Страница 7

К концу второго века «первохристианский» период церковной истории можно считать законченным. Если христиане в Римской Империи все еще составляли гонимое меньшинство, то это меньшинство уже ясно осознало свое универсальное призвание. К этим именно годам относятся слова Тертуллиана о христианах, наполнивших весь мир. Сохранились «апологии» — защитительные речи, с которыми образованные христиане обращаются к Императору и к общественному мнению, доказывая ложность обвинений против них, представляя свою веру как высшую Истину, доступную всякой честной философской проверке, как истинный ответ на все запросы человеческого сознания. Следует назвать хотя бы Св. Иустина, профессионального философа, который, и обратившись в христианство, продолжал носить философскую мантию и руководить философской школой в Риме. Он первый в своих «Апологиях» и других произведениях сделал попытку объяснить эллинистической «интеллигенции» правду христианства. За ним по этому пути последовали другие. «Апологии» составляют первую главу в истории церковного богословия, первую попытку «систематизировать» данные Писания, Предания и опыта церковной жизни. И сам факт появления их свидетельствует о совершающемся переломе. Сначала мир в лице Империи гнал христианство, пытался уничтожить его, но не спорил с ним. Он был равнодушен к его «содержанию», презирал его. На это равнодушие Церковь ответила «мартирией» мучеников, ею она заставила даже самых равнодушных поглубже задуматься о такой вере, которая за ничто почитает смерть, в ничто вменяет все земные блага… Но теперь христианство вышло из потемок. Его нельзя ни уничтожить, ни замолчать, ни попросту отрицать. С ним нужно спорить. Как пример такого спора «по существу» можно указать на «Истинное Слово» Кельса — первый пример научной критики и опровержения христианства. Кельс писал в начале 3-его века и обрывки его произведения дошли до нас в ответе ему Оригена; он знает то, о чем пишет: он изучил христианские книги, Ветхий Завет, доктрину Церкви. Против христианства он вооружается философией, историей, религией, всем культурным «зарядом» эллинизма. Но в его аргументах уже чувствуется испуг: христианство ниспровергает эллинизм, подрывает самые основы того мира, который для греко-римской интеллигенции составлял последнюю и высшую ценность. Кельсу остается обвинять христианство в варварстве, в философской несостоятельности, в противоречиях и главное — в неоригинальности, то есть зависимости его самого от древних религий. Другой пример, указывающий на силу христианства, — это попытки возродить само язычество, введя и в него образы «спасителей», своим учением и чудесами привлекающих к себе сердца и умы. Личности Христа язычество противопоставляет Апулея Мадаврского, Аполлония Тианского, мудрецов, чудотворцев, полубогов. Как бы ни была еще далека окончательная победа христианства, все это показывает, что оно утвердилось, что оно — неустранимый факт, от которого нельзя отделаться одним презрительным молчанием.

Церковь освободилась теперь от соблазнов иудео-христианства с одной стороны, гностицизма с другой, и в этой победе окончательно отвергла попытки растворить ее в окружающем мире. Это монолитная и вселенская организация, с точными границами, точным «правилом веры», авторитетом и дисциплиной. В начале 3-его века в одной Римской Церкви насчитывается до ста пресвитеров. Она имеет свои кладбища, богадельни, ведет широкую благотворительную деятельность. В Африке — на соборы съезжаются до 300 епископов, вся Малая Азия покрыта христианскими общинами. Церкви предстоит еще длинная борьба. Третий век — время последней, самой страшной схватки с Империей. Но в самой этой борьбе уже чувствуется, что противник слабеет и все очевиднее разгорается заря грядущей победы.

Но прежде, чем перейти к этой победе, необходимо остановиться немного на тех внутренних трудностях, что составляют как бы теневую сторону этого роста: их преодоление в общем развитии Церкви важнее внешних успехов.

С увеличением числа христиан меняется понемногу дух или «настроение» церковного общества. Можно говорить о некотором упадке, о понижении духовного уровня, об ослаблении того огня, которым навсегда озарено для нас «детство» Церкви. Конечно, грехи и падения были в Церкви с самого начала: их обличают апостолы и учители в первые же годы. Но теперь — и в этом сказывается перемена — меняется оценка этих грехов в христианском сознании. Для первохристианства Церковь — общество святых, и святость — норма ее жизни. Получивший белую одежду крещения должен сохранить ее белой в своей жизни. Всякий грех переживается, как глубокая ненормальность, как мучительное противоречие. «Разве вы не знаете, что тела ваши суть храм живущего в них Духа, и что вы не свои?» — спрашивает ап. Павел, и все его учение, все призывы основаны на этом напоминании: вы уже освящены, вы уже спасены, вы уже получили новую жизнь — живите сообразно с этим даром. Христиане должны быть святыми, потому что они освящены Св. Духом, соединены со Христом. Греху нет места в Церкви, потому что Церковь и есть святое общество, то есть новый, освященный, ставший своим Богу, человеческий род. «Мы знаем, что всякий, рожденный от Бога, не грешит» (1 Ин. 18). Святость не означает безгрешности: один Бог безгрешен. Но она означает сознание всецелой принадлежности — душою и телом — Христу, «включение» в Его жизнь. Он купил нас, приобрел Себе «дорогою ценой» — и мы должны исполнять в себе то, что Он дал нам… Грех недостоин святых, вот сознание раннего христианства, глубоко отличное от нашего — в котором святость мыслится уже как исключение, как почти «ненормальность». Согрешивший должен покаяться, но само покаяние только потому и возможно, что оно есть возвращение к уже полученному, восстановление нарушенной грехом жизни. Ранняя Церковь святостью мерит всю жизнь христианина, в ней одной видит норму церковности.

Но приблизительно с середины второго века мы начинаем слышать некий новый мотив. Одновременно с гимнами единству и святости Церкви теперь все сильнее звучит и признание грехов христиан, составляющих ее. Особенно сильно мотив этот проступает в «Пастыре» Ерма, римском памятнике 2-го века, написанном уже не епископом или пресвитером, а мирянином, то есть рядовым членом Церкви. В аллегорической форме автор решительно ставит вопрос о грехе в Церкви. Как возможен он? Если крещение рождает в новую жизнь и освобождает от власти греха, то что же означает наличие его у самих христиан? «Я слышал, Господи, некоторых учителей, учивших, что нет иного покаяния, кроме того, которое совершили мы, когда спустились в воду и в ней получили прощение прежних грехов. Он мне ответил: истину слышал ты и так оно и есть. Ибо тот, кто получил прощение грехов, не должен был бы больше грешить, но пребывать в невинности»… Но вот, опыт жизни показывает, что этого нет, что грех продолжает гнездиться и в обществе святых. Далеко не все хранят белизну крещальной одежды. И Ерм продолжает от имени Господа: …«но я говорю тебе: после сего великого и торжественного призыва, если кто-либо, поддавшись искушению диавола, согрешит, он имеет перед собой одно покаяние, если же он падает до бесконечности, чтобы снова каяться, пусть не ждет от этого плодов. Спасение его поколеблено».

Немного позднее об этом же «втором покаянии» пишет Тертуллиан, африканский учитель конца второго века и начала третьего. «Бог позволяет раз, только один раз, стучаться в двери второго покаяния». В чем состоит оно? В том, чтобы «день и ночь взывать к Богу и Спасителю, повергаться в ноги священников, стоять на коленях перед братьями, умоляя о молитве всех… Стыд? Как будто в Церкви можно бояться насмешек и презрения, как будто страдания одного члена не есть страдание всех. Церковь в каждом члене и Церковь это Христос»…

Что это за «второе покаяние»? Некоторые историки и здесь усматривали «революцию» в сознании Церкви, превращение ее из общества «спасенных» в общество «спасающихся». Но суждение это поверхностно. Как сознание святости Церкви не исключало, а, напротив, предполагало и постоянное покаяние — сознание своей греховности и недостоинства, так и теперь указание на «понижение» духовной жизни не меняет идеала Церкви, как общества святых. Но в опыте жизни и истории открывается вся сила «ветхого», греховного, злого в человеке, даже в «новом» человеке, возрожденном водою и духом. Церковь перестает быть «малым стадом», вдохновение и напряжение первых десятилетий начинает уступать место трезвому сознанию действительности. Так ранняя Церковь отлучала, отсекала от себя тех, кто сам отпадал от благодати, отказывался от «новой жизни», «ибо невозможно однажды просвещенных и вкусивших дара небесного и сделавшихся причастниками Духа Св. и вкусивших глагола Божия и сил будущего века и отпадших — опять обновлять покаянием когда они снова распинают в себе Сына Божьего и ругаются Ему» (Евр. 6, 4). Но ведь само это отлучение своей целью имело пользу отлученного, его конечное спасение: «чтобы дух был спасен в день Господа»… (1 Кор. 5, 5). Не судить, а спасать призвана Церковь до последнего суда. И вот теперь она вводит «второе покаяние» — то есть возможность возвращения в Церковь отлученного от нее, восстановление силы крещения, утерянной в отпадении. С самого начала Церковь переживала себя как общество спасенных грешников — в этом противоречивом с виду сочетании слов находим мы объяснение ее «вариаций» в отношении к покаянию. Грешники, которым дано спасение. Но это «спасение» не магия, оно дано для свободного принятия, для борьбы, для роста…

И если в радости первых десятилетий христиане переживают сильнее «новизну» дара, то, с течением времени, они не могут не осознать и размеров той борьбы, на которую он обрекает человека. В Церкви нет места греху, но она существует для грешников. Поэтому развитие «покаянной дисциплины», видимое понижение требований — не падение Церкви и не измена ее своему исконному идеалу, а исполнение своего вечного назначения: спасать и обновлять человека.

И вот многие не выдерживают этого «реализма» Церкви, все более очевидного врастания ее в самую гущу человеческой истории; оно кажется им изменой. Такого рода настроения и питают Монтанизм, движение, которое в семидесятых годах второго века охватывает почти все Церкви.

Родина новой ереси — Фригия; издревле страна религиозного фанатизма. Около 150 г. некий Монтан, новообращенный христианин, с двумя женщинами Прискиллой и Максимиллой начинает возвещать пришествие Св. Духа, обещанное Христом в Евангелии. Второй Завет — Сына еще не окончательный. Они учат, что только в последнем Богооткровении — в пришествии Св. Духа завершается спасение. И «новое пророчество», новое откровение послано Богом через него, Монтана, и двух пророчиц. От своих последователей Монтан требует абсолютного нравственного ригоризма, отказа от брака, вольного мученичества — ибо конец мира скоро должен наступить. По существу это вспышка темного «эсхатологизма», последнее и крайнее выражение того ожидания скорого конца мира, которое было свойственно первым христианским поколениям. Но теперь это уже и протест против «исторической» Церкви, и это сразу поняли малоазийские епископы, осудившие его на целом ряде соборов. Между тем характерно, что осужденный на месте своего возникновения, монтанизм был почти восторженно принят на Западе — в Риме, Галлии, Африке и потребовалось много времени, что бы вскрыть его «сектантскую» сущность. Даже Ириней Лионский долго защищал его от осуждения. Самым же знаменитым переходом в религию «нового пророчества» с основанием считается обращение Тертуллиана. Горячий африканец, он навсегда остался почти «эпонимом» первохристианства; мало кого так много цитируют, когда хотят сослаться на дух ранней Церкви. Один из первых западных богословов, учителей, апологетов, он оказал большое влияние на всю жизнь Церкви и вот так же, как и многие, соблазнился, не выдержал роста Церкви и связанных с этим ростом перемен. Соблазнился и ушел в «расплавленное» христианство. В трактате «О целомудрии» он отвергает теперь то, что сам писал о покаянии. Именно покаяния, то есть возможности прощения, возвращения, и, следовательно, надежды для грешников он больше и не хочет. Церковь может прощать грехи, но не должна. Церковь, в которой еще есть грех — не последняя, не настоящая Церковь. И он уходит из нее в Третий Завет, чтобы последнюю часть своей жизни посвятить борьбе с нею.

На примере Тертуллиана лучше всего виден характер монтанизма, как движения ригористов, не вынесших исторической Церкви. В нем нашла свое выражение тоска по первоначальной чистоте, по напряженности жизни первых христиан. Нельзя отрицать того, что уровень христианской жизни начинает понижаться в эти годы. И все же победа Церкви над монтанизмом исторически — одна из величайших ее побед. Она была одержана в тот момент, когда перед Церковью стоял роковой вопрос: остаться кучкой «совершенных», отгородиться от всего, не способного это совершенство вынести, или же, не меняя ничего в последнем своем идеале, принять в себя «массу», вступить на путь медленного ее воспитания? Остаться вне мира, вне истории или же принять ее, как свое поле для тяжелого и длинного труда? Бороться с монтанизмом было трудно: в нем вспыхнуло столько святости, веры, жертвенности, столько того, чем вдохновлялась, чем жила сама Церковь. Но осудив его, Церковь навсегда осудила все попытки развенчать историческую, видимую Церковь, все соблазны развоплотить ее в Третьем Завете…

Одной из главных причин «упадка» христианского напряжения было, несомненно, затишье в гонении. От смерти Марка Аврелия (185) до середины третьего века Церковь жила в относительной безопасности. Относительной, потому что официально запрещение христианства не только не было отменено, но, напротив, подчеркнуто и усилено: в 202 году специальным эдиктом император Септимий Север снова запрещает всякий христианский прозелитизм. И цепь мучеников не прерывается в эти годы. Но в целом все-таки положение сильно улучшилось. К христианам привыкли, о них знают. А усилившийся при восточной династии Северов интерес к востоку создает даже некую «моду» на христиан, если не на христианство. Племянница Септимия Севера, Юлия Маммея, приглашает к себе во дворец знаменитого христианского учителя Оригена, чтобы в созданном ею при дворе «религиозно-философском» кружке поспорить с ним; позднее император Александр Север поместил статую Христа в своей частной молельне, и, наконец, императора Филиппа Аравийца (243-249) бл. Иероним назвал первым христианским императором: будто бы он тайно принял крещение.

Вот почему гонение, внезапно обрушившееся на Церковь в 249 году, оказалось для нее таким страшным и неожиданным испытанием и в нем уже с последней ясностью вскрылось, как далеко отошли многие и многие христиане от первоначального напряжения веры и жизни.

Император Декий (249-251) принял власть в критический момент. Риму угрожала гибель от возрождавшейся Персидской Империи, а также от глубоких внутренних потрясений и неурядиц: эту эпоху римской истории современный историк назвал «страшными годами». Декий видел спасение только в возрождении старого римского духа, в возвращении к попранным традициям. На первое место поставил он возрождение государственных культов, а это неизбежно привело к столкновению с христианством. С Декием открылась новая эра в истории гонений: в его лице римская власть впервые взяла на себя инициативу самих преследований; специальным эдиктом император приказал всем подданным доказать свою лояльность отечественным богам принесением жертвы. Найденные в Египте папирусы сохранили для нас образцы расписок, выдававшихся тем, кто исполнял это приказание.

Это был удар грома среди ясного дня. Конечно, и теперь Церковь ответила на гонение мученической кровью: среди мучеников были епископы Римский Фавиан, Антиохийский Вавила, Иерусалимский Александр. Но основным фактом, потрясшим Церковь, оказалось все-таки массовое отступничество. «Страх поразил всех, — писал епископ Дионисий Александрийский, — многие и не из маловажных явились сразу; одни, уступая страху, другие, будучи чиновниками, — по обязанности службы, третьи, увлекаемые окружением. Одни были бледные и дрожащие, как будто не они должны были принести жертву, а их самих приносили в жертву идолам, и потому над ними смеялась толпа»… Та же картина в письмах Киприана Карфагенского: «Были такие, что не ждали вызова, чтобы подняться на Капитолий, ни вопроса, чтобы отречься… Сами они бежали на форум, спешили к смерти, как бы давно уже хотели этого… И, предел преступления! — детей тащили родители, чтобы те с первого возраста потеряли то, что получили на пороге жизни».

Гонение пронеслось, как буря, и быстро стихло. Но оно оставило Церковь в развалинах; тогда встал вопрос — как же быть с «падшими», которые все теперь бросились к ней за прощением и примирением? Если уже в начале века Церковь признавала «второе покаяние», то теперь вопрос ставился по-новому и еще острее: раньше «павшие» были исключением и, потому, исключением было и «второе покаяние». Теперь — это массовое явление. А если вспомнить, что означало «свидетельство» мучеников для Церкви: ее самосвидетельство, доказательство силы Христовой, живущей в ней, то становится понятным, почему вопрос о павших вызвал длинную смуту, последнюю в ряде тех «соблазнов о Церкви», которыми отмечен конец второго и начала третьего столетий.

На фоне этой смуты особенно ярко выделяется образ великого африканского епископа — Св. Киприана Карфагенского. И он, подобно Тертуллиану, представитель того «стопроцентного» христианства, которым отмечена короткая, но такая славная история Африканской Церкви. Языческий ритор, профессор словесности, Киприан, по обращении в христианство отрекается от всего. «Дух, снисшедший с неба, сделал из меня нового человека через второе рождение. И сразу же, чудесным образом, уверенность смыла сомнения»… Очень скоро после обращения он становится епископом старшей из Африканских церквей — Карфагенской. И почти сразу приходит гонение. Киприан скрывается: но не из страха, а чтобы продолжать управление Церковью; в его отсутствие и встает вопрос о падших. Эти последние, зная ригоризм Киприана и нормальной церковной практики, минуя епископа, обращаются к «исповедникам» — то есть к тем, кто тюрьмой и пыткой заплатили за верность Христу. Таких было больше, чем мучеников: римское правительство, наученное опытом, хотело для Церкви не славы мученической смерти, а «разложения»; поэтому твердых гноили в тюрьмах, подвергали пыткам… Исповедники — слава Церкви, их авторитет был бесспорен. И вот они «разрешают» павших, дают им рекомендации к епископу, чтобы и он их принял в церковное общение. Создается трудное положение: двойной авторитет в Церкви. Киприан хотел бы, чтобы решение вопроса было отложено до его возвращения, до общего собора епископов — но «исповедники» видят в этом неуважение к своим страданиям; нарастает парадоксальный конфликт: союз исповедников и «павших» против законного епископа и иерархии. Волнение переходит и в Римскую Церковь, только что обагренную кровью своего епископа: там против Киприана выступает пресвитер Новатиан — сам де Киприан бежал и, следовательно, «пал». А в Карфагене создается целая партия против Киприана и епископу приходится прибегнуть к строгости и отлучить от Церкви ее вожаков… Наконец, весной 251 г. Киприан возвращается в Карфаген и может собрать собор. На нем вопрос о «павших» получает свое окончательное решение и опять в сторону смягчения покаянной дисциплины. Собор разделил «павших» на две категории и, в зависимости от степени «падения», установил две формы принятия их в церковное общение: одних — только на смертном одре, других — после более или менее продолжительного покаяния. Еще раз «реализм» восторжествовал над «ригоризмом», потому что, как пишет В. В. Болотов, «нужно было обращать внимание не только на прошедшее, но и на будущее… Падшие были везде. Лишить навсегда их общения с Церковью, это значило бы слишком сократить число христиан, ограничить внешнюю миссию Церкви и вместо добра сделать зло».

Но тут произошло нечто странное. Те самые, что требовали у Киприана немедленного принятия «павших» по запискам исповедников, теперь закричали об его измене чистоте Церкви. Они нашли поддержку в Риме у Новатиана, который при неясных обстоятельствах был рукоположен в епископа. Со страшной быстротой новый «новатианский» раскол распространился по всем церквам, создав повсюду секты «чистых» (кафаров). Уже одно это название указывает на настроение отколовшихся: на их пафос «чистой Церкви», на противоположение себя Церкви павшей. И снова, как и при Монтанизме, Церковь ответила собиранием сил вокруг епископов, вокруг ненарушенного преемства «кафолической» жизни. Африка объединилась вокруг Киприана, Запад вокруг вновь избранного законного папы Корнилия. Из Египта Дионисий Александрийский — другой светлый образ «вселенского» учителя, — писал письма повсюду, умоляя всех сохранять единство… Новатианство, как и монтанизм, выродилось в секту, остатки которой существовали еще в седьмом веке.

На примерах Монтанизма и Новатианства открывается смысл «эволюции» Церкви в те переходные десятилетия. Формально Новатиан был прав, когда, протестуя против принятия «павших», ссылался на прошлое, на предание. Сам Киприан до гонения Декия был типичным ригористом. Но в том все дело, что учение Церкви не логическая система и строится не силлогизмами. Верный логике Новатиан оказался оторванным от жизни Церкви. Киприан же, внешне противореча сам себе, мог, тем не менее, смело сказать: я ничего нового не ввел в вопросе о павших… Ибо свою доктрину он брал из жизни Церкви. И, действительно, ничего не изменилось в природе Церкви, в ее святости — но в опыте жизни трагически углубилось сознание антиномического сопряжения в ее земном пути «ветхого» и «нового». Новатиан и его последователи, ради «принципов», оказались вне Церкви — такова логика каждого раскола; они уединились в горделивом презрении к «запачканной» Церкви павших. Но в пастырском сердце Киприана, в его подлинно кафолическом сознании эта «Церковь павших» осталась все той же святой невестой Христовой, в которой нет места греху, но которая существует для спасения грешников.

Его образ завершен сиянием мученической смерти. 13 сентября 258 г. Киприана вызвали к проконсулу. Сохранились подлинные акты его допроса. «Галерий Максим, проконсул, сказал: «Ты Таский Киприан, папа сакрилегов? — Киприан сказал: — «Я» — «Императоры предписывают тебе совершить жертвоприношения». — «Я не подчиняюсь». — «Советую тебе подумать». — «Делай, что тебе предписано. В столь праведном деле не требуется советов». — «Посоветовавшись с ассесорами, проконсул прочел приговор: …«ты, показал себя врагом римских богов и священных законов. Августейшие императоры не могли убедить тебя вернуться к исполнению римских религиозных обрядов. В предостережение тем, кого ты вовлек в свое преступное сообщество, ты своею кровью заплатишь за нарушение законов. Таския Киприана обезглавить мечом»… «deo gratia», — сказал Киприан. На место казни его сопровождала толпа христиан с зажженными светильниками, с пением молитв. Его мученичество преобразилось в торжественный литургический акт… За месяц до него «засвидетельствовал» и папа Ксист. Полиция застала его, окруженного духовенством, возглавляющим собрание верных. Он умер, сидя на епископском престоле, с ним был умерщвлен и его диакон Лаврентий. Единство Церкви и ее правда в те дни запечатлевались кровью мучеников…