» опубликовала большую статью, посвященную опасным идеологическим тенденциям, вскрывшимся в ходе трёхмесячной кампании по борьбе против «фракционеров» и «врагов» в стенах университета[286]. Эту пространную публикацию можно считать первым официальным сигналом об отмене сентябрьских решений, поскольку статья ссылалась только на «решения августовского пленума», как будто бы отменивших их решений сентябрьского пленума вообще не существовало. В дополнение к этому, в этой статье — впервые после почти годового перерыва — были открыто названы «фракционерами» Чхве Чхан-ик, Пак Чхан-ок и другие ключевые участники августовского выступления. В «Нодон синмун» объяснялось, какие именно планы имелись у реакционеров: «Говоря о «допустимости фракций» они стремились подвести теоретическую базу под собственные фракционные действия; пользуясь завесой красивых фраз о «свободе дискуссий» и «свободе научных группировок», они стремились организовать антипартийный заговор»[287]. Университетские либералы, которые в условиях кажущихся послаблений попытались поднять вопрос о свободе академических дискуссий, были в центральной газете названы «цепными псами фракционеров». Как легко догадаться, эта характеристика имела для них самые печальные последствия.

По словам зам. министра образования Чан Ик-хвана и ректора университета Ю Сон-Хуна, среди жертв кампании был и известный историк, член Академии наук КНДР Ли Чхон-вон (один из отцов-основателей корейской марксистской историографии), многие другие ученые и преподаватели, а также до ста студентов и аспирантов[288]. Другой высокопоставленной мишенью кампании в университете стал Хон Нак-ун, секретарь парторганизации университета. Не позднее октября 1956 г. он был обвинен в связях с Чхве Чхан-иком (который в то время официально считался оправданным!), и затем изгнан со своего поста (в августе 1957 г.

«Нодон синмун» называла его «идеологическим изменником»)[289]. Однако Хон Нак-ун проявил неожиданную строптивость. Когда его вызвали на собрание, он вместо того, чтобы раскаиваться, начал упрямо защищать свои «антипартийные взгляды». Немного позже северокорейский участник того собрания с негодованием вспоминал: «[Хон] на партсобрании выступал, но от своих идей не отказался: о повышении жизненного уровня народа, о развитии внутрипартийной демократии в ТПК и т. п.»[290]. Действительно, с осени 1956 г. подобные идеи в КНДР все чаще воспринимались как крамольные.

Типичной представляется судьба заведующего кафедрой марксизма-ленинизма Сон Кун-чхана. Хотя он и не был особо значительной фигурой, его имя встречается в нескольких разрозненных документах, позволяющих реконструировать события его жизни в 1956 г. и 1957 г. В январе 1957 г. Сон Кун-чхан жаловался советскому дипломату на «идеологически вредные» тенденции среди студентов, вернувшихся из Венгрии[291]. К маю его уже подвергли критике за якобы выраженную им поддержку оппозиции (по-видимому, из-за доноса студентов)[292]. Позже Сон Кун-чхан был исключен из партии, в августе о нем крайне неблагоприятно отзывалась «Нодон синмун», а в начале сентября его арестовали как «фракционера», то есть сторонника августовской оппозиции (к концу 1957 г. принадлежность к «фракционерам» рассматривалась как достаточное основание для ареста)[293]. Такой сценарий был вполне типичен для того времени.

Чистки не ограничились научными работниками и интеллигенцией, и летом 1957 г. среди правящих кругов Северной Кореи развернулась самая серьезная из всех пережитых ими репрессивных кампаний. Эта чистка была гораздо масштабнее кампании против внутренней фракции, которая проводилась в 1953–1955 гг. «Собрания критики» и «идеологические проверки» проходили по всей стране. Эти специфические формы публичного унижения развились в Северной Корее под явным влиянием маоистского Китая, но имели и свои местные особенности. В обоих случаях жертва, обычно партийный руководитель или чиновник относительно высокого ранга, вызывался на расширенное заседание парторганизации, все участники которого были обязаны «критиковать» жертву. Когда страсти накалялись, разрешалось и даже поощрялось применение физических «мер убеждения», так что нередко собрание превращалось в избиение в самом буквальном, физическом, смысле слова. Обычно это продолжалось несколько дней, иногда и недель подряд. Например, один из преподавателей Центральной партийной школы, Ха Гап в начале ноября 1957 г. покончил жизнь самоубийством после месяца подобной «критики», которая была вызвана его былыми близкими отношениями с Со Хви[294]. Подобные формы внесудебного «правосудия» приобрели печальную известность во времена «культурной революции» в Китае. В Корее же использование собраний критики достигло пика популярности раньше, в конце 1950-х гг. Надо отметить, что такая практика весьма отличалась от сталинистской традиции: в Советском Союзе от жертвы репрессий не требовали «самокритики» и не подвергали многодневному публичному унижению со стороны бывших коллег. За некоторым исключением, жертв сразу отправляли в тюрьму, и уже там они получали свою долю унижений и пыток.

Именно в ходе этой кампании обычной практикой в КНДР стали публичные казни. У нас нет сведений о том, что среди жертв публичных расстрелов были и «фракционеры», хотя полностью исключать этого нельзя. Однако сам факт возрождения публичных казней является еще одним признаком отхода Северной Кореи от советских образцов. Даже при Сталине советская судебная система, при всех принципиальных различиях с Западом, в целом всегда копировала, хотя бы и поверхностно, внешние формы и традиции западного судопроизводства. Сталинские спецслужбы убивали людей в массовом порядке, но, как правило, пуле в затылок предшествовал суд, пусть формальный и необъективный, но с официально назначенными судьями, с прокурором и, как правило, адвокатом. Публичные казни были допустимы только в исключительных случаях (на фронте или иногда в лагерях). Это обстоятельство, скорее всего, показывает, что политическая культура сталиниской эпохи питала некоторое уважение к традициям европейского Просвещения и, соответственно, к общепринятой юридической процедуре. Стремление соблюсти внешние формы «просвещенного правосудия» являлось следствием специфической традиции советского коммунизма, его разночинно-демократических корней, которые уходили, с одной стороны, к радикальным российским демократам времен Чернышевского и Писарева, а с другой — к весьма близким им по духу европейским левым радикалам времен Парижской Коммуны и даже революций 1848 г. в Европе. Новорожденный «национальный сталинизм» Восточной Азии, изначально более националистический и в куда меньшей мере впитавший европейские традиции, мало заботился о сохранении этих формальностей, восходивших ко временам идейной молодости марксизма. Частью этого стал и постепенный отказ от ритуализированных показательных процессов, столь характерных для СССР сталинских времен. В восточноазиатском варианте «правосудие масс» тоже было публичным, но его организаторы не стремились создать впечатление, что они соблюдают все юридические формальности, унаследованные от старого режима.

Таким образом, главными жертвами репрессивной кампании оказались партийные работники, обвиняемые в действительных или мнимых связях с Чхве Чхан-иком и иногда с Пак Чхан-оком, то есть обычно принадлежавшие к яньаньской фракции (советские корейцы поначалу избежали чисток). Как в октябре 1957 г. заместитель председателя пхеньянского комитета партии Ли Тэ-пхиль рассказывал Титоренко, «в отдельных парторганизациях города сейчас проходят такие собрания (конкретно не назвал где). Цель их — разоблачить перед членами партии фракционистов данной парторганизации, раскрыть их связи с главными фракционистами, определить отношение каждого члена партии к фракционистам, поднять классовое сознание, выявить колеблющиеся элементы. Особенность этих собраний состоит в том, что наряду с разоблачением фракционистов они проводятся с целью выявления контрреволюционеров. В послевоенные годы в Пхеньян, сказал тов. Ли, пробрались реакционные элементы, которые в годы войны работали на американцев и лисынмановцев, убивали невинных людей и т. д.»[295] Последнее замечание показывает, что кампания по борьбе с оппозиционерами начала принимать новое измерение. Нежелательные элементы теперь объявлялись не просто оппозиционерами, выступившими против воли партии — некоторые из них оказывались вражескими агентами, которые «работали на американцев и лисынмановцев, убивали невинных людей». Показательно, что единственной организацией, которую Ли Тэ-пхиль прямо упомянул в качестве гнезда «шпионов и вредителей», опять-таки оказался университет, «где среди студентов из Южной Кореи несколько человек оказались контрреволюционерами и шпионами».

С особой интенсивностью кампания по борьбе с оппозиционными элементами и их идеологическим влиянием развернулась в Академии наук КНДР, которая наряду с университетом имени Ким Ир Сена также воспринималась как опасный источник идеологической заразы. Партийные собрания, предназначенные для обсуждения и осуждения «фракционеров» начались там в августе и продолжались до ноября[296]. Порядок собраний был следующим: «Эти партсобрания с повесткой дня о самопризнании и укреплении партийной закалки членов ТПК проводятся в три тура: 1) Сначала как для членов ТПК, так и для беспартийных читается лекция о вредности фракционизма и необходимости укрепления единства партии. 2) Во втором туре конкретно разбирается вопрос о фракционистах, которые были вскрыты на августовском Пленуме ЦК ТПК и после него. 3) Третий тур самый длительный. В каждой первичной парторганизации на общем партсобрании обсуждаются отдельные члены данной парторганизации, которые были связаны с фракционистами или одобряли их, выступали с критикой линии ЦК ТПК и правительства КНДР»[297].

Некоторых жертв подвергали «критике» по нескольку дней или даже недель подряд. Например, 17 октября высокопоставленный сотрудник Академии наук рассказывал Е. Л. Титоренко, что на протяжении 12 дней в Академии «обсуждалось» поведение и взгляды некоего Ким Со Рёна (известна только русская транскрипция этого имени), бывшего члена Коммунистической партии Южной Кореи:

«В период после XX съезда КПСС Ким Со Рен открыто говорил, что не нужно употреблять слова «наш любимый вождь Ким Ир Сен», что нужно повысить жизненный уровень народа и т. д. Есть данные, сказал Тян, что Ким Со Рен — шпион, хотя последний это отрицает»[298]. Последнее замечание при всем его невольном трагикомическом звучании можно сопоставить с процитированными в предшествующем абзаце рассказами Ли Тэ-пхиля о начавшейся охоте на шпионов. Как мы увидим, в 1957 г. тема борьбы со шпионажем и вредительством стала играть немалую роль в северокорейской пропаганде. Конечно, объявить шпионом того же Пак Чхан-ока, бывшего сотрудника советской армейской разведки, было бы затруднительно. Однако бывшие южнокорейские подпольщики, сторонники низвергнутой внутренней группировки, находились в другом положении, и обвинения в шпионаже стали выдвигаться против них очень часто.

Как уже отмечалось, 6 августа 1957 г. «Нодон синмун» опубликовала первую большую статью, главной темой которой было осуждение деятельности августовской оппозиции. После этого подобные материалы стали появляться регулярно[299].

С лета 1957 г. примиренческие решения сентябрьского (1956) пленума больше не упоминались в официальной печати. Кампания в прессе против «заговорщиков» достигла наивысшего размаха к началу 1958 г. и продолжалась, хотя и не столь интенсивно, вплоть до начала 1960-х гг. На протяжении этого периода практически ни одна большая статья, касавшаяся внутрипартийных проблем, не обходилась без упоминания об интригах и коварных планах «фракционеров». Временами эти обвинения позволяли вдумчивому читателю догадаться и об истинных требованиях оппозиции. Так, в феврале 1958 г. официальное издание утверждало, что «некоторые фракционеры, пробравшиеся в органы исполнения наказаний и в суды, коварно использовали красивый предлог «защиты прав человека» для освобождения [из тюрем] немалого числа враждебных элементов»[300]. Там же заявлялось, что «антипартийные контрреволюционные раскольнические элементы […] применяли беспринципные лозунги «демократии» и «свободы» для подрыва железного единства нашей партии»[301]. Однако в целом такие невольные разоблачения-оговорки встречались редко. Большинство обвинителей настаивало, что лидеры оппозиции всегда были предателями, которым до времени удавалось скрыть свою истинную сущность.

На протяжении второй половины 1957 г. число жертв кампании по борьбе с оппозицией быстро росло. Эта закономерность хорошо известна по сталинскому Советскому Союзу и многим другим режимам подобного типа — за действительными оппозиционерами в ссылку, тюрьмы или на казнь шли те, кто теоретически мог знать об их планах, или же те, кого оппозиционеры называли во время следствия, не выдержав давления и пыток. За этой второй волной жертв следовала третья — друзья и сотрудники тех, кто был обвинен в связях с реальными оппозиционерами. Все это означало, что количество жертв постоянно увеличивалось. Во все времена «охота на ведьм» имела тенденцию превращаться в самоподдерживающийся процесс.

Помимо диссидентов из интеллигенции главными объектами репрессий были партийные кадры, обвинявшиеся в реальных или мнимых связях с Чхве Чхан-иком и иногда с Пак Чхан-оком, часто просто потому, что принадлежали к яньаньской или советской фракциям (хотя, как уже упоминалось, до конца 1957 г. советские корейцы сравнительно редко оказывались жертвами преследований). В октябре 1957 г., по словам зам. министра юстиции, «из руководящих работников органов юстиции, суда и прокуратуры он один остался на прежнем посту». Среди тех, кто тогда потерял свои посты, были министр юстиции и генеральный прокурор, которых обвинили в «слишком мягком отношении к контрреволюционерам»[302]. Чистки также коснулись заместителя министра юстиции, заместителя генерального прокурора, главы верховного суда и ряда начальников отделов министерства (некоторых из них объявили «фракционерами», а других просто обвинили в потере «революционной бдительности», так как они «выпустили досрочно из тюрем ряд контрреволюционеров»)[303]. Такое развитие событий представляется вполне закономерным, если принять во внимание, что это министерство играло ключевую роль в проведении репрессивных кампаний.

Не избежали репрессий и партийные работники. В середине 1958 г. высокопоставленный сотрудник организационного отдела ЦК сообщил советскому дипломату, что за один год с 1 июля 1957 г. по 1 июля 1958 г. из ТПК было исключено 3912 человек: большинство из них — за «антипартийную деятельность и поддержку фракционной группы»[304]. К тому же за этот период умерло 6116 членов ТПК, так что общее число исключенных и умерших членов партии (10 028) почти точно равнялось количеству вновь вступивших в ее ряды (10 029). Это значит, что численность партии за этот период не увеличилась (на 1 июля 1958 г. в ТПК насчитывалось 1 181 095 членов и 18 023 кандидатов в члены). Такой застой кажется особо примечательным, если вспомнить, что Ким Ир Сен всегда настаивал на быстром росте «партийных рядов».

В таких условиях члены яньаньской фракции, бежавшие в Китай после августовского противостояния, благоразумно предпочли не возвращаться на родину. У них не было никаких оснований верить, что Ким Ир Сен сдержит свое обещание и не станет их преследовать. Как мы знаем, семьи и Со Хви, и Юн Кон-хым в конечном итоге были арестованы и, вероятно, казнены[305]. Однако пример Со Хви, Юн Кон-хыма и их друзей, спасшихся бегством в Китай, оказался притягательным для других жертв репрессивной кампании. Поскольку Китай явно не собирался выдавать перебежчиков (как нам известно, всем, кому удалось пересечь границу, было со временем предоставлено убежище), и китайская граница была близка и охранялась не слишком строго, число таких беглецов постоянно увеличивалось. В 1956 г. и 1957 г. в Китае укрылось несколько высокопоставленных северокорейских руководителей. В декабре в Китай бежали бывший секретарь парторганизации университета Ким Ир Сена (не Хон Нак-ун, чье решительное сопротивление упоминалось выше, а его предшественник) и бывший заместитель председателя пхеньянского городского комитета ТПК[306]. 17 декабря 1956 г. Пак Чжон-э рассказала временному поверенному в делах В. И. Пелишенко, что к этому времени в Китай бежало около девяти партийных и государственных чиновников разного ранга (четверо принадлежали к группе Юн Кон-хыма)[307]. В январе 1957 г. Нам Ир (тогдашний министр иностранных дел) сообщил Пелишенко, что еще двое предполагаемых членов оппозиции, посещавших Москву с официальным поручением, на обратном пути решили остаться в Китае[308]. В июле 1957 г. говорили о нескольких должностных лицах, арестованных при подготовке побега (однако невозможно точно установить степень достоверности этой информации)[309]. Таким образом, число беглецов достигло, по меньшей мере, полутора десятков, но не исключено, что в действительности их было гораздо больше. При этом заслуживает внимания то обстоятельство, что ни один влиятельный северокорейский политик не бежал в Южную Корею. Именно Китай и Советский Союз воспринимались членами оппозиции как естественное убежище. Можно предположить, что большинство этих людей, будучи всю свою жизнь убежденными коммунистами, рассматривали побег в капиталистическую Южную Корею как однозначное и очевидное предательство коммунистических идеалов, в то время как Китай и СССР расценивались ими как вполне приемлемые варианты для политического убежища.

Самым значимым в этой череде побегов был отказ бывшего посла КНДР в СССР Ли Сан-чжо вернуться на родину. Ветеран революционного движения в Китае и заметный деятель яньаньской фракции, с конца 1940-х гг. Ли Сан-чжо играл значительную роль в северокорейской политике и в 1956 г. стал кандидатом в члены ЦК ТПК. С весны 1956 г. он стал активно критиковать Ким Ир Сена и его политику и, как мы помним, поддерживал тесные связи с группой Чхве Чхан-ика. В качестве посла он часто говорил с советскими официальными лицами о культе личности Ким Ир Сена, а также резко критиковал политические и экономические решения северокорейского руководства. В начале августа Ли Сан-чжо написал открытое письмо Ким Ир Сену, которое он показал советским и китайским дипломатам и должностным лицам в Москве, но тогда так и не отправил[310]. В октябре, после августовского и сентябрьского пленумов, Ли Сан-чжо снова написал подобное письмо и теперь уже отослал его адресату[311]. К концу ноября Ли Сан-чжо был официально смещен со своего поста и получил приказ немедленно вернуться в КНДР, но благоразумно предпочел остаться в Советском Союзе (он неоднократно заявлял, что в случае возвращения он будет уничтожен)[312]. Его примеру последовали несколько корейских студентов, обучавшихся в СССР и также решивших стать «невозвращенцами».

В архиве МИД РФ сохранился перевод текста письма Ли Сан-чжо — по-видимому, сделанный в спешке, с опечатками и стилистическими несуразностями. Начинает свое письмо он с критики Ким Ир Сена и той политики самовосхваления и максимальной концентрации власти, которую проводит Ким Ир Сен. Ли Сан-чжо пишет: «С помощью власти, которая сосредоточена в руках подхалимов и тов. Ким Ир Сена, в стране создана атмосфера страха и голого подчинения, в условиях которой ныне живут коммунисты и весь народ. […] В настоящее время в Пхеньяне даже кадровые работники избегают между собой встречи, так как боятся» (здесь и далее — стиль и орфография оригинала). Ли Сан-чжо обвиняет Ким Ир Сена в том, что тот уничтожает своих противников, порою прибегая и к убийствам. Далее автор письма сообщает, что отказывается возвращаться в КНДР и собирается перейти в Компартию Китая или же в КПСС. В конце письма содержится намек на то, что Ли Сан-чжо намерен заняться публичной политикой, направленной против Ким Ир Сена и его режима (но не против ТПК и северокорейского социализма): «Я лично не хотел бы, чтобы из-за меня возникли недоразумения между нашими странами. Но, если Вы продолжите свои преследования в отношении меня, то я попытаюсь вынести на суждение общественного мнения ваши несправедливые действия, идущие вразрез с истиной. Я представляю, что все это вызовет временное бурление в нашей Партии, но в перспективе мы сумеем ликвидировать диктаторство в Партии, обеспечим внутрипартийную демократию и коллективное руководство и спасем многих честных товарищей от систематической травли»[313].

Северокорейские власти были взбешены поступком Ли Сан-чжо и попытались добиться выдачи беглого посла, но получили категорический отказ. Согласно слухам (в настоящее время подтвержденным) и некоторым доступным документам, особую роль здесь сыграл Ю. В. Андропов, будущий Председатель КГБ и Генеральный секретарь ЦК КПСС, тогда отвечавший за отношения с социалистическими странами и занявший твердую позицию по этому вопросу[314]. В соответствии с документам посольства ЦК КПСС направил Ким Ир Сену письмо, разъяснявшее позицию Москвы по «проблеме Ли Сан-чжо» и отношение советского руководства к другим северокорейским невозвращенцам. Хотя сам текст письма на момент написания данной работы недоступен, но его основные положения становятся понятны из других документов. Москва отказалась возвращать Ли Сан-чжо в Корею и предоставила ему убежище — хотя и не свободу политической деятельности[315]. Важной уступкой северокорейским требованиям был запрет Ли Сан-чжо постоянно жить в Москве и иных городах, где проживало значительное количество корейцев (позже он стал научным работником в Минске, занимаясь там исследованиями по средневековой истории Японии). Такой же линии в Москве придерживались в случае с Ким Сын-хва и другими перебежчиками: советские власти предоставляли им убежище на тех условиях, что они откажутся от контактов с северокорейскими гражданами в СССР и будут воздерживаться от публичных политических заявлений. Обычно, чтобы выполнить эти требования, беглецам не предоставляли прописки в Москве и Ленинграде[316].

Похоже также, что советские власти воспрепятствовали первоначальным политическим планам Ли Сан-чжо, который намеревался как минимум разослать послам других социалистических стран письма «о положении в ТПК». По крайней мере, 20 октября зав. дальневосточным отделом МИД И. Ф. Курдюков «посоветовал» Ли Сан-чжо следовать инструкции из Пхеньяна, которая предписывала ему не наносить визитов другим послам и не отправлять им никаких письменных сообщений, а ограничиться прощальным визитом в МИД СССР (формально подразумевалось, что снятый с должности Ли Сан-чжо отбудет в Пхеньян)[317]. В любом случае планы Ли Сан-чжо начать открытую кампанию против Ким Ир Сена так и не были реализованы. С другой стороны, безрезультатными оказались и попытки Пхеньяна вернуть беглого посла, так что властям КНДР оставалось только ограничиться тех сотрудников посольства в Москве, которых они считали «сообщниками» Ли Сан-чжо. Например, в сентябре 1957 г. бывший высокопоставленный дипломат, к тому времени сам попавший в опалу, сообщил случайно встреченному им советскому коллеге, что «один из работников МИД КНДР, работавший ранее вторым секретарем корейского посольства в Москве арестован за связь с Ли Сан Чо […] этот работник обвиняется в том, что помогал Ли Сан Чо фабриковать и распространять клеветнические документы о руководстве ТПК»[318].

Готовность Советского Союза принимать беженцев из КНДР объяснялась целым рядом причин. Помимо очевидных прагматических мотивов советские политики могли руководствоваться и гуманистическими соображениями — после смерти Сталина, когда в коллективном сознании активно возрождались идеи «социалистического гуманизма», советские чиновники вовсе не хотели отправлять на верную гибель людей, которые обратились к СССР за помощью и защитой. Сталинский произвол с отвращением и ужасом вспоминали не только интеллигенты на пресловутых «московских кухнях», но и пережившие 1937 г. функционеры в Кремле и на Старой площади. Однако некоторую роль в этих решениях могли играть и менее возвышенные мотивы — Москва могла рассматривать перебежчиков из КНДР как силу, которую в случае необходимости можно было бы использовать против Ким Ир Сена и его режима. Еще были очень свежи воспоминания о судьбе югославских студентов, государственных и партийных работников, которые отказались вернуться под власть «клики Тито» после разрыва между СССР и Югославией. Советские власти радушно приняли этих людей и затем активно использовали их в целях внутренней и международной пропаганды. Такую же аналогию можно провести и с Пхеньяном: в той неопределенной ситуации, что складывалась в конце 1950-х гг., Москве не помешало бы иметь под рукой десяток-другой влиятельных северокорейских оппозиционеров.

В этой связи встает один серьезный вопрос, на который мы должны попытаться ответить. С начала 1957 г. становилось все более очевидным, что Ким Ир Сен не собирается выполнять тех обещаний, дать которые в сентябре 1956 г. его вынудила советско-китайская делегация. Советское посольство располагало множеством фактов, не оставлявших сомнений в характере текущей политической ситуации. Хорошо было известно в Москве и о том, что в Корее быстро набирает обороты кампания репрессий, направленная в первую очередь против яньаньской группы и местных реформаторов, то есть против потенциальных сторонников советского курса. Однако Советский Союз не предпринял никаких попыток заставить Пхеньян выполнять сентябрьские решения — по крайней мере, в имеющихся в нашем распоряжении источниках следов таких усилий найти не удается. Каковы были причины такой пассивной политики? Доступные на настоящий момент советские документы не дают прямого ответа на этот вопрос. Возможно, такие документы существуют, но остаются засекреченными и недоступными. Впрочем, нельзя исключать и того, что из-за особой деликатности проблемы и, главное, ее тесной связи с советской внутренней политикой соображения по этому вопросу вообще никогда и никем не были доверены бумаге в полном объеме. Поэтому, чтобы объяснить советскую пассивность в 1957–1958 гг., мы вынуждены оперировать более или менее обоснованными предположениями.

Представляется вероятным, что в основе пассивности Москвы лежали в первую очередь глубинные перемены, происходившие в конце 1956 г. и начале 1957 г. как внутри СССР, так и на международной арене.

Первая и самая важная причина такого поведения Кремля, по-видимому, состояла в том, что осенью 1956 г. коммунистический лагерь потрясли два кризиса, которые начались почти одновременно и имели самые серьезные последствия. В Польше и в Венгрии вспышки народного недовольства достигли доселе невиданных масштабов. Умеренная критика местных руководителей сталинистского толка, вначале дозволявшаяся и даже поощрявшаяся Москвой, стала толчком для гораздо более радикального движения. Можно предположить, что кризисы в Польше и Венгрии сделали советское правительство менее терпимым к инакомыслию любого вида и, соответственно, более склонным к его подавлению любыми способами, включая и классические сталинистские методы. Польша и особенно Венгрия ярко продемонстрировали, что итогом либеральных экспериментов может стать опасная дестабилизация, и это неприятное открытие значительно охладило стремление Москвы продолжать антисталинские кампании в Восточной Европе. По определению Хо Ун-бэ «маленькой искры венгерского восстания оказалось достаточно, чтобы сжечь бутон северокорейской демократии»[319]. Более того, вопреки первоначальным ожиданиям Хрущёва, устранение некоторых политических ограничений не вызвало у населения особого желания активнее поддерживать режимы в восточноевропейских странах. Напротив, послабления только спровоцировали дальнейшее распространение недовольства, которое было направлено как против социалистической системы, так и против Советского Союза. Политическая либерализация, как это часто случается, не решила проблем, но вызвала к жизни лишь требования ещё больших уступок. Новые тенденции создавали прямую угрозу советским стратегическим интересам и заставляли Москву существенно умерить тот энтузиазм, с которым она поначалу распространяла идеи десталинизации среди стран социалистического лагеря. Эти опасения разделяли и китайские лидеры. Мао, с самого начала весьма неоднозначно относившийся к переменам, в конце 1956 г., ссылаясь на венгерские события, прямо предостерегал партию от опасности бесконтрольных реформ и потребовал не забывать о «классовой борьбе»[320]. В то же время кровопролитие в ходе венгерского восстания и его тяжелые международные последствия показали Москве, что применение силы обходится слишком дорого и что такого поворота событий следует по возможности избегать.

Необходимо упомянуть, что немалое впечатление на северокорейское руководство произвела так называемая «Октябрьская декларация» советского правительства, официально принятая 31 октября 1956 г. Эта декларация была составлена в те дни, когда кризис в Венгрии приближался к своей кульминации, непосредственно накануне советской вооруженной интервенции. Сегодня этот документ, когда-то широко обсуждавшийся и комментировавшийся, оказался практически забыт. Показательно, что эту «декларацию» редко упоминают даже специалисты, изучающие историю взаимоотношений Советского Союза и стран Восточной Европы. Современные исследователи, в общем, вполне обоснованно воспринимают «Октябрьскую декларацию» как тактический маневр, который был необходим для того, чтобы усмирить наиболее беспокойные элементы в «странах народных демократий» и выиграть драгоценное время в Венгрии. Однако, как теперь известно из ставших доступными документальных источников, в декларации была и определенная доля искренности. Хотя последовавшие вскоре события в Венгрии сделали «Декларацию» политически бессмысленной, опубликованные материалы дискуссий в Политбюро ЦК КПСС показывают, что в момент ее принятия и сам Хрущёв, и его окружение воспринимали этот текст вполне серьезно[321].

Как уже говорилось, в Северной Корее к декларации отнеслись с большим вниманием. На следующий день после ее появления, 1 ноября, текст «Октябрьской декларации» был опубликован на первой полосе «Нодон синмун» и с этого момента политики и пресса регулярно стали ссылаться на нее.

«Декларация» стала выражением некоторого раскаяния советского руководства. В первом параграфе признавались «серьезные ошибки», имевшие место в отношениях между братскими странами: «…Были ошибки и действия, нарушавшие принципы равенства в отношениях между социалистическими странами». Однако далее утверждалось, что Москва полностью осознала былые ошибки и полна решимости их исправить: «XX съезд КПСС подчеркнул необходимость учитывать специфику и исторический опыт стран, ступивших на путь строительства новой жизни». В «Декларации» содержалось торжественное обещание впредь не нарушать суверенитета других социалистических стран. Авторы декларации также обещали обсудить возможность отзыва советских военных и технических советников, чья излишняя активность часто раздражала «народные демократии», и даже намекали, что предметом обсуждения может стать сам факт советского военного присутствия в этих странах[322].

Главным образом «Декларация» предназначалась недовольным союзникам Советского Союза в Восточной Европе. Для руководителей КНДР ключевыми словами этого документа были: «Прочный фундамент уважения полного суверенитета каждой социалистической страны… заложенный XX съездом КПСС». Это было обещанием отказаться от вмешательства во внутренние дела других социалистических стран. Независимо от действительных намерений Советского Союза, северокорейские лидеры восприняли (или притворились, что восприняли) «Октябрьскую декларацию» как данную Москвой гарантию невмешательства в дела других социалистических стран. Ким Ир Сен и его приближенные могли питать немалые сомнения по поводу искренности Москвы, но «Октябрьская декларация» давала им квазизаконную защиту, являясь неким официальным документом, на который можно было при необходимости ссылаться. Видимо, именно поэтому эта «Декларация» так широко упоминалась в печати.

Могли быть и другие причины того, что СССР остался в стороне, когда Ким Ир Сен снова начал репрессивную кампанию против оппозиции и вернулся к своей прежней политике. В частности, обозначившиеся расхождения с Китаем могли в немалой степени охладить стремление Советского Союза защищать людей, которые по большей части (и вполне обоснованно) воспринимались как агенты китайского влияния. Как мы помним, в 19561958 гг. жертвами гонений становились в основном лидеры яньаньской фракции, а их падение означало снижение китайского влияния в Пхеньяне. В новых условиях такой поворот событий едва ли волновал Москву. В то же время готовность СССР принимать перебежчиков из Северной Кореи и предоставлять им политическое убежище была среди прочего и явным предупреждением для Пхеньяна.

К ужесточению мер против оппозиции объективно толкали и события в Китае, где вспышка либерализма оказалась очень непродолжительной. В июне 1957 г. либерализм «движения ста цветов» внезапно сменился репрессивной «кампанией по борьбе с правыми»[323]. В ходе этой кампании различным видам публичного «порицания», ссылкам и арестам подверглись многие представители интеллигенции и другие инакомыслящие, в том числе и из среды тех партийных кадров, которые несколькими годами ранее слишком уж увлеклись либеральными идеями реформаторов. После короткого периода колебаний маоистский Китай взял курс на отказ от десталинизации и установление неограниченной личной диктатуры «Великого кормчего» — процесс, который вскоре привел к кровавому хаосу «культурной революции». Ким Ир Сен, свободно владевший китайским языком и регулярно читавший китайскую прессу, очень внимательно следил за событиями по ту сторону реки Ялуцзян и едва ли мог не заметить перемены в китайской официальной позиции. С его точки зрения, происходившее в Пекине свидетельствовало о том, что в новых условиях китайские власти не будут настаивать на проведении в жизнь примиренческих, пролиберальных, почти «ревизионистских» решений сентябрьского пленума.

Весьма вероятно, что на ситуацию в КНДР существенное влияние оказала и критическая ситуация, которая сложилась в Кремле летом 1957 г. В начале июля группа умеренных сталинистов, возглавлявшаяся Маленковым, Ворошиловым и Кагановичем, на пленуме ЦК открыто выступила против антисталинистской линии Хрущёва и попыталась заменить его менее радикальным и более предсказуемым политиком. Прибегнув к сложным политическим интригам и бюрократическим маневрам, Хрущёв сумел обеспечить себе поддержку большинства ЦК КПСС и вышел из ситуации победителем. Несмотря на то, что цели советской и корейской оппозиции были едва ли не диаметрально противоположными, ситуация в московских коридорах власти напомнила Ким Ир Сену недавний августовский инцидент в Пхеньяне. С формальной точки зрения, оба кризиса действительно имели немало общего: в обоих случаях группа недовольных функционеров попыталась обеспечить себе поддержку большинства членов ЦК для того, чтобы добиться смещения партийного лидера и последующего радикального изменения политического курса (при этом стоит отметить, что умеренные сталинисты в Советском Союзе были гораздо ближе к успеху, чем умеренные антисталинисты в Корее). В июле и августе 1957 г. в северокорейской печати появлялись пространные статьи, посвященные кризису в СССР. Это было тем более странно, что обычно северокорейские газеты либо вовсе умалчивали о столкновениях в руководстве других социалистических стран и разногласиях между «братскими партиями», либо освещали эти конфликты как малозначительные[324]. Ким Ир Сен мог предполагать, что действия Хрущёва против советских «фракционеров» станут косвенным оправданием его собственных жестких мер против оппозиции[325]. Следует отметить, что кампания против фракционеров, до того проводившаяся без особой огласки, приобрела публичный характер всего через несколько недель после московского кризиса, в конце лета 1957 г.

До определенной степени итоги августовской и сентбрьской конфронтации были окончательно подведены осенью 1957 г., во время продолжительной беседы китайских и корейских руководителей. В ноябре 1957 г. представители сорока шести коммунистических партий собрались в Москве на празднование 40-й годовщины Октябрьской революции. Это была последняя встреча перед тем, как раскол между Советским Союзом и Китаем навсегда изменил ситуацию в мировом коммунистическом движении. Первые трещины в монолите «нерушимой советско-китайской дружбы» были уже заметны искушенному наблюдателю, хотя внешне все участники встречи старались продемонстрировать, что все остается по-прежнему. Как и ожидалось, Ким Ир Сен прибыл на встречу в сопровождении министра иностранных дел Нам Ира и нового «идеолога» ТПК Ким Чхан-мана, а также министра государственного контроля Пак Мун-гю. Визит Ким Ир Сена в Москву на этот раз продолжался три недели, с 4 по 21 ноября.

Всего год с небольшим прошел с момент предшествующей поездки Ким Ир Сена в Москву, но за это время международное и внутреннее положение КНДР изменилось радикальным образом. Ким Ир Сен и верные ему бывшие партизаны значительно укрепили свою власть в стране. Уцелевшие члены яньаньской и советской фракций больше не помышляли о протесте или сопротивлении, их главной заботой стало сохранение собственных жизней, что на практике чаще всего означало эмиграцию в СССР или Китай. С другой стороны, позиции Советского Союза и его возможность контролировать мировое коммунистическое движение серьезно пострадали в результате действия целого ряда факторов: назревающего разрыва с Китаем, подавления венгерского восстания, серьезных противоречий внутри советского руководства, и прежде всего в результате тех многочисленных социальных, политических и культурных последствий, к которым привела борьба с «культом личности». Много десятилетий спустя наблюдательный историк отметил, что коммунистический мир бесповоротно изменился после 1956 г., когда «…[коммунистическое] движение лишилось своей внутренней основы»[326].

В этих условиях в Москве и состоялся разговор между Мао Цзэдуном и Ким Ир Сеном. После того как Ким Ир Сен вернулся домой, в Пхеньяне была проведена встреча руководящих работников высшего звена, на которой присутствовали около 150 человек. Ким Чхан-ман, член северокорейской делегации в Москве и восходящая звезда корейской иерархии (несколькими годами позже его тоже поглотит новая волна репрессий) собрал их, дабы рассказать об этой неофициальной, но крайне важной беседе китайского «Великого Кормчего» с северокорейским «Солнцем Нации». На этом собрании присутствовал и Пак Киль-ён, тогдашний начальник первого отдела МИД КНДР, который по происхождению был советским корейцем и охотно передавал в советское посольство свежие политические новости. Всего тремя днями позже он, цитируя Ким Чхан-мана, говорил советскому дипломату: «Т. Мао Цзэдун в беседе с Ким Ир Сеном несколько раз извинялся за неоправданное вмешательство КПК в дела Трудовой партии Кореи в сентябре прошлого года. Китайские товарищи, попросив устроить встречу между Мао Цзэдуном и Ким Ир Сеном накануне совещания, боялись, сказал в докладе Ким Чан Ман, что мы поставим вопрос о вмешательстве на московском совещании. Но мы были выше этого, оберегая авторитет братских партий. Решение сентябрьского Пленума ЦК в прошлом году было нам навязано извне, жизнь показала, что мы были правы на августовском Пленуме. Это горький опыт, который показывает, что нужно воспитывать у членов партии гордость за свою партию, бороться с космополитами, которые ориентируются на на свою, а на другие партии»[327].

Ким Чхан-ман проинформировал собравшихся, что Пэн Дэ-хуай, присутствовавший на встрече, тоже принес Ким Ир Сену личные извинения как за «сентябрьский инцидент», так и за некоторые действия китайских войск, расположенных в Северной Корее. Ким Чхан-ман привел слова Пэн Ду-хуая о проведении китайцами незаконных разведывательных операций (возможно — хотя это и не совсем ясно из контекста, — направленных против Северной Кореи) и о «попытках печатать корейские деньги»[328].

Без сомнения, покаяние Мао было прежде всего поступком искушенного в интригах и циничного политика. Планируя разрыв с Москвой, Великий Кормчий хотел быть уверенным в поддержке, или, по меньшей мере, в нейтралитете Ким Ир Сена. На деле извинения за сентябрьский инцидент ничего не стоили Мао, поскольку к тому времени стало ясно, что сентябрьские решения с самого начала были просто клочком бумаги. Поэтому Мао немного потерял, признав очевидное; Ким Ир Сен полностью контролировал ситуацию в КНДР и мог расправиться со своими врагами. Однако если для Мао извинения были легким способом достижения своих целей, для Ким Ир Сена они имели вполне реальное значение. Какими бы ни были действительные мотивы Мао, с точки зрения Ким Ир Сена, заявления Великого Кормчего были сродни капитуляции великой державы, и Ким горел понятным желанием проинформировать северокорейскую элиту об этом новом повороте событий, который он с полным основанием считал своей дипломатической победой.

С 3 по 5 декабря 1957 г. в Пхеньяне проходил расширенный Пленум ТПК. Вскоре один из его участников (им снова оказался Пак Киль-ён) сообщил о пленуме советскому дипломату[329]. Это было многочисленное собрание, так как помимо собственно членов ЦК в нем принимало участие необычно большое количество специально приглашенных партработников, так что на пленуме присутствовало до полутора тысяч функционеров — фактически все высшее руководство страны. Ким Чхан-ман снова рассказал о московской встрече Ким Ир Сена и Мао Цзэдуна и об извинениях Мао. Затем Ко Пон-ги, сторонник Чхве Чхан-ика, к тому времени уже несколько месяцев находившийся под домашним арестом, выступил с речью, «вскрывающей» и «разоблачающей» планы «августовской оппозиции». До опалы Ко Пон-ги занимал должность первого секретаря пхеньянского горкома ТПК, традиционного оплота яньаньской фракции. Несомненно, что его выступление было составлено властями или, по меньшей мере, отредактировано ими (как открыто заявил своему советскому собеседнику Пак Киль-ён), и поэтому представляет гораздо больший интерес как пропагандистский трюк, а не как свидетельство о реальных планах оппозиции. Ко Пон-ги рассказал, что оппозиция собиралась назначить новым Председателем партии Пак Ир-у, а его заместителями — Чхве Чхан-ика, Пак Чхан-ока и Ким Сын-хва. В первый раз в числе активных участников заговора, а не просто как сторонник оппозиции, был упомянут Пак Ый-ван, заметный член советской фракции. Как мы уже говорили, в документах посольства нет никаких подтверждений того, что Пак Ый-ван знал о заговоре, хотя нет никаких сомнений, что его отношение к Ким Ир Сену было достаточно негативным (как мы помним, именно он пытался в апреле 1956 г. поговорить с JI. И. Брежневым о ситуации в КНДР).

Пан Хак-се, министр внутренних дел и руководитель всей северокорейской системы спецслужб, заявил, что оппозиция планировала поднять в стране вооруженное восстание. По нашим данным, именно тогда в документах посольства впервые появились такие обвинения, которым скоро предстояло стать официальными. Вслед за этим начались традиционные покаянные выступления остальных членов оппозиции. Единственным исключением стал Пак Ый-ван, со своей обычной прямотой и мужеством отрицавший все обвинения. Когда Ким Чхан-ман завизжал: «Ты — Иван! Иван!» — намекая на его русские корни, Пак Ый-ван просто покинул помещение (фактически подписав себе смертный приговор — который, впрочем, ожидал бы его в любом случае). Другой жертвой был Ким Ту-бон, недавно смещенный с поста главы северокорейского государства. Пожилой интеллигент и ученый был впервые публично (или почти публично, так как все происходило на закрытом собрании высших партийных функционеров) обвинен в причастности к оппозиции. Ким Ту-бон покорно «осознал свою вину перед партией», хотя и использовал при этом весьма расплывчатые выражения. В число известных политиков, подвергшихся критике на пленуме, попал и Ким Чхан-хып, бывший министр связи, заклейменный самим Ким Ир Сеном как «предатель рабочего движения»

(более о его грехах ничего на настоящий момент неизвестно, и остается неясным, чем был вызван этот приступ высочайшего гнева в адрес министра)[330].

Ораторы настаивали на суровом наказании для оппозиции, и иногда давали волю своей фантазии. Как впоследствии рассказывал участник пленума: «Председатель парткома Понгунского химзавода, например, заявил, что рабочие завода требуют, чтобы всех фракционеров бросили в кипящий карбидный котел, где температура кипения две тысячи градусов!»[331] Похожие живописные угрозы приверженцев Ким Ир Сена звучали и в печати, а следы их заметны и в более поздних публикациях. Так, авторы коллективной «Общей истории Кореи» в 1981 г. писали: «Рабочие Кансонского сталелитейного завода, так же как весь рабочий класс нашей страны, требовали, чтобы фракционерские ублюдки были отданы им, чтобы [они могли] разрезать каждого из них на куски»[332]. Вновь назначенный министр юстиции Хо Чжон-сук избежала столь готических образов и просто предложила, чтобы «…фракционеров судил народный суд». Ее пожелание, как мы увидим, вскоре было претворено в жизнь, хотя и не в классической для сталинизма форме показательного публичного судилища.

Декабрьский (1957) пленум официально отменил недолговечные сентябрьские решения. С этого момента чистки, направленные против действительных или потенциальных сторонников оппозиции получили официальное одобрение и безусловную поддержку высших властей. Ким Чхан-ман убеждал в своей речи на пленуме: «Это было проявление великодержавного шовинизма со стороны большой нации к малой. У нас были и есть люди, продолжал Ким Чан Ман, — любители прилета самолетов, имея в виду приезд товарищей Микояна и Пын Дэ-хуая в сентябре прошлого года. Мы этих людей знаем, пусть они выступят здесь на пленуме. Они не ориентируются на свою партию, а слепо верят другим. Напрасно они ждут прилета самолетов, больше их не будет»[333]. Фразу Ким Чхан-мана про самолеты — действительно хлесткую — запомнили многие участники. Такой подход полностью противоречил прежней доктрине, которая уделяла особое внимание интернационализму и подчеркивала особую роль «братских стран». Эта речь также свидетельствовала о грядущих переменах в политике Северной Кореи. Замечание Ким Чхан-мана было умелым риторическим приемом, хотя в нем могла содержаться и фактическая неточность, ведь, как мы помним, В. В. Ковыженко сообщил, что Микоян и Пэн Дэ-хуай в сентябре 1956 г. приехали в северокорейскую столицу на поезде. Тем не менее Ким Чхан-ман оказался прав относительно «самолетов» с закордонными визитерами. Времена менялись, и Ким Ир Сен быстро становился неоспоримым хозяином ситуации в Северной Корее.

Декабрьский пленум стал сигналом к новой волне репрессий. Одновременно произошло дальнейшее усиление контроля государства над обществом. В конце 1950-х гг. уже упоминавшееся массовое перемещение «ненадежных элементов» достигло своего пика. Десятки тысяч людей, главное или даже единственное преступление которых состояло в том, что их дед был землевладельцем, или в том, что у них имелись близкие родственники на Юге, в насильственном порядке переселялись из городов в сельскую местность. Вдобавок репрессии пошли вглубь, затрагивая уж не только пхеньянскую верхушку, но и более глубокие слои корейского общества: жертвами репрессий становилось все большее количество низовых кадровых работников и рядовых членов партии, а также совершенно аполитичных беспартийных.

После декабрьского пленума значительно изменилось и описание «августовского инцидента» в официальной прессе. Заговорщики изображались теперь не только как раскольники, но и как предатели, планировавшие вооруженный мятеж и силовой захват власти. 11 апреля 1958 г. Ким Ён-чжу, младший брат Ким Ир Сена, который к тому времени уже был высокопоставленным работником в аппарате ЦК ТПК, рассказывал советскому дипломату о том, какие новые обвинения были выдвинуты в адрес заговорщиков. Теперь полагалось считать, что оппозиционеры тайно готовили в КНДР восстание и вообще собирались «спровоцировать в КНДР события наподобие венгерских». В то же время брат Вождя счел необходимым специально подчеркнуть, что «шпионами» и «лисынмановскими агентами» августовских фракционеров на тот момент считать все-таки не полагалось. Быть может, Ким Ир Сен опасался, что подобные обвинения в шпионаже вызовут сильное неудовольствие у СССР и Китая, чьи тесные связи с оппозицией были столь очевидны? Здесь имеет смысл привести пространную цитату из инвектив Ким Ён-чжу:

«В отличие от других фракционеров в ТПК группа Цой Чан Ика являлась ревизионистской и преследовала цели: после захвата власти прийти к соглашению с Ли Сын Маном на основе объявления Кореи «нейтральным» государством и отрыва КНДР от лагеря социалистических стран. Члены антипартийной группы Цой Чан Ика отрицали необходимость руководящей роли ТПК в государственном и экономическом строительстве, в армии, в развитии науки и техники, отрицали необходимость диктатуры пролетариата и скатились на путь антиправительственного и антигосударственного заговора. Фракционная группировка Цой Чан Ика […] возникла не накануне августовского пленума ЦК в 1956 году, а значительно раньше — еще в 20-х годах, когда в Китае была образована так называемая группа «M-JI», в которой Цой Чан Ик играл главную роль. После освобождения эта группа исподволь продолжала свою раскольническую деятельность, направленную на подрыв единства ТПК. Воспользовавшись сложной международной обстановкой и трудностями в стране, группа Цой Чан Ика накануне августовского Пленума готовилась открыто выступить против ЦК в целях смены руководства и захвата «гегемонии» в партии. В то время мы еще не знали всех их заговорщицких планов, включавших вооруженное выступление и террористические акты против руководителей партии и правительства. ЦК отложил пленум на месяц и стремился выяснить претензии фракционеров и найти путь сохранения единства ЦК, надеясь на их перевоспитание. Однако, как показал августовский пленум ЦК в 1956 году, группировка Цой Чан Ика преследовала далеко идущие цели спровоцирования событий в КНДР наподобие венгерских. Мы считаем, […] решения августовского пленума ЦК, положившие начало разоблачению предательских планов антипартийной фракционной группы Цой Чан Ика, историческими в борьбе за укрепление единства и сплоченности рядов партии. В настоящее время, продолжал Ким, фракционеры во главе с Цой Чан Иком, замышлявшие планы контрреволюционного заговора, арестованы и ведется следствие. Из показаний этих предателей видно, до какой низости они докатились, готовя такие же кровавые события в КНДР, какие произошли в Венгрии в конце 1956 года. Каждый день в ходе следствия приносит новые данные о замышлявшемся предательстве и, хотя пока не обнаружено прямых данных о связях фракционной группы Цой Чан Ика с американской и лисынмановской агентурой, однако южнокорейские правящие круги явно рассчитывали на осуществление планов фракционеров, готовя в феврале-марте 1956 года провокацию в КНДР под видом «восстания населения Северной Кореи против коммунистического режима»»[334].

Кстати говоря, большие изменения в карьере Ким Ён-чжу, ранее ничем себя не прославившего, тоже были признаком новых времен. К началу 1959 г. брат Ким Ир Сена уже был заместителем заведущего орготделом ЦК ТПК, то есть вторым человеком в учреждении, которое ведало назначениями на высшие партийные посты (а косвенно — на все руководящие должности в стране). С 1961 г. Ким Ён-чжу стал членом ЦК ТПК, а потом даже некоторое время рассматривался как вероятный преемник Ким Ир Сена в случае преждевременной смерти последнего. Только в начале 1970-х гг., когда старший сын Вождя Ким Чжон Ир достиг того возраста, в котором его уже можно было рассматривать как потенциального преемника, Ким Ён-чжу бесследно исчез с политической арены. Как впоследствии выяснилось, он провел последующие годы в комфортабельной ссылке, и вновь был допущен в политику уже в 1990-х гг., в символическом качестве «ветерана-революционера».

В марте 1958 г. в Пхеньяне была созвана Первая конференция ТПК. В соответствии с Уставом ТПК, который в целом копировал Устав КПСС, партконференция представляла собой нечто вроде «малого съезда партии». Она созывалась в период между съездами в том случае, если возникала необходимость провести обсуждение неотложных партийных и государственных вопросов. Периодичность проведений конференций партийным уставом специально не оговаривалась, так что решение о проведении следующей конференции целиком зависело от ЦК. На практике в социалистических странах партийные конференции являлись достаточно редким явлением, и КНДР не являлась исключением. За все время существования ТПК состоялось только две партийные конференции.

Как правило, решение о созыве конференции свидетельствовало о том, что партия и государство испытывают какие-то проблемы. Не была исключением и первая конференция ТПК. От других схожих мероприятий конференцию отличало слабое освещение ее деятельности в средствах массовой информации. В социалистических странах любое крупное партийное мероприятие всегда сопровождалось шквалом официальных отчетов о «небывалом воодушевлении», якобы охватившем все население страны, и о связанных с этим воодушевлением трудовых подвигах. Практически обязательной была публикация выступлений участников такого собрания — хотя на деле все эти выступления были стандартны и готовились по одному и тому же шаблону. Во время партийных съездов и конференций официальная пресса (в общем-то, тавтология, так как никакой другой прессы попросту не существовало) выпускала специальные номера, включавшие в себя весь этот обширный материал. Такова была установившаяся советская традиция, которой следовали и во время третьего съезда ТПК в 1956 г. Однако первая конференция ТПК освещалась прессой совершенно иначе. После ее открытия на первой странице «Нодон синмун» был помещено лишь краткое официальное сообщение о начале работы конференции и некоторые ее материалы, но три четверти статей номера с конференцией связаны не были! Также не были опубликованы а газете и тексты выступлений делегатов (что нарушало сложившуюся традицию). На страницах «Нодон синмун» появились лишь два основных доклада, с которыми выступили Ли Чон-ок («Ли Ден Ок» в советской массовой печати) и Пак Кым-чхоль.

В официальной повестке дня конференции числилось два вопроса. Во-первых, конференции предстояло утвердить первый пятилетний план. В соответствии с советской традицией долгосрочные планы развития экономики нуждались в формальном одобрении правящей партии. Обычно такое символическое одобрение давалось съездом партии, но и использование конференции в такой роли было вполне допустимым. Доклад по этому вопросу делал Ли Чон-ок, молодой технократ, только что вставший во главе северокорейской экономики (и удерживавший эту позицию вплоть до начала 1980-х гг.). Ли Чон-ок выступил на конференции с очень длинной и довольно скучной речью, полной экономических данных и прогнозов[335].

Однако главным вопросом была «борьба против фракционеров», и именно кампания по борьбе с оппозицией и была истинной причиной созыва конференции. Конечно же, от делегатов не ждали «обсуждения» сложившейся ситуации — все они были «осведомлены» о преступлениях своих прежних товарищей и начальников и всячески демонстрировали свою преданность Ким Ир Сену, осуждая поверженных лидеров. Именно о деятельности фракционеров шла речь во втором из опубликованных выступлений — в пространном докладе Пак Кым-чхоля. Доклад этот назывался «О дальнейшем укреплении партийного единства и солидарности». Пак Кым-чхоль начал свое выступление с тогда еще обязательного упоминания «нерушимого единства великого социалистического лагеря, руководимого Советским Союзом», а также произнес ритуальный панегирик мудрости Ким Ир Сена, возглавляющего «главные силы корейских коммунистов». Затем Пак Кым-чхоль перешел к основной теме — преступлениям злобных фракционеров. В начале своего доклада он кратко изложил историю антипартийных группировок в ТПК. Сначала он упомянул о «шпионах американского империализма» Пак Хон-ёне и Ли Сын-ёпе, потом — о Хо Ка-и и Пак Ир-у, которые были «фракционерами и сторонниками теории индивидуального героизма» (кор. кэин ёнъунъчжуыйчжа), и, наконец, перешел к Чхве Чхан-ику, Пак Чхан-оку и их сторонникам.

Следуя новыми обвинениями в их адрес, он заявил: «Стало очевидным, что клика Чхве Чхан-ика не только совершала антипартийные раскольнические действия, но, пошла по пути предательства революции». Однако обвинения были весьма расплывчатыми — членам оппозиции вменялся «сговор с врагами», «пропаганда свободы деятельности фракций» и т. д. По словам Пак Кым-чхоля, «воспользовавшись тем, что партия испытывает немалые трудности и во внутренней, и во внешней политике, оппозиционеры дошли до того, что открыто предали партию и революцию, составив антипартийный заговор». Впрочем, некоторые из сделанных Пак Кым-чхолем замечаний проливали свет на требования оппозиции. Пак Кым-чхоль утверждал, что «Чхве Чхан-ик и его сторонники-фракционеры преступали законы народной демократии под прикрытием «прав человека» и «уважения к законам», чтобы освободить контрреволюционные элементы, понесшие заслуженное наказание по приговору народного суда». В этом случае речь явно шла о предпринятой оппозиционерами попытке ограничить размах политических репрессий. В то же время Пак Кым-чхоль не выдвинул против оппозиционеров обвинений в подготовке военного переворота, хотя известно, что их высказывали другие делегаты конференции. Как уже говорилось, речи делегатов в то время не были опубликованы «Нодонсинмун» (даже выступление самого Ким Ир Сена увидело свет гораздо позже). Впрочем, в заявлении об «антипартийном заговоре», который якобы организовали Чхве Чхан-ик, Пак Чхан-ок и их сторонники, можно было увидеть и намек на еще более серьезное обвинение в подготовке вооруженного мятежа.

Мы можем предполагать, что причиной этого необычно сдержанного освещения работы конференции в печати, а также попытки представить ее как мероприятие, посвященное главным образом экономическим вопросам, могло быть именно стремление не привлекать излишнего внимания к «фракционному вопросу». Такой подход мог быть санкционирован самим Ким Ир Сеном. Во всяком случае, незадолго до начала конференции Нам Ир сказал советскому дипломату, что «[в]опрос о фракционерах [на конференции] займет небольшое место»[336]. Вряд ли это было действительно так,

поскольку нападки на реальных и мнимых сторонников оппозиции составляли значительную часть выступлений на конференции, но власти, несомненно, пытались убедить широкие массы и особенно иностранных наблюдателей в том, что «фракционный вопрос» на конференции не имел большого значения. О причинах такой скрытности можно только догадываться. Возможно, Ким Ир Сен боялся, что слишком прямая атака может неблагоприятно сказаться на внутренней политической стабильности, или на столь важных для Северной Кореи взаимоотношениях с СССР и Китаем.

Неопубликованные речи участников конференции были полны выпадов против «предателей» и «заговорщиков». По данным Ким Хак-чжуна, главной мишенью нападок был Ким Ту-бон, присутствовавший в зале заседаний и вынужденный выслушивать бесконечные обвинения со стороны своих бывших товарищей. При этом часть обвинений носила весьма личный характер. В частности, как утверждает Ким Хак-чжун, на конференции утверждалось, что Ким Ту-бон нелегально доставал афродизиаки и сексуальные тонизирующие средства, поскольку его новая жена была гораздо моложе его[337]. По данным советского посольства, против Ким Ту-бона были выдвинуты и более серьезные обвинения. Один из основателей корейского коммунистического движения был объявлен шпионом и вредителем (впрочем, в те времена такова была обычная судьба многих основателей сталинистских партий, попавших в жернова созданной ими системы). Во время работы конференции два ее участника сообщили Е. Л. Титоренко о том, к каким замечательным открытиям пришли северокорейские руководители в ходе расследования деятельности бывшего главы северокорейского государства: «Как сейчас установлено, Ким Ду Бон (Ким Ту-бон. — А. Л.) никогда не был коммунистом. Он — националист. В период, когда Ким Ду Бон был руководителем «Корейской лиги национальной независимости», он участвовал в убийствах китайских коммунистов, жил на средства Чан Кайши»[338].

Конференция заклеймила и остальных «фракционеров» (Чхве Чхан-ика, Пак Чхан-ока и др.). При этом оппозицию снова обвинили в подготовке вооруженного выступления против Ким Ир Сена и его сторонников. Следствием этого обвинения стало значительное увеличение списка жертв, теперь включавшего в себя и нескольких видных военачальников, главным образом, из яньаньской фракции — очевидно, без наличия «генералов-заговорщиков» версия о готовившемся перевороте выглядела бы менее убедительной.

Хотя речи делегатов конференции и не были опубликованы в открытой печати, их изложение можно найти в материалах советского посольства. 5 марта за пространной речью Пак Кым-чхоля последовали выступления Пан Хак-се (министра внутренних дел), Хо Чжон-сук (министра юстиции), Ким Тхэ-гына (начальника политуправления КНА) и ряда других высших руководителей страны. «Выступавшие рассказывали о вреде фракционизма, истории фракционизма в ТПК (Ха Ан Чен), о том, как готовился заговор против нынешнего руководства ЦК ТПК и правительства (Пан Хак Се). Ким Тхэ Гын в своем выступлении рассказал о причастности к заговору некоторых ответственных военных, назвал фамилию командира IV корпуса, части которого дислоцировались около Пхеньяна»[339]. Ян Ке, известный «яньаньский» функционер, бывший глава секретариата Кабинета Министров, к тому времени объявленный заговорщиком, рассказал о действиях, которые оппозиция якобы предпринимала в 1956 г. На конференции Ким Ир Сен и его приближенные использовали ту же тактику, что и в декабре 1957 г., когда Ко Пон-ги, другой предполагаемый сторонник оппозиции, выступил с «разоблачением» ее планов перед собранием высших партийных руководителей. Излишне говорить, что в обоих случаях покаянно-разоблачительные речи составлялись властями и содержащаяся в них информация никоим образом не может считаться правдивой (хотя в некоторых случаях власти могли заставить своих марионеток сказать и правду — если таковая соответствовала интересам Ким Ир Сена и его окружения). Однако то, что речи произносили бывшие оппозиционеры, придавало подобным «разоблачениям» некоторую убедительность — по крайней мере, в глазах более доверчивой части слушателей.

После конференции репрессии продолжились. В июне 1959 г. новый пленум Центрального Комитета исключил из своего состава десять членов ЦК, что составило почти одну седьмую его состава. Все исключенные обвинялись в «поддержке антипартийной деятельности», причем двое из них принадлежали к советской фракции, трое — к внутренней фракции, а пятеро — к яньаньской. Среди введенных в состав ЦК новичков было четверо бывших партизан, двое советских корейцев и двое бывших местных подпольщиков, но следует отметить, что только четверо бывших партизан сохранили свои позиции в следующем составе ЦК, который был «избран» на IV съезде ТПК в 1961 г.[340] Все остальные вновь назначенные политики оставались в составе ЦК ТПК всего лишь два года. Между тем участники «августовских событий» и их мнимые сторонники исчезали один за другим. Как мы помним, советские документы, составленные до августа, упоминают только семерых участников заговора: Чхве Чхан-ика, Пак Чхан-ока, Юн Кон-хыма, Со Хви, Ким Сын-хва, Ли Пхиль-гю и Ли Сан-чжо. С некоторыми оговорками в их число можно включить Ким Ту-бона, поскольку он знал, по крайней мере, о некоторых планах оппозиции. Из этих восьмерых «настоящих» заговорщиков, чья непосредственная вовлеченность в события не вызывает никаких сомнений, пятерым в 1956 г. удалось бежать в СССР или Китай. Трое остальных — Чхве Чхан-ик, Пак Чхан-ок и Ким Ту-бон — остались в Северной Корее. Чхве Чхан-ик и Пак Чхан-ок были арестованы в сентябре 1957 г. Ким Ту-бон (с «гостевым билетом» — то есть не в почетном качестве делегата конференции) появился на первой конференции ТПК, где он подвергся публичным оскорблениям. Однако начиная с 1958 г. «августовский инцидент» стали представлять как результат широкомасштабного заговора, и, чтобы сделать эту новую версию убедительной, северокорейские власти нуждались в гораздо большем количестве «заговорщиков». В результате многие видные члены советской и яньаньской фракций были задним числом обвинены в том, что они с самого начала являлись соучастниками заговора.

В конце 1959 г. Пан Хак-се, тогда еще министр внутренних дел, встретился с советником советского посольства Пелишенко и кратко рассказал тому о событиях, связанных с продолжающимся «расследованием» деятельности оппозиции. Он сказал, что к тому времени расследование «августовского инцидента» было в целом завершено. По его словам, проводилось два независимых расследования, одно из которых вело министерство внутренних дел, а другое — соответствующие службы министерства национальной обороны. Пан Хак-се не объяснил, почему вдруг потребовалось два отдельных следствия, но можно предположить, что военная юстиция имела дело с обвинением в «военном заговоре», якобы существовавшем среди генералов. Следователями МВД было обработано 80 виновных, и «примерно такое же количество» обвиняемых «выявили» и военные следователи. Это означает, что к концу 1959 г. около 160 бывших партийных работников и высокопоставленных военных были объявлены активными участниками «августовского дела»[341]. Принимая во внимание методы, которыми пользовались северокорейские следователи, не стоит удивляться, что большинство обвиняемых послушно признали свою вину. В ходе разговора Пан Хак-се показал Пелишенко копию заявления Пак Чхан-ока, в котором тот признавал все обвинения, включая и самое фантастическое из них — подготовку военного переворота («Пан Хак Се достал из сейфа и зачитал мне на русском языке некоторые места из показаний Пак Чан Ока. Из зачитанного следует, что Пак Чан Ок признал свою виновность в фракционной антипартийной деятельности, направленной на смещение руководства партии и государства различными путями, вплоть до применения вооруженной силы. При этом Пак Чан Ок рассчитывал на занятие поста председателя ЦК ТПК и в этом случае Цой Чан Ику намечался пост Председателя Кабинета Министров КНДР»)[342].

Теперь следовало ждать суда. По словам Пан Хак-се, на тот момент Президиум ТПК еще не решил, будет ли суд открытым или состоится в тайне. Он говорил, что «[njo степени виновности и раскаяния обвиняемые будут разбиты на три группы. Первая группа — руководители фракционеров, совершившие тяжкие преступления: Цой Чан Ик (быв. зам. премьера), Пак Чан Ок (быв. зам. премьера), Ким Вон Сур (быв. зам. министра обороны) и другие, в том числе некоторые военные. Вторая группа — обвиняемы (так в тексте. — A. J1.), полностью раскрывшие и осудившие свою преступную деятельность. Третья группа — лица, не полностью раскрывшие и осудившие свои преступления перед партией и государством. В соответствии с этим будет применено и различное наказание». Первая группа, объяснил Пан Хак-се, будет приговорена к смерти. Пан Хак-се также упомянул, что «МВД считает, что высшую меру наказания следует применить в отношении 20–30 чел. из числа обвиняемых. Однако т. Ким Ир Сен высказывает мнение, что высшую меру наказания следует применить к возможно меньшему числу обвиняемых — к 3–4 чел.»[343]. Эта информация об особом мнении Ким Ир Сена представляет интерес, однако не ясно, можно ли ей полностью доверять. Также примечательно, что по крайней мере несколько обвиняемых были упомянуты как «лица, не полностью раскрывшие и осудившие свои преступления перед партией и государством». Это означает, что они не были сломлены во время допросов и не признали свою вину. Это был выдающийся акт мужества, достойный всякого восхищения, и жаль, что имена этих отважных людей пока остаются неизвестными.

Этот разговор происходил незадолго до самого суда, поэтому можно предположить, что Пан Хак-се специально проинформировал советское посольство, стремясь подготовить Москву к тому, что должно было вскоре произойти. Несколько неожиданным было то, что северокорейские лидеры решили порвать со сталинистской традицией и не планировали показательного «открытого» процесса. Несколькими месяцами позже, в феврале 1960 г., Пан Хак-се сказал Пелишенко, что Чхве Чхан-ик и Пак Чхан-ок вместе с другими подлинными и мнимыми участниками августовского заговора были тайно осуждены в январе 1960 г. Примечательно, что среди подсудимых не упоминался Ким Ту-бон. Возможно, он избежал суда, или, что более вероятно, к 1960 г. его уже просто не было в живых. На закрытом судебном процессе председательствовал Ким Ик-сон, тогдашний председатель Центральной Контрольной Комиссии, который уже имел некоторый опыт участия в подобных мероприятиях — именно он возглавлял суд во время показательного процесса над членами внутренней фракции в 1953 г. (т. н. «дело Ли Сын-ёпа»)[344]. Другими судьями были Ли Хё-сун (бывший маньчжурский партизан, секретарь пхеньянского горкома ТПК), Со Чхоль (тоже бывший партизан, глава армейского политуправления) и Ким Кён-сок (опять-таки бывший партизан, заведующий административным отделом ЦК ТПК)[345].

По словам Пан Хак-се, на суде предстали 35 обвиняемых. Из них 20 были казнены, а 15 получили длительные сроки тюремного заключения. Это означало, что приговор был настолько суровым, насколько этого требовал министр внутренних дел, и что Ким Ир Сен отказался от своих первоначальных рекомендаций подходить к обвиняемым более мягко (если это действительно было его мнение, а не выдумка Пан Хак-се или домыслы правительственных пропагандистов)[346]. Среди приговоренных к смертной казни были упомянуты имена обоих лидеров «августовской группы»: Пак Чхан-ока и Чхве Чхан-ика. Список казненных также включал упоминавшегося выше Ко Пон-ги, бывшего секретаря пхеньянского комитета ТПК, и «яньаньских генералов»: Ким Вон-суля, Ян Ке и Ким Уна. Пан Хак-се также сообщил, что к моменту разговора приговор уже был приведен в исполнение. Если это действительно так, то все оппозиционеры были казнены в январе или начале февраля 1960 г. Однако есть убедительные причины сомневаться в правильности данного утверждения Пан Хак-се. Ким Ун, якобы расстрелянный в 1960 г., был вполне живым и в 1970-х гг. Он действительно был одним из «яньаньских генералов», ставших жертвами чисток, и, как другие мнимые «фракционеры», исчез с политической арены после 1958 г. Тем не менее, он неожиданно вернулся в 1968 г. и позже отличился на дипломатическом поприще.

Это противоречие напоминает нам, сколь много «белых пятен» пока остается в истории Северной Кореи[347]. Расхождение между утверждениями Пан Хак-се и тем неопровержимым фактом, что якобы расстрелянный Ким Ун остался в живых, можно объяснить тем, что: а) Пелишенко ошибся, записывая свой отчет, и на самом деле Пан Хак-се во время беседы либо вовсе не упомянул Ким Уна, либо назвал его среди тех, кто был приговорен к тюремному заключению (принимая во внимание опыт и квалификацию Пелишенко, это кажется маловероятным, но тем не менее возможным); б) Пан Хак-се намеренно включил Ким Уна в перечень казненных генералов, чтобы по каким-то неизвестным нам причинам ввести в заблуждение Пелишенко (и Москву) в отношении участи Ким Уна; в) Пан Хак-се солгал, когда сказал, что к моменту разговора приговор был приведен в исполнение, в то время как в действительности, по крайней мере, некоторые осужденные на тот момент были живы. Сейчас пока невозможно с полной уверенностью остановиться на одном из этих положений, хотя наиболее вероятным автору представляется третье из них. Ким Ун мог быть одним из смертников, которым сохранили жизнь, и в конце концов дожить до своей реабилитации (можно предположить, что возвращение Ким Уна в политику в 1968 г. было связано и с расколом в партизанской фракции и расправой с «капсанской группой» в 1967–1968 гг. — но этот вопрос находится за пределами хронологических и тематических рамок данной работы).

Следует заметить, что в начале 1960-х гг. многие верили в смерть Ким Уна. Например, известный советский военный кореевед и историк Г. К. Плотников в 1990 г. во время разговора с автором этих строк мимоходом заметил, что Ким Ун был казнен в «начале 1960-х гг.» (очевидно, Г. К. Плотников не знал о возвращении Ким Уна на политическую арену)[348]. В то же время, Г. К. Плотников, на протяжении многих лет работавший в Генштабе Советской Армии и имевший доступ ко многим закрытым материалам, явно что-то слышал о судьбе Ким Уна. Видимо, придется признать, что эту загадку невозможно решить без работы с северокорейскими архивами, которая станет возможной только через несколько десятилетий.

Сейчас же по этому поводу мы можем делать только достаточно спекулятивные предположения. Можно, например, вспомнить о том, как в октябре 1959 г. Пан Хак-се заявлял, что Ким Ир Сен якобы считал необходимым расстрелять «только» трех-четырех оппозиционеров, тогда как министр внутренних дел склонялся к более суровому наказанию. Возможно, окончательное решение по поводу судьбы заговорщиков было компромиссом между этими двумя точками зрения. Нельзя исключать того, что 20 человек были приговорены к смерти (как того требовал министр), но только трое или четверо из них были действительно казнены (как предлагал Ким Ир Сен). Впрочем, это — только предположения.

Разговаривая с Пелишенко, Пан Хак-се упомянул, что готовится второй судебный процесс, на котором будет фигурировать «около 150» обвиняемых (эта цифра хорошо согласуется с уже упоминавшейся оценкой — 160 человек, которые оказались под следствием как участники «заговора»). Однако он не объяснил, по какому принципу всех подсудимых разделили на две группы. Судя по приводившемуся выше списку, включавшему Пак Чхан-ока, Чхве Чхан-ика и другие ключевые фигуры оппозиции, можно предположить, что в январе перед судом предстали те, кто вопринимал-ся как более серьезные фигуры, тогда как относительно второстепенные деятели должны были стать жертвами следующего процесса.

На настоящий момент, нам неизвестно, состоялся ли планировавшийся второй процесс — по крайней мере, в доступных нам документах посольства он не упоминается. Это может быть объяснено стремительным ухудшением отношений между СССР и Северной Кореей, в результате которого доступ советского посольства к важной политической информации оказался очень ограничен. По крайней мере, в официальной северокорейской прессе информация об этих процессах так и не появилась (это относится и к первому закрытому процессу, о котором советским дипломатам рассказал Пан Хак-се).

Тем не менее яростные нападки на «августовскую группу» не прекращались еще несколько лет. Иногда эти публикации содержали еще более серьезные обвинения. В памфлете 1962 г., посвященном «нерушимому единству партии», в частности, говорилось: «Клика Чхве Чхан-ика… состоявшая главным образом из элементов, которые [в колониальный период] капитулировали и превратились в прислужников японского империализма, или из элементов, состоявших на службе у империалистических агрессоров в качестве шпионов Чан Кайши и лакеев американского империализма. После освобождения при поддержке американского империализма они начали проводить фракционную раскольническую политику. Они заняли вероломную двуличную позицию, притворяясь, что преданы партии, тогда как тайно противостояли партии»[349]. Этот пассаж сопровождался замечанием о том, что оппозиция действовала под «прямым руководством» «американского империализма»[350]. Таким образом, в начале 1960-х гг. северокорейская официальная пропаганда практически объявила лидеров «августовской оппозиции» еще и американскими шпионами. Однако эти обвинения все-таки не стали нормой. В этом отношении официальная интерпретация действий августовской оппозиции отличалась от той характеристики, которая была дана Пак Хон-ёну и его товарищам по внутренней фракции (тех, как известно, обвинили в шпионаже в пользу США и Японии). На протяжении последующих десятилетий в официальной северокорейской исторической мифологии «августовские заговорщики» фигурировали как «раскольники» и «предатели», но не как «шпионы».