Раскаяние

«Тебе, Тебе единому согрешил я, и лукавое пред очами Твоими сделал, так что Ты праведен в приговоре Твоем и чист в суде Твоем»

(Пс 50:6)

Эти слова читаем в одном из самых трогательных псалмов. В нем слышится крик виновной души, горькое признание вырывающееся у Давида, когда просыпается его совесть при голосе Нафана. Я бы желал вам показать этим примером, что такое истинное раскаяние. Я это делаю с намерением. В это время (говорено на страстной неделе) охотнее, чем когда-нибудь, допускают, чтобы душа, кружащаяся в вихре света, сосредоточилась и уделила время для серьезных размышлений. Это время справедливо почитается временем покаяния. Необходимо покаянное настроение для того, чтобы достойно прославлять воспоминание страданий Спасителя и нашего искупления. Трогательный обычай, если бы его не обезобразил формализм. Но в существе дела к чему сводится то, что происходит в действительности? Душа представляется пред Богом, как должник пред своим доверителем. Она, по-видимому, Ему говорит: «я у Тебя похищала столько дней; столько привязанностей, столько помышлений я отдавала миру и греху и собиралась опять отдавать ему. В возмездие за это вот сколько дней сокрушения, добрых дел и раскаяния»… Какой постыдный расчет! Это называется исполнением своих религиозных обязанностей… Свои религиозные обязанности! Разве так рассуждает истинная любовь к Богу? Разве она может удовлетворяться расчетами наемника? Разве она думает расплачиваться с Богом молитвами или слезами? Между тем обыкновенно именно такое понятие составляют о раскаянии… Вот что делают из того, что составляет самое трогательное движение человеческого сердца. Вот каким образом думают примирить мирскую суетность самую полную с излияниями благочестия самыми живыми… Вот почему снова нужно напомнить вам, что такое покаяние, внимательно вдумываясь в этот пример царя Давида, которым Бог хотел научить свою церковь до скончания века.

Я не имею нужды напоминать вам падение Давида. Все в его двойном преступлении способно нас смутить и устрашить. Быть предметом стольких милостей и так глубоко оскорбит божественный закон, знать такие небесные радости и так осквернить свою душу, воспевать пред всеми хвалы Богу и подать всему народу постыдный пример такого явного соблазна, — все здесь соединяется, чтобы сделать из Давида единственный пример небывалого падения, и, может быть, не один из нас, сравнивая себя с ним, хотел бы сказать слова фарисея: «благодарю Тебя, Господи, что я не таков, как этот человек».

Но христианин, который знает себя самого, историю своей жизни и своих тайных искушений, остановится и задумается. Он подумает о положении Давида, об этом внезапном счастье, до которого достиг прежний вифлеемский пастух, о примерах его окружающих, о нравах востока, об искушениях неограниченной власти, и тогда он будет думать только о смирении своей гордости, спрашивая себя с ужасом, чем бы сделался он в подобном положении и при подобных искушениях?

Знаете ли, что более всего меня поражает в этой истории? Это не глубина падения, хотя она постыдна и нет достаточно, сильного выражения, чтобы ее изобразить. — Нет — это искренность и сила раскаяния. Упасть так низко, увы, есть дело человека, но так подняться — это божественное чудо.

Вникните хорошенько. В великих падениях есть какое-то роковое могущество, которое порабощает душу и делает ее почти неспособной опять подняться… Давид, до совершения преступления, задрожал бы как вы, как я, когда бы ему рассказали эту историю. Что нужно было, чтобы его погубить? Один взгляд. Один взгляд, и вы видите, как после того все сцепляется… Сначала похотливость, потом падение, потом ложь, вероломство, убийство, ожесточение… Конечно, если возвращение к Богу когда-нибудь было невозможно, то это именно тогда. И между тем при первом слове Нафана душа Давида так изменилась, что она может служить нам образцом и преступник может научить нас, как должно возвращаться к Богу.

Чистосердечие признания Давида — вот первый урок, который мы можем извлечь из приведенного мною текста.

Знаете ли вы, как тяжело для сердца человеческого выговорить эти слова: «Тебе, Тебе единому согрешил я и лукавое пред очами Твоими сделал, так что Ты праведен в приговоре Твоем и чист в суде Твоем?» Знаете ли, как трудно такое признание, особенно когда занимают высокое положение, когда окружены лестью, когда все сговорилось уменьшить в наших глазах великость нашего падения. Знаете ли вы, сколько унизительного, горького, колючего в подобном положении? Но меня это-то прежде всего и поражает в признании Давида. Он сам себя обвиняет и на себя берет всю тяжесть своего преступления, а между тем, сознаемся в этом, у него не было бы недостатка в извинениях. Разве он не мог быть сослаться на то, об чем мы сейчас напоминали, на опасности своего положения, на исключительные искушения, на опьянение от счастья, на молчание друзей, на ободрения льстецов?.. Все эти резоны могли представиться его уму, но он на них не останавливается и подавляемый всею тяжестью своего преступления, он идет упасть к стопам Божиим.

Ужели мы не признаем, братия, этого чистосердечия раскаяния? Я выскажу всю мою мысль. Св. Писание говорит о неисцелимом лукавстве нашего сердца, но мне никогда это сердце не казалось более лукавым, как тогда, когда идет дело о том, чтобы сложить с себя ответственность за наши ошибки и извинить себя в своих глазах. Нет такого жалкого софизма, которого нам тогда не было бы достаточно. Извинения, которых мы никогда не допустили бы у других, нас самих успокаивают. Извинения! Человек скорее устанет грешить, чем находить извинения своим грехам. Начиная с первого грешника, слагающего свою вину на свою подругу и даже на самого Бога, и до Пилата, слагающего свою вину на Евреев, от Пилата и до нас, никогда вы не увидите людей, которые не находили бы средства отделаться от раскаяния, оправдывая себя. Один сошлется на свою молодость и будет искать в увлечениях своего возраста извинения для своей рассеянной жизни. Другой, напротив, будет ссылаться на силу застарелых привычек и роковое влияние продолжительной жизни в которой Бог был чуждым существом Один будет себя успокаивать, думая о религиозном индифферентизме, среди которого он был воспитан, и припоминать, что тогда никто не говорил ему об его душе. Другой, напротив, будет думать, что ему слишком много говорили о религии и что чрез это она ему опротивела. Этот будет выставлять примеры рассеянности, которые он встретил в собственной своей семье. Каким образом, скажет он, могла развиваться его совесть под такими влияниями? Тот будет обвинять суровость окружающих, их тупость и их непреклонный ригоризм. Невежда скажет, что его невежество освобождает его от ответственности а ученый критик будет считать себя свободным от раскаяния и обращения, потому что его занятия поколебали его веру. Бедный будет ссылаться на свое состояние зависимости и житейские нужды, которые не позволяют ему думать о его душе; богатый и знатный — на светские обычаи и вынужденные уступки, какие на него налагает его звание, которое он должен поддерживать. Тот, характер которого холоден и спокоен, будет говорить что его честность заменяет ему обращение к Богу; тот, страсти которого пылки, будет слагать все на порывистость своего темперамента. Разве когда-нибудь будет недостаток в извинениях для того, кто захочет их искать? Вместо того, чтобы обвинять себя, мы скорее будем обвинят других: мы были бы христианами, если бы христиане не были так себялюбивы, малосострадательны, так нетерпящи, — как будто дело идет о нашем обращении к христианам, а не к Богу! Что я говорю? Мы будем обвинять самого Бога, потому что не значит ли это обвинять Его, когда ссылаются, для своего оправдания, и на положение, Им для нас созданное, и на характер, Им данный нам, и на наши искушения, от которых Он нас не оберегает, и на наши молитвы, остающиеся без ответа, и на нашу борьбу без успеха? Жалкие пособники лукавого сердца, извинения ничтожные, которые все имеют одну цель, — повергнуть пред Богом эти слова притчи: «господин жестокий и злой! Ты жнешь, где не сеял; ты собираешь, где не расточил».

Что же будет, когда в этому естественному расположению наших сердец присоединится, как в настоящее время, влияние фаталистической философии, которая извиняет все в истории и в жизни каждого человека действием темперамента, врожденного характера, обстоятельств, так что уголовные преступники являются, много-много что больными и никогда невиновными?

И между тем посмотрите вы на этих софистов, которые таким образом отнимают у человека всю нравственную свободу, посмотрите на них, когда они сами делаются жертвами несправедливости, вероломства, угнетения. Вы надеетесь услышать, что все это они примут спокойно и заявят, что те, которые покушаются на их права, на их честь, на их свободу, скорее достойны сожаления, чем порицания, что они повинуются сцеплению обстоятельств и роковому действию их темперамента? Нет! Они раздражаются, они негодуют, они кричат об угнетении и несправедливости, т.е. они делают своей собственной теории самое резкое обличение во лжи; отвергши человеческую ответственность, они ее допускают каждую минуту и, обвиняя других, они навсегда теряют право извинять самих себя. Таким образом совесть более сильная, чем все софизмы, ниспровергает эти теории, которым, если бы они восторжествовали когда-нибудь, удалось бы все оправдать.

Но к чему послужило бы признание ответственности человека, если бы мы сами старались избежать своей ответственности? Итак, оставим пустые извинения! Признаемся, что как бы ни была велика доля участия обстоятельств или участия других в наших падениях, главную причину их мы, судя беспристрастно, должны видеть или в нашей твердой решимости, или в нашей трусливой слабости. Не будем стараться обмануть самих себя, потому что в последний день мы не обманем Того, кто испытует сердца, и пред которым все уста будут закрыты, но пусть лучше скорее вырвется у нас это признание: «Тебе, Тебе единому согрешил».

«Тебе, Тебе единому!» Вот, братия. вторая черта, которая меня поражает в признании Давида. Источником горькой печали служит для него мысль, что он оскорбил Бога. Он не забывает тех, которые были на земле жертвами его преступного поведения, что ясно доказывает конец этого псалма; но он идет далее и выше; он думает о Боге, святой закон которого он нарушил, об Отце, которого он опечалил. Обратимся опять к самим себе. Когда мы грешим, огорчает ли нас чувство, что мы оскорбили Бога? Я обращаюсь к свидетельству вашей совести. Вы, брат мой, пали. В минуту заблуждения вы совершили постыдное и преступное деяние, и ваша совесть, добровольно ослепленная, едва упрекнула вас в этом. Но вдруг вы узнаете, что это деяние, которое казалось погребенным в молчании, имело свидетеля и что скоро, может быть, повсюду сделается предметом разговоров, — оно привлечет на вашу голову осуждение света и ваших ближних. Какое беспокойство тогда вами овладевает! Какое невыносимое положение! Ах, как вы проклинаете свою слабость! С какою тоскою вы выслеживаете во взорах людей мнение, которое они об вас имеют! Как вы дрожите под угрозой этого стыда, висящего над вашей головой! Вы не имеете более спокойствия, беспечности. Везде вы ожидаете услышать обвиняющий вас голос… Наконец, вы замечаете, что вы ошиблись, что ваша репутация уцелела, что никакой голос вас не обличает. Как свободно вы тогда дышите и как бы возрождаетесь для новой жизни! Поистине, вы — новый человек, и между тем Бог все видел, все знал и вас еще не простил…

Но как назвать такое поведение, как не фарисейством? Да, это — гнусное фарисейство, которое в теории вы обвиняете, как и я, и которое состоит в том, что вымывают сосуд снаружи, тогда как запачкана его внутренность. Такова нравственность света. Мы иногда слышим, что человек лишил себя жизни, не желая пережить позора, который распространился бы на его имя при нечаянном открытии. Размышляли ли вы об этом? До тех пор, пока зло могло делаться безнаказанно, в тайне, в молчании, этот человек не думал о самоубийстве. Если бы успех увенчал его деяния, он ходил бы поднявши голову. Только мысль, что его преступление известно, приводит его в отчаяние и удручает его, и, чтобы избежать суда людей, он, как безумный, торопится к суду Божию. Вот что делается с совестью людей света. Самое существенное для них — сохранить благопристойность и свою честь, Это понятно в тех, для которых Бог есть пустое слово; но что думать, когда мы видим христиан, которые успокаиваются, как скоро только один Бог знает их вину? Пусть они позволят мне сказать им: они никогда не знали раскаяния. Раскаяние не есть тот стыд, который в нас производит мысль, что нас будут судить другие и что в одно мгновение может рухнуть здание нашей репутации… Нет, нет; все это есть дело мирское. Раскаяние находится только в сердце, которое не думал о людях, но взирая на Бога и чувствуя, что им оскорблен Бог, восклицает с Давидом: «Тебе, Тебе единому согрешил!».

Еще часто называют раскаянием то, что есть не что иное, как горделивый задор. Два побуждения могут нас располагать Е исполнению Божественного закона: любовь к Богу, — это начало христианское, — и уважение к нашему нравственному достоинству, — это начало эгоистическое; это облагороженный эгоизм, но все-таки эгоизм.

Вы, например, стараетесь повиноваться нравственному закону, вы прилагаете все силы и в том ставите всю вашу честь, чтобы его точно исполнять. Вы наслаждаетесь вашими успехами и одобрением вашей совести, — и не замечаете, что вы поклоняетесь самим себе, что вас менее занимает слава Божия, чем уважение к себе, и что в глубине вашего сердца есть идол, которого вы называете добродетелью. но который не есть Бог…

Но если будет угодно Богу, — о, добродетельный грешник, — чтобы вдруг этот идол был низвергнут нечаянным искушением, которое откроет всю вашу неисцелимую слабость и всю вашу испорченность: что тогда сделается с вашим высокомерным спокойствием и этим горделивым самодовольствием незапятнанной совести? Все это рушится в одну минуту.

Вы тогда будете страдать, но берегитесь: это страдание не есть еще раскаяние. Вы тогда просите прощения более у себя самих, чем у Бога; более страдает ваша гордость, чем ваша любовь; ваши слезы текут более от досады, чем от покаяния…

Счастливы вы, если научаемые самыми вашими падениями, вы отказываетесь от этого обольщения гордости и если, сокрушая пред стопами Бога этого идола, которого вы поставили на Его место, вы говорите Ему вместе с Давидом: «Тебе, Тебе единому согрешил».

Итак, раскаяния нет ни в стыде, происходящем от наших ошибок, ни в досаде нашей обманутой гордости. Его нет и в других скорбях, которые влекут наши грехопадения, но которым еще остается чуждою мысль о Боге.

Богу было угодно, чтобы скорбь была соединена с грехом. Мы это некогда увидим. Мы это видим иногда и теперь здесь. Мы читаем этот страшный закон в истории народов, где он выясняется с величайшей очевидностью; мы его читаем часто в истории отдельных лиц. Мы его читаем, например, на побледневшем лице и в потухшем взоре развратника. Если бы мы имели ведение Божие, мы подметили бы его во многих из этих существований, которым неправда, искусно совершенная, по-видимому, дала счастье. Мы не знаем всего того, что происходит в сердце тех, которых называют любимцами счастья. Мы не знаем всего того, что испытывают столько омертвелых душ, которые более не умеют ни верить, ни любить, и которые, не имея надежды на небо, видели, как поблекли навсегда все земные мечты.

Как бы то ни было, всякий, кто согрешил, должен страдать. Но страдать, таким образом, еще не значит раскаиваться. Раскаивается ли (возьмем пример самый крайний) этот жалкий человек, которого ведут казнить и который, весь дрожа, единственно от страха смерти, жалея об одной неудаче преступления, а не о самом преступлении, лобызает крест шагая на эшафот? Раскаивается ли этот несчастный, который будучи ослеплен горячечной жаждой богатства, потерял все, даже свое будущее, даже честь своих детей и теперь мрачно смотрит на свой опустелый и разоренный домашний очаг? Раскаивается ли эта душа, которую иссушила преступная страсть и которая чувствует, что духовные радости для нее навсегда потеряны? Вы сами, раскаиваетесь ли вы, когда чувствуя с колючими болями все, что этот мир имеет поддельного, пустого и смешного, приходите сюда вздыхать о его суете?.. Нет, — надобно сказать, что все это может быть только бесполезным страданием; одна скорбь никогда никого не спасла и никто не знает, сколько сердец она ожесточила. Нет, — эти разочарования, эта горечь, эта мрачная меланхолия, даже эти слезы, это еще не раскаяние… Рыдая, вы, может быть, еще не думаете ни о чем больше, как о самих себе и ваша скорбь есть ни что иное, как очищенный эгоизм… Нет, до тех пор, пока не заговорит ваша совесть, и пока ваши слезы не потекут к стопам Божиим, пока вы не будете думать о Его позабытой вами святости, о Его любви, которую вы презрели, до тех пор не говорите о покаянии, потому что вы его не знаете.

Здесь, братия, остережемся идти далее, чем само Св. Писание, и льстить человеку даже в ту самую минуту, в которую мы его смиряем. Кажется, что истинное раскаяние должно бы быть совершенно бескорыстным и что грешник, чтобы возвратиться к Богу, должен бы забыть самого себя и не думать ни о чем, кроме Бога, которого он оскорбил. Да, это идеал, но не так бывает на самом деле. Увы, надобно сознаться, часто человек приходит в себя и его совесть пробуждается страданием совершенно личным… Так блудный сын вспомнил о доме своего отца тогда только, когда начал голодать. Если бы мы писали его историю, мы бы, без сомнения, показали его среди роскоши я наслаждений света, объятым таинственною печалью и вздыхающим об истинном счастье, которое он потерял. Христос, который лучше нас знает человеческую природу, говорит нам просто, что он почувствовал голод. Он подумал о наемниках, которые в доме отца его имели хлеб в изобилии; потом пришло раскаяние и проникло его душу. Допустим эту уничижающую истину. Примем ее из опасения, чтобы нам не сделать из раскаяния какой-то привилегии избранных душ, и чтобы хвастаясь нашими скорбями, даже нашим несчастием, мы не подумали, таким образом, войти в это царство, где все прощение и где самое раскаяние есть дар Божий.

Мы видели, как преступный Давид изливает свое сердце пред стопами Предвечного. Но он не довольствуется одними стенаниями. Он желает, он неотступно просит прощения, полного прощения, спасения с радостью спасения. Послушайте эти слова: «окропи меня иссопом и буду чист; омой меня и буду белее снега. Дай мне услышать радость и веселие. Сердце чистое сотвори во мне, Боже, дух правый обнови внутри меня. Возврати мне радость спасения твоего и Духом владычественным утверди меня» (ст. 9-14).

Видите, как понял любовь Божию Давид. Он, ветхозаветный человек завета дел, он возвышается здесь до спасения чрез благодать, так что можно сказать, что весь этот псалом написан апостолом Павлом. Он, грешник, преступник, он осмеливается вновь просить у Бога Его любви, как будто ему известны были заранее удивительные слова бл. Августина: «хочешь ты избежать гнева Божьего, беги броситься в Его объятия».

Но здесь я слышу строгий голос, который в смущении спрашивает меня: таким образом понятое спасение не наносит ли оскорбления нравственному порядку? Как, говорят мне, Давид, таким образом прощенный, может понять божественную святость и великость своего падения? Когда прощение будет произнесено, скорбь о грехе исчезнет и его душа без смущения будет наслаждаться радостями божественного общения? — Куда не дойдут с подобным учением и кто не видит, что легкая нравственность, так распространенная между нами, найдет в этом извинение и опору?

Вот мой ответ. Вы боитесь, чтобы Господь, прощая Давида в тот день, когда он просил у него прощения, не оставил виновного забыть, каково было его преступление. Вы сами забываете, каким путем Господь его поведет. Подождите, прежде чем судить. Посмотрите в этом иерусалимском дворце этого отца в слезах подле трупа ребенка; послушайте, как он повторяет слова, которые должны говорить столько разбитых сердец: «он к нам больше не придет, мы должны идти к нему». Этот человек — Давид прощенный и спасенный, но Давид страдающий для того, чтобы помнит свои грехи, и вместе для того, чтобы научиться их ненавидеть… Посмотрите позднее на холмах иудеи этого седовласого старца блуждающего, бегущего, оставленного своими, преданного ближними и скрывающегося от собственного своего сына. Вслушайтесь в его горькие стенания… Увы! Послушайте его еще более печального, когда он, победивши своих врагов, должен восклицать: «Авессалом, сын мой Авессалом!» Это Давид! Вы думали, что прощение повело к беспечности. Поучитесь, как Давид трудится над воспитанием сердец, которые он хочет сделать участниками его святости. Нет, Бог не забывает никого. Апостол Петр и по прощении всюду понесет с собою воспоминание о своем троекратном отречении; прощенный Павел будет вспоминать со стенаниями, что он преследовал Церковь… Бог всем им оставляет болезненное жало в сердце как бы для того, чтобы напомнить им, чем они были, когда Ему угодно было их спасти.

Вот, братия, что такое покаяние Давида. Вот каково должно быть и ваше… Но не пропустим, наконец, той черты, которая проходит во всем этом псалме и которой одной достаточно, чтобы показать все чистосердечие раскаяния! Давид хочет быть прощенным, но для чего? Чтобы ходить с Богом, чтобы возвещать Его славу на земле. «Научу путям Твоим нечестивых и уста мои возвестят хвалу Твою». Итак, каяться, в существе дела, значит переменить жизнь. До тех пор, пока вы не дойдете до этого, я не поверю вашему чистосердечию. Есть ли у вас решимость на то, чтобы завтра, даже сегодня идти с вашим Спасителем, идти только туда, куда Он может идти с вами, чтобы любить то, что любит Он, избегать того, что Он осуждает?

Но если вы неискренни, если вы не хотите переменить вашей жизни, я знаю, что вы будете делать. Так как ваша совесть говорит, и вы не можете заглушить ее голоса, вы постараетесь ее удовлетворить видом раскаяния. Вы будете побуждать вашу душу к печали, вы будете искать религиозных возбуждений, которые бы могли вас отуманить, вы будете проливать слезы, вы будете себя успокаивать этими самыми волнениями и, не сделавши ни одного шага больше к истинному обращению, вы завтра же опять возвратитесь в свет более легкомысленные, беспечные и рассеянные, чем когда-нибудь.

Но знайте, это мое последнее слово, что не шутят тем, что есть самого святого в мире, т.е. прощением Божиим. Знайте, что порывы раскаяния без ревности об исправлении в конце концов истощают душу, что каждое из этих притворных душевных движений постепенно ослабляет в ней искренность и энергию. Знайте, что голос совести, если его слишком долго презирают, теряет, наконец, свою силу и что он тогда есть не что иное, как бессмысленная формула… Знайте, что есть души, которые ничто более не может трогать, ни обещания, ни угрозы, ни любовь Бога, ни гнев Его. Знайте, наконец, что были умирающие, которые хотели бы раскаяться, но для которых самое раскаяние было невозможно, — и спросите себя, хотите ли вы умереть таким образом.

О Боже! даруй нам раскаяние, которое бы нас переродило, и окажи нам милость, чтобы мы с сего времени ходили в Твоем присутствии со свободой детей пред отцом и со святым трепетом грешника пред Твоим величеством.