Глава 6. Темные века

Часть 1

29 мая 1453 года после двухдневного приступа войска Магомета II-го взяли Константинополь. В бою погиб последний император — Константин XI. Священный город стал столицей Оттоманской Империи. В 1459 г. была окончательно завоевана Сербия, до нее пала Болгария, в 1459 — 60 — европейская Греция, в 1463 — Босния, наконец, в 1517 — Египет. Весь православный Восток, за исключением России, оказался в “агарянском пленении”, которое будет длиться четыре слишком века! Началась эпоха великого затмения Православия и оно наложит глубокий отпечаток на восточное церковное сознание.

Определяя сущность турецкого “ига”, нужно, прежде всего, подчеркнуть, что оно не было гонением на христианство; когда, после трехдневного грабежа, разгула победы, и всяческих насилий, Магомет въехал в город, он объявил “закон, милость и порядок”. Это не был варвар — он и раньше бывал в Константинополе, знал греческий язык, и завоевывая Византию, влекся к ней своеобразным “грекофильством”; историк отмечает, что его свиту составляли “любезные ему христиане в качестве секретарей, так как агаряне очень необразованы”. Тот же историк пишет, что “христиане управляли и всем его царством”. Это преувеличение, но не лишенное основания: Магомет, несомненно, мечтал греческой культурой укрепить и украсить свою Империю. С другой стороны, если по учению Корана христиане были “неверные”, то в нем же можно найти и признание Христа пророком и уважение к Нему. Поэтому одним из первых дел Магомета, после победы, было приглашение грекам — избрать себе Патриарха (выбранным оказался Геннадий Схоларий, участник Флорентийского Собора, обращенный Марком Ефесским из “латинофрона” в фанатического врага унии), наладить церковную жизнь и вернуться к своим обычным занятиям. Затем “фирман” — высочайшая грамота Султана раз навсегда определила легальный статус христиан в Империи. По этому фирману, все христиане обязаны были платить ежегодную поголовную подать — “харадж” — в государственную казну и этим органичивались их обязанности по отношению к завоевателям Но зато патриарху давалась полная свобода в управлении церковными делами и запрещалось кому бы то ни было вмешиваться в его распоряжения. Личности патриарха, епископов и священников признавались неприкосновенными; все духовные лица — свободными от податей. Половина Церквей Константинополя обращалась в мечети, а другая оставалась в пользовании христиан. Во всех делах, касающихся внутреннего церковного управления — каноны сохраняли свою силу, Портою ни в чем не нарушалась самостоятельность церковного управления. Признавалась свобода праздников и открытого культа; браки, погребения и другие церковные обряды могли совершаться беспрепятственно и открыто. Позволялось, наконец, торжественное празднование Пасхи по всем городам и деревням. Таким образом, как правильно говорит проф. А. П. Лебедев — Церкви позволено было остаться Церковью, христианам — христианами.

Но не менее важна другая основоположная черта христианского “статуса” под турками. Для турок (не бывших, в отличие от арабов, религиозными фанатиками) христианство есть такая же народная вера греков, как магометанство — турок. Ислам вообще, подобно иудейству, не делал различия между обществом светским и обществом религиозным. Поскольку вся гражданская структура магометанского общества или государства: суд, закон, и всё прочее определяются Исламом, она не применима к не-магометанам. И вот христиане в Оттоманской Империи получили “права” не только религиозного, но и национального меньшинства, причем, оба эти понятия оказались слиты воедино. Патриарх стал “милет-башой” — то есть главой народа, этнархом, а церковная иерархия получила права гражданского управления над христианским населением. Она судила христиан по греческим законам, ее суд был признан Портою и приговоры приводились в исполнение турецкой властью. Христиане могли иметь свои школы, свои “программы”, свою цензуру. Теоретически Церковь делалась как бы государством в государстве и мы увидим дальше, какие огромные последствия это имело в судьбах подъяремного Православия.

Таким образом, формально положение Церкви в Турецкой Империи могло считаться твердым. По это только формальная сторона. На деле оно очень часто было ужасным и невозможно описать все страдания, унижения и настоящие гонения, которые пришлось пережить Церкви в эти действительно “темные” века. Объясняется это, во-первых, тем, что те “права”, о которых мы только что говорили, были совсем не “правами” в нашем смысле этого слова, а милостью Султана. Турецкое сознание было не менее, если не более теократическим, чем сознание римское, в котором абсолютизм власти все же умерялся древней и очень продуманной юридической традицией. Турецкий же султан был источником всех прав, милости как и не-милости и никому не был обязан отчетом в своих действиях. В религиозной теории Ислама христиане были “райя” — скот, побежденные, неверные, и накаких прав, никакого гражданства им не полагалось иметь. Если бы все султаны были на культурной и государственно-политической высоте Магомета II-го, его “фирман”, может быть, и соблюдался бы. Но, увы, во-первых, уже сам Магомет нарушил его, отняв у патриарха Геннадия им же дарованный храм Двенадцати Апостолов, а, во-вторых, очень скоро, Оттоманская Империя вступила в период государственной “деморализации” и в ней воцарился произвол, беспринципность и подкуп. Султаны обирали своих пашей, а те обирали христиан. Жаловаться же было некому. Положение заметно ухудшилось в 17-ом и 18-ом веках — самых безотрадных в церковной истории. Как замечает проф. Карташов, в эту эпоху Турция могла быть сметена любой из европейских держав, но Европа, из страха перед Россией, поддерживала Турцию, и закрывала глаза на вопиющие страдания христиан. В иных местах дело доходило до поголовной резни христиан. Заступалась за них одна Россия — но часто это приводило только к ухудшению их положения. Права патриарха постепенно свелись к нулю: единственным оставшимся было “право” ответственности за христиан: и вот в XVIII в. за 73 года — сменилось 48 патриархов! Некоторые из них низводились и снова возводились до пяти раз, много было и умученных. Бунты янычар сопровождались страшными кровопролитиями. Осквернялись храмы, рубились мощи, профанировались Св. Дары. Христианские погромы становились все более и более частым явлением. В девятнадцатом веке Турция попросту разлагалась. Она “была подобна больному человеку, всячески поддерживаемому Европой — против России!” Правда, этот век отмечен рядом “реформ”, которыми султаны пытались “европеизировать” Турцию, и тем самым улучшить положение христиан. Но на деле это положение только ухудшалось, особенно же в связи с пробуждением национального сознания, мечты о свободе. За греческое восстание 1821 года — греки в Турции и Константинополе поплатились страшными избиениями. Этот год отмечен мученичеством патриарха Григория V-го. Его не спасла даже отлучительная грамота, изданная им против собственных единоверцев-повстанцев: но это малодушие он искупил своей верностью Христу в час смерти. На предложение отречься от веры, он ответил: “Напрасно трудитесь, христианский патриарх умирает христианином”. Это был день Пасхи, страшной Пасхи 1821 года. Утром патриарх служил пасхальную Литургию и призывал всех в этот великий праздник забыть все земные скорби. Раздавши каждому по пасхальному яйцу, патриарх был арестован и в тот же день повешен на воротах патриархии. Христианам не помогали никакие законы, издававшиеся турецким правительством для успокоения европейского общественного мнения. Так, после севастопольской войны (в которой турки были союзниками Англии и Франции) и Парижского мира 1856 г. султан Абдул-Меджид “в неусыпной заботе о благе своих подданных”, издал известный “Гатти-Гамаюн” (собственноручный декрет), по которому христиане уравнивались в правах с мусульманами. Восторг в Европе! Наделе, это означало, по словам проф. А. П. Лопухина, “что христианские подданные султана, каковы бы ни были их утеснения и унижения, не могли теперь надеяться на какую-нибудь постороннюю помощь, а должны были рассчитывать исключительно на свои силы… И так как Турция осталась в неорганизованном, элементарном состоянии, то сознательное посвящение ее в идолы со стороны европейской дипломатии в 1856 г. никогда еще не было в таком резком противоречии с действительностью и никогда так позорно не было опровергнуто всем последующим ходом событий, как в конце царствования Абдул-Меджида, когда греки, в силу гатти-гамаюна, не только остались в ужасном социально-экономическом положении, но и лишились многих прежних своих прав и преимуществ”.

Поэтому, вся вторая половина девятнадцатого века прошла под знаком христианских восстаний и кровавых расправ со стороны турок. Началась эпоха открытой борьбы и резни в еще небывалых размерах. И все это происходило в момент торжества на западе благодушного европейского либерализма! 1861 год отмечен восстанием в Боснии и Герцеговине, в Сербии, Валахии, Молдавии, Болгарии; 1866 — на о. Крите, 1875 — снова в Боснии и Герцеговине. Этими восстаниями подготовлялась новая глава в истории Православной Церкви.

Часть 2

В истории Православной Церкви эпоха турецкого ига отмечена, прежде всего, необычайным обострением религиозного национализма. Корни его, как мы уже знаем, уходят в самую сущность “византинизма” — абсолютизирования им идеи “священного государства”. Но идея эта рождалась и развивалась сначала под знаком римского универсализма. Рим обожествлял государство, но не нацию. Напротив, многоплеменная, многонациональная Империя мыслила себя именно как преодоление всех национальных ограничений, как “вселенную”, объединенную одним законом, одной властью, одной культурой, верой в одни и те же ценности, но в ней совершенно отсутствовал какой бы то ни было “расовый” момент, превознесение “плоти и крови”. Всякий “варвар”, принимавший римское подданство, приобщавшийся к культурным ценностям “эллинизма”, переставал быть варваром и делался полноправным членом “вселенной”, членом единого человеческого общества, в котором всё лучшее, действительно, жило ценностями всечеловеческими, универсальными, было чуждо какому бы то ни было “расизму”. И ведь именно этот универсальный замысел, этот вселенский дух Рима был и главной “точкой” его встречи и союза с христианством — вселенским и всеобъемлющим по самой своей сущности, в котором преодолевались различия межу “Эллином и Иудеем, варваром и свободным”, чтобы всё соединить в новом человеке — по образу Христа. Церковь с такой радостью приняла союз с Империей, поставила себя под ее защиту и освятила ее своим благословением, потому что сама Империя сознавала себя призванной к вселенской миссии и ничем не ограничивала своего подлинно-универсального призвания. И, надо признать, что в первое время Империя, действительно, жила этим вдохновением. Константин, например, считал себя ответственным за распространение христианства в Персии, из ранней Византии вышла миссия к Армянам, Грузинам, Готтам, Гуннам, — наконец, и к самим славянам. Само включение в Империю варварских народов, принимавших христианство, диктовалось не одним политическим “империализмом”, но и убеждением, что Империя есть нормальная “форма” христианского мира, единого, потому что он христианский.

Первой брешью в этом универсализме было разделение самой Империи, закончившееся отпадением от нее ее западной части. Правда, власть Империи хотя и номинально, но признавалсь самими “варварами”, утвердившимися на западе, так что византийская теория оставалась непоколебленной. Но уже трагические последствия имело, как мы видели, столкновение с самим этим Западом, в эпоху крестовых походов. Византийский патриотизм, питавшийся доселе имперской универсальной мечтой, стал постепенно превращаться в национализм, то есть из чувства положительного, в отрицательный аффект: отрицание всего чужого, болезненно-страстное переживание “своего”. Особенно сильно это перерождение начинает чувствоваться в эпоху Никейского Царства (тринадцатый век), когда латиняне господствуют в священной столице Империи. Само Православие, которое в эпоху Отцов неизменно ощущалось как вселенская Истина, имеющая покорить все народы, стало переживаться, как греческая вера в противоположность “латинской”, западной. “Эллинизм”, который, в сознании тех же Отцов был синонимом язычества, приобрел в поздней Византии новое значение, — в нем увидели источник национальной традиции, и возрождение эллинизма при Палеологах уже очень сильно окрашено именно националистическими чувствами.

Таким образом, если официальная “идеология” Византии, несмотря на все исторические неудачи Империи, оставалась неизменно-универсальной, то на деле эти неудачи, это непрекращавшееся географическое умаление и “истощание” Византии все больше наполняло ее идеологию национально-греческим пафосом, в котором последней ценностью становилась уже не Христанская Империя, а именно Эллинизм. Поэтому, в силу своего “универсализма” отрицая дробление единой Империи на самостоятельные Царства и автокефалии, Византия, на практике навязывала славянам “огречивание” и в самом житейском смысле: власть греческих архиереев в завоеванной Болгарии, презрительное отношение ко всякой самобытности, даже к языку… А это как раз и делало распад православного мира неизбежным, заставляло славян, как раньше сирийцев и армян, ненавидеть греков. И вот, если к моменту турецкого завоевания распад византийского христианского универсализма был уже совершившимся фактом, то турецкое иго парадоксальным образом восстановило его! Не отделяя, как мы уже говорили, религии от народности, турки и христиан рассматривали, прежде всего, как народ (чем, в сущности, они и должны были бы быть, если бы помнили ранне-христианские переживания Церкви, как “нового народа” и определения христианина, как “лаика” — от греческого “лаос” — народ — то есть члена народа), как одно целое, возглавляемое, в качестве “этнарха” Константинопольским патриархом.

Между тем поразительно, что крушение Империи, занимавшей такое огромное, такое центральное место в византийском сознании, византийцы переживали сравнительно равнодушно. Из памятников того времени не видно, что они ощущали его как кризис, как крах своей самой заветной мечты. А это произошло потому, что в сознании византийцев пятнадцатого века уже произошла эта внутренняя подмена имперского” — “эллинским”, эллинизм же как раз не только не был уничтожен турецким игом но, напротив, получил небывалую власть — в лице Вселенского Патриарха! В турецкой неволе сама царская власть как бы переходит к патриарху. Границы Церкви и Царства давно уже слились в византийском сознании, теперь сливаются и носители обеих властей. А это возможно потому, что и Церковь и Царство относятся так сказать к одному субъекту — к греческому народу, носителю вечной ценности эллинизма — ценности, все сильнее делающейся самостоятельной “самоценностью” для греков. Царство может сузиться до “райи” — тогда задача его главы патриарха — сохранить веру и эллинизм (одна без другого немыслима) до будущего возрождения. “Патриарх сел на троне… Архиереи же поклонились ему, как своему властелину, как своему царю и патриарху”. Цитируя эти слова греческого историка, проф. Лебедев пишет: “Первая их мысль при этом та, что избран у них новый царь, и затем второе место занимает мысль, что они получили в лице его законного патриарха. Но однако ж не потому он для них патриарх, что он в то же время и царь, напротив, потому он и царь, что он есть патриарх. Патриарх Нового Рима есть как бы томящийся в неволе византийский Император, лишенный свободы, но не власти. Его глава украшена митрой в виде короны с изображением византийского двуглавого орла, но в руках его не всуе носимый патриарший жезл”.

И вот, получив эту власть уже не только церковную, но и “народную”, подобно которой они не имели в последние века Империи, византийские патриархи сделали всё, чтобы уже окончательно утвердить торжество греков над всеми славянскими “автокефалиями”, которые им поневоле приходилось признавать раньше. Турецкие века отмечены позорной междуусобной борьбой среди самой православной “райи” — во имя чего? Во имя всё того же стихийного, страстного национализма, с каждым веком все страшнее удушающего сознание единства Церкви Христовой! Увы, турецкое понимание религии уже давно стало пониманием и христианским. Так христиане безболезненно, не смущаясь, приняли запрет обращать в христианство магометан — отказавшись тем самым от вселенского призвания Церкви, но зато — с помощью магометан — столько сил отдали на унижение, покорение и подчинение своих же братьев по вере. Сами унижаемые, изгоняемые, убиваемые, так часто просто “пешки” в руках богатых “фанариотов” (греков, разбогатевших на турецкой службе) Константинопольские патриархи систематически стремятся не только подчинить себе все, доселе автокефальные славянские Церкви, но и “огречить” их, уничтожив саму память об их славянском прошлом. Тырковская патриархия была уничтожена почти сразу же после завоевания Болгарии турками. Уже в 1394 г. из Константинополя был послан греческий митрополит и патриархия превратилась в рядовую епархию Константинопольского патриархата. Другая болгарская “автокефалия” — Охридская, учрежденная, как мы видели, в 1018 г. при уничтожении греками первого болгарского царства, просуществовала до 1776 г. до знаменитого Константинопольского патриарха Самуила 1-го, завершителя этого “объединения” Православной Церкви. За год до этого ему же удалось “ликвидировать” Печскую Патриархию в Сербии, заплатив ее долги турецкой казне. Всюду бывшие архиереи из природных болгар и сербов удалялись, а на их места везде ставились греки. С произволом каноническим воцарялось и насильное “огречивание”, особенно сильно в Болгарии, где оно послужит позднее поводом для так называемого “болгарского вопроса”.

Такая же печальная картина наблюдается и на востоке — в патриархатах Иерусалимском, Антиохийском и Александрийском — где жертвами этого насильственного “объединениям становятся православные арабы. Все эти обиды, накопившиеся и затаенные, все эти расчеты и интриги скажутся, когда начнет ослабевать турецкое иго и наступит час национального возрождения славянских народов.

В новый период Православная Церковь вступит глубоко разъединенная этими “национализмами”, утерявшая сознание своей вселенской миссии, разбитая на маленькие миры, которые с подозрительностью и враждой относятся друг к другу, не испытывают нужды друг в друге, подчинились, по выражению Соловьева, “провинциализму местных преданий”. Став сначала “восточным”, Православие теперь станет и до конца “национальным”…

Подчеркнем тут же, что не в самом “национальном”, как таковом, корень зла. Универсальная Империя давно стала фикцией, и не без участия Церкви рождались на смену ей эти национальные “психеи”, в самом христианстве находившие питательный источник своего возрастания и становления, своего “национального служения” христианской Истине. Нация, народ есть такой же “природный” факт, как общество и поэтому в церкви мог и должен был раскрыться положительный образ его христианского бытия. Он и раскрылся, посвоему, когда в эпоху турецкого ига народ до конца слился с Церковью, сделал Церковь носительницей и всех лучших национальных идеалов. Но трагедия этого периода в том, что он отравил также национальное самосознание православных народов враждой к другим православным народам и в этой вражде выветрилось и предано было жизненное единство Церкви, замененное единством “теоретическим”. Больше того, — сама Церковь стала носительницей уже не только просветляющего христианского идеала, но и символом национальной борьбы, источником религиозного национализма, до наших дней отравляющего православный Восток. Призванная духом и истиной просвещать все в мире, Церковь, в конечном итоге сама подчинилась “плоти и крови”. Христианский патриотизм смешался с языческим национализмом.

Часть 3

Не менее трагическим нужно признать падение церковного просвещения, наблюдаемое в период турецкого ига. Правда, и до падения Империи просвещение носило скорее “аристократический” характер, не было уделом широких церковных масс. Очень много, как мы уже говорили, православный человек получал от богослужения и сами наши литургические тексты свидетельствуют о высоком уровне знаний церковного народа. Нельзя сказать, чтобы в турецкий период просвещение совсем исчезло, но понизилось и, главное, изменило свой дух: его целью стало сохранить эллинизм и притом в его крайне националистическом духе. По словам русского путешественника по Турции в середине 19-го века, “школьная любовь к эллинизму, без последовательного научения его, довольствующаяся отрывками, порождает лишь ограниченное, одностороннее образование, близкое к невежеству. Следствием этого бывает педантизм, напыщенность — от смешного желания примешивать к простому разговору древние эллинские фразы и, наконец, презрение к обыкновенному, но полезному знанию. Учителям кажется лучшим затвердить на показ кое-что о состоянии страны за 2.000 лет, чем ознакомить с современным ее положением. Византийское же высокомерие, признающее достоинство человека лишь в виде Грека, продолжает посевать между христианами самые не гуманные понятия”.

Школьное образование, в той или иной форме, не прекращалось: в Константинополе во все время турецкого ига просуществовала Патриаршая Академия, светлую память сохранили о себе школа Патмосская, в которой в течение 25 лет безвозмездно преподавал основатель ее иеромонах Макарий, и Янинская — “колыбель возродившегося в наши дни эллинства” (архим. Антонин Капустин). Короткую, но блестящую историю имела в 18-ом веке Афонская Академия Евгения Булгариса, которую в конце концов монахи сожгли. “Мне говорили, — писал еп. Порфирий Успенский, русский знаток Востока, — что монахи подожгли ее намеренно, думая, что ученость не нужна для того света”…

И всё же общий уровень образования был очень низок. В 16-м веке Митрополит Фессалоникийский говорит, что “ни один монах в епархии не знает древнегреческого языка и не понимает церковных молитвословий”, а в самом начале 19-го века Константин Иконом, греческий ученый, пишет: “Одно простое чтение богослужебных книг и часто весьма неудовлетворительное, если только оно соединялось с мелодичностью голоса, давало уже право на священническую и диаконскую должность”. Только в середине 19-го века была осознана необходимость специального богословского образования и в 1844 году открыта первая богословская школа на о. Халки.

Из этого очевидно, что сама богословская традиция не могла удержаться на той высоте, на которой, она, несмотря на все внутренние “немощи”, продержалась до самого конца Византии. Одну тему, настойчиво проходящую через весь турецкий период, следует отметить здесь: это полемику с инославными, прежде всего латинянами, а затем и протестантами. Порабощение греков турками открывало для папства новые перспективы и, увы, оно не преминуло ими воспользоваться. Вся эта эпоха отмечена непрестанно усиливающейся на Востоке латинской пропагандой, которая слишком часто оборачивается настоящим “уловлением душ” — и это вносит еще новую отраву, новое обострение во взаимоотношения разделенных христианских миров. На Восток были двинуты целые армии искусных пропагандистов, подготовленных в специальных школах (самая знаменитая из них — коллегия Св. Афанасия в Риме, открытая в 1577 г. папой Григорием ХIII-ым). Сеть римских епископий покрыла весь православный Восток.

Надо признать, что в ответ на эту хорошо подготовленную атаку, греческие полемисты не смогли ответить ничем сколько-нибудь существенным. В большинстве случаев они просто повторяли старые византийские аргументы, давно уже утерявшие свою остроту. “Латинской церкви, — пишет А. П. Лебедев, — ее нравов, стремлений и идеалов православные почти совсем не изучали, оставаясь при самых допотопных представлениях о латинянах, как об одной из казней египетских. Латиняне в своем церковном развитии шагнули вперед, а греки, когда им приходилось бороться с ними, топтались в каком-то заколдованном кругу”. И, как ни тяжело сказать, но сохранению Православия способствовала прежде всего закоренелая, старая, кровная ненависть к латинянам, приведшая греков даже к перекрещиванию католиков! Никодим Святогорец пиал в своей Кормчей: “Одно то уже, что мы питаем ненанисть и отвращение к латинянам уже столько веков — это одно уже показывает, что мы гнушаемся ими, как еретиками — арианами, савеллианами и т. д.”… С другой же стороны, ограждали православных и сами турки, не любившие и боявшиеся латинян, как “иностранных агентов” и “представителей европейского империализма”. Когда в начале 18-го века православные в Сирии пожаловались Порте на католическую пропаганду, был издан следующий “фирман”: “Некоторые из дьяволов французских монахов, с целями худыми и намерениями неправыми, обходят страну и внушают греческой райе свое пустое французское учение; при посредстве глупых речей они отклоняют райю от древней веры и внедряют веру французскую; таковые французские монахи не имеют права пребывать нигде, кроме тех мест, где находятся их консулы, они не должны предпринимать путешествий и миссионерствовать”. Текст этот не нуждается в комментариях: вот в 18-м веке результаты разделения Церквей!

Но важно, прежде всего то, что в самый критический момент в церковном пути христианского Запада — в момент Реформации и пересмотра, переоценки всех традиционных ценностей на западе — Православная Церковь оказалась безмолвной, и западный спор был из-за этого одгостороним, лишенным подлинной вселенской перспективы. Восток смог только отгораживаться, защищаться, охранять — в нем не оказалось силы свой опыт, свою непрерванную традицию показать как выход из западных тупиков. Первые реформаторы, в убеждении, что борясь с папизмом и средневековым католицизмом, они возвращаются к апостольскому христианству, делали попытки обращаться к Восточной Церкви, как “арбитру” их спора с Римом. Переговоры с протестантами особенно оживились при патриархе Иеремни II-ом (1572 — 95). который подверг подробному разбору присланное ему Аугсбургское Исповедание и вскрыл его явную еретичность с православной точки зрения. “С нами или лучше сказать с истиной вы не можете согласиться никогда, — писал Иеремия. — И просим вас не утруждать нас более, не писать, не посылать к нам, когда вы светильников Церкви и богословов перетолковываете иначе и на словах почитаете, а на деле отвергаете… Итак, избавьте нас от хлопот. Идите своим путем и впредь о догматах нам не пишите”.

Увы, Православная Церковь смогла отвергнуть и осудить протестантство, как она смогла оградить себя от католического приступа, но она не смогла исполнить своего долга свидетельствовать о Православии, раскрыть его жизненное и творческое значение. Больше того, именно с этого времени начинается постепенное проникновение западных католлческих и протестантских влияний в само православное богословие, которое надолго привьет ему своеобразный inferiority complex по отношению ко всему западному, надолго оторвет его от своего живого, творческого наследия. Проникало это влияние через молодых людей, которых отправляли учиться на Запад — в Англию, в Швецию, в Данию, — и которые, не имея твердого основания в своей вере, легко заражались последними западными богословскими модами, впитывали в себя всю западную богословскую и духовную атмосферу и затем становились учителями и наставниками православного духовенства. Ярким примером этого процесса является знаменитое дело Кирилла Лукариса, который, будучи патриархом Константинопольским, издал в Женеве в 1629 г. “Исповедание веры православной”, совершенно протестантское по своему содержанию и вдохновению. Но пример этот далеко не единственный. Чем дальше, тем яснее становится, что если Православная Церковь сохранила свою независимость от католиков и протестантов, то православное богословие такую независимость потеряло, превратившись либо в голое и огульное отрицание Запада сомнительными аргументами, либо же в своего рода компромисс между крайностями католическими и крайностями протестантскими. И связано это, прежде всего, с перерывом творчества, творческого вживания в опыт и свидетельство самого Православия.

“Так случилось, — пишет о. Георгий Флоровский, — что с падением Византии богословствовал один только Запад. Богословие по существу есть кафолическая задача, но решалась она только в расколе. Это есть основной парадокс в истории христианской культуры. Запад богословствует, когда Восток молчит — или, что всего хуже, необдуманно и с запозданием повторяет западные зады. Православный богослов и до сих пор слишком зависит в своей собственной созидательной работе от западной поддержки. Свои первоисточники он получает именно из западных рук, читает отцов и соборные деяния в западных и часто примерных изданиях, и в западной школе учится методам и технике обращения с собранным материалом. И прошлое нашей Церкви мы знаем всего больше благодаря подвигу многих поколений западных исследователей и ученых. Это касается и собирания и толкования фактов… Западная мысль всегда живет и в этом прошлом, такой напряженностью исторических припоминаний, точно возмещая болезненные изъяны своей мистической памяти. В этот мир православный богослов тоже должен принести свидетельство, свидетельство от внутренней памяти Церкви. Только эта внутренняя память Церкви оживляет вполне молчаливые свидетельства текстов”…

Угасание вселенского сознания, национальная вражда, падение просвещения, окостенение богословия, яд инославных соблазнов — вот отрицательные, трагические стороны той эпохи в истории Православной Церкви. Тогда совершается действительно то ее историческое умаление, в котором повинны не одни внешние и неблагоприятные условия. От всех этих немощей Православие далеко не оправилось еще и теперь. Но снова и снова нужно предостерегать от односторонних оценок, уметь видеть и другое, менее заметное, но, может быть, более значительное в другой — неизмеряемой человеческими инструментами истории — истории духовной. Мало кто за этой безотрадной внешностью сумел найти и немеркнущие сокровища, меньше всего, увы, русские, так рано усвоившие себе великодержавное презрение ко всему восточному Православию. Но кое-кто увидел. И не показательно ли, что те русские живые души, что соприкасались с восточными Церквами в эпоху наибольшего внешнего расцвета Церкви русской — изнутри “обращались” в какое-то другое измерение церковного сознания и их уже не могло удовлетворить все официальное великолепие нашего синодального Православия. Ибо рядом с невежеством, шовинизмом, сребролюбием и прочими грехами — на востоке продолжала жить и подлинная православная “церковность”, еще более светящаяся своей неподдельной духовной красотой теперь, когда спала с нее “убогая роскошь” последних веков Империи. Вот что писал один из тонких наблюдателей христианского Востока в середине прошлого века — архимандрит Антонин Капустин, для которого его посольская служба в Константинополе, в Афинах, в Иерусалиме оказалась путем к осознанию вселенскости Церкви, — в годы, когда о ней никто как будто уже не помнил: “достаточно видеть грека в дебрях афонских, араба в землянках Ливана, копта среди песков Ливийских и абиссинца,.. чтобы убедиться, что тут иная полоса духовной географии и другие прозябают на ней растения, которым не нужны ни наши искусственные и насильственные удобрения, ни поливания, ни прививания, ни горшки, ни теплицы. И дай Бог, чтобы наше оранжерейное благочестие равнялось с ними. Грустно мне самому говорить не в пользу свою, но что делать? Стоя в убогой церкви Суецкой, и овладеваясь памятью стольких великолепных святилищ, известных мне, я не сумел бы вознестись духом далее безобразных, и тех уже полусгнивших стропил и досок ее нависшей кровли. А местный житель несомненно молится тут полной христианской молитвой под раздирающий звук родного пения. Убожество храма не говорит ему об убожестве Бога и благо ему”… А в письме к митрополиту Филарету он пишет:

“Всматриваясь в подробности религиозной жизни греков, я нашел в ней столько еще похожего на то, чему учат нас Четьи-Минеи и Пролог, что отказал бы себе в имени православного священника и монаха, если бы умолчал о том перед своей Церковью”. Там, на нищем Востоке, почувствовал он внезапно тоску по единству Православия; по новому периоду его истории, призыв “уже не к раздроблению Тела Христова по странам, по народам, по языкам, по страстям, по нуждам, по правительственным системам, по школам, а к воссоединению всех в совокупную жизнь духа любви, мира, радости о Духе Святом”…, к возрождению “единой, органически-живой, сильной, царственной, православной Церкви Христовой”…

Снова за официальной историей, исполненной падений, грехов, слабостей, просвечивает и другая и, конечно, в ней продолжает биться пульс подлинного Православия. В эти века завершается “Добротолюбие” — “сумма” восточного умозрительного опыта, сейчас начинающая поражать и покорять своей глубиной даже не православных. Не прерываются ни разу нити, связывающие между собой в один род всех этих носителей извечной традиции: жажды по обожению, тоски по совершенной “богоподобной” жизни. Не умирает великая культура духа, с тонкостью которой не сравнятся никакие утонченности европейского девятнадцатого века. Только недавно, когда началось собирание и изучение уже не одних официальных документов той эпохи, а и народных преданий Греции, Сербии, Болгарии — стало открываться и то, до какой степени глубоко вошло в народную душу что-то самое важное, самое неуловимое в Православии, но без чего все остальное в нем теряет всякий смысл.

Часть 4

С девятнадцатым веком над православным Востоком начинает заниматься заря свободы. Сербские восстания 1804 и 1815 годов, греческое восстание 1821 года, освободительная война России с Турцией в 1877 году, приводят к возрождению самостоятельных православных государств. Но если национальное освобождение — освобождает и Церкви этих стран от турецкого ига, оно не освобождает их, увы, от печального наследия этого ига — от национальной вражды и гордого самоутверждения, от отравы чуждыми Православию теориями, от подчинения Церкви государству, полного с ним слияния. Восточный “национализм” — родившийся, как мы видели, из распада византийского теократического сознания, смешивается теперь с новым — западным — национализмом, дух которого повеял над Европой после французской революции 1789 года. Греческие, болгарские и сербские цари византийской эпохи мечтали о вселенской Православной Империи; теперь мерой сознания становится самоопределение народов, “национальная” культура, и споры о пограничных провинциях. Болгария Симеона или Сербия Душана могли мечтать о завоевании Константинополя, но дышали и жили они единой христиано-эллинской культурой, вселенским преданием Церкви Отцов и Соборов. Теперь “свое” — пускай частичное, неполное, неполноценное заслоняет постепенно собой весь мысленный горизонт, становится идолом, ради которого можно забыть великое общее прошлое. А уж если есть идол, конкурирующий с этим национальным идолом, то таковым становится отныне “Запад”, приобретающий какой-то мифический ореол. Вот когда сам “Запад” признает, наконец, ценность византийской иконы, глубину отеческих творений, красоту восточного пения — тогда и сами православные начнут проявлять к ним некоторый интерес. До этого же настоящим авторитетом — политическим, духовным, даже богословским, для православного Востока становится западная Европа. “Традиционное Православие” остается уделом деревень, социальных низов — верхи свою веру, свое, предание начинают уже мерить по Оксфорду и Тюбингену.

Характерно, что когда, после восстания 1821 года, основывается Греческое Королевство, сами греческие иерархи готовы на почти двадцатилетний разрыв с Константинополем, лишь бы иметь свою автокефальную Церковь, причем почти не замечают, что на деле конституция этой Церкви списана с лютеранских конституций и вообще не знает никакой границы между, Церковью и Государством. Именно этими уже чисто националистическими, а совсем не церковными мотивами питалась и болгаро-греческая схизма, в течение шестидесяти лет раздиравшая Церковь, ими же определилось сказавшееся теперь со всей силой и разделение славянских государств между собой. И с какой легкостью вековая традиция, подлинная — не “фольклорная” традиция — в эти десятилетия приносится всюду в жертву жалким подражаниям Западу! Это увлечение западным “мещанством” зло и часто несправедливо высмеивал и обличал К. Леонтьев, в разрез с господствовавшими в России славянофильскими увлечениями, но в его гневе очень часто слышится действительное (и такое редкое даже в те дни) исповедание вселенскости Православия, разрушаемой этим шумным расцветом местных национализмов. “Лишь в верности традициям и преданиям византинизма видел он серьезную преграду для мирового процесса разложения и опошления, в который вовлечены и все балканские народы” (Бердяев). Пускай сам “византинизм” Леонтьев слишком часто воспринимал эстетически, в духе именно западного романтизма, но объективно он был прав: в свободных, православных государствах девятнадцатого и двадцатого веков голос Церкви оказался почти неслышным, все государственное и политическое их строительство, вся их культура как-то “обошлись без Православия, вдохновлялись во всяком случае, не им, и Церковь со всеми демократическими гарантиями, свободой, гласностью, очутилась в почетном государственном плену, которого она к тому же не почувствовала… Угасание монашества, превращение духовенства в государственных чиновников, богословия — в профессиональную и прикладную науку для пастырей или же в узкую специальность, упадок богослужения — ставшего либо “парадным”, либо же “отправлением службы” по непонятным книгам, полное, наконец, огосударствливание церковного сознания — вот характерные итоги этих национальных возрождений, в которые Церковь, между тем, вложила столько своих духовных сил. Если за последние десятилетия в православном мире учащаются признаки духовного пробуждения, то связаны они с причинами, уже выходящими за рамки этой книги: с заревом новых катастроф, с очередным и самым страшным из всех обвалов старого мира.