3. Мир без благодати

О милость быстротечная людей!

Стремимся мы сильнее к ней, чем к Божьей.

У. Шекспир[1]

Один мой друг услышал в автобусе разговор между молодой женщиной и мужчиной. Женщина читала книгу Скотта Пека «Неизведанный путь», ту самую, которая так долго продержалась в списке бестселлеров «Нью–Йорк Таймс».

— Что вы читаете? — спросил мужчина.

— Подруга дала мне эту книгу. Говорит, она изменила ее жизнь.

— В самом деле? А о чем книга?

— Не знаю пока. Что–то вроде руководства по жизни. Я пока мало прочла. — Девушка зашелестела страницами. — Вот тут какие главы: «Дисциплина», «Любовь», «Благодать»… Мужчина прервал ее:

— Что же такое благодать?

— Не знаю. До благодати я пока не добралась.

Я вспоминаю ее слова, слушая сводки новостей. Мир полон войн, насилия, угнетения, религиозной розни, судебных исков и семейных крахов. Где же тут благодать? «Чего стоит человек, лишенный благодати?!» — вздыхал поэт Джордж Герберт.

К сожалению, эти слова описывают ситуацию в иных церквях. Словно чистое вино, налитое в кувшин с водой, дивная весть благодати растворяется в сосудах церковных. «Закон нам дан Моисеем, благодать и истина приходят через Иисуса Христа», — писал апостол Иоанн. На протяжении двадцати столетий христиане провели немало времени в спорах и потугах отыскать истину. В итоге у каждой деноминации появилась собственная. А благодать? Что–то непохоже, чтобы церкви пытались соперничать друг с другом в поисках благодати.

Я воспитывался в церкви, которая резко отделяла «век Закона» от «века Благодати». Позабыв большинство требований Ветхого Завета, мои единоверцы придумали собственные правила, ригоризмом не уступавшие древнееврейским. Первое место среди пороков занимали винопитие и курение. Однако поскольку экономика нашего южного штата зависела от табачных плантаций, тут были сделаны некоторые послабления. Следующим пунктом значилось кино, а потому многие прихожане не посмотрели даже «Звуки музыки». Рок–н–ролл, находившийся еще в зачаточном состоянии, также считался извращением, а то и наущением дьявола.

Существовали и другие запреты: пользоваться косметикой, читать газеты, играть или заниматься спортом по воскресеньям, заниматься плаванием в разнополой компании (это именовалось «смешанным купанием»). Были определены длина юбки для девочек и длина волос для мальчиков, кстати, по длине того и другого судили об уровне духовной зрелости. Я вырос с убеждением, что духовность приобретается соблюдением всех этих дополнительных предписаний, и ни за какие деньги не сумел бы объяснить разницу между Законом и такой Благодатью.

Посещая другие приходы я понял: подобная «лестница совершенства» присуща почти всем. Католики и менониты, лютеране и баптисты — каждый создавал собственную систему «законов». Одобрение своей церкви (а значит, и Бога) человек получал, следуя определенным предписаниям.

Позднее, когда я писал о проблеме страдания, я столкнулся с еще одним выражением безблагодатности. Некоторых читателей возмутила мысль о сочувствии чужой боли. Всякое страдание, извольте видеть, заслуженно. Это Божье наказание, и точка. Я храню множество писем, современных вариаций на тему «речей из пепла», какими друзья некогда угостили Иова (Иов 13:13).

В книге «Вина и благодать» швейцарский врач Поль Турнье, человек глубокой личной веры, признает: «Я не могу обсуждать с вами тяжкую проблему вины, не принимая во внимание очевидный и трагический факт: моя религия, как и любая другая, скорее сокрушит кающегося, чем дарует ему свободу».

Турнье рассказывает о своих пациентах: человеке, согбенном под грузом давнего греха; женщине, которая Никак не могла избавиться от воспоминания о сделанном десять лет тому назад аборте. Все пациенты ищут одного, утверждает Турнье: им нужна благодать. Однако во многих церквях их ждут лишь позор, осуждение и кара. Они ищут благодать, а находят — безблагодатность.

Недавно женщина, пережившая развод, описала мне такую сцену. Она стоит вместе с пятнадцатилетней дочерью в церкви, и к ней подходит жена пастора: «Я слышала, вы собираетесь разводиться. Как такое возможно, если вы искренне любите Иисуса, и ваш муж тоже?!» До того дня жена пастора ни разу не заговаривала с моей знакомой, и столь категорическое суждение, да еще высказанное в присутствии дочери–подростка, глубоко уязвило ее. «Вся беда в том, что и муж мой, и я действительно любим Иисуса, но брак наш безнадежно загублен. Если б жена пастора просто обняла меня и пожалела…»

Марк Твен говаривал, что некоторые люди «праведны в худшем смысле слова», и это, по расхожему мнению, относится к современным христианам. Я попробовал задавать случайным знакомым — например, попутчикам в самолете — вопрос: «Какие ассоциации вызывает у вас словосочетание «евангельские христиане»?» Как правило, в ответ я получал политические определения: противники абортов, оппоненты гей–культуры, люди, добивающиеся цензуры интернета. Однако ни разу, ни единого раза, я не услышал определения, в котором прозвучало бы слово «благодать». Очевидно, совсем не этот аромат исходит от христиан в мире.

X. Менкен утверждал, что пуританин — это человек, который боится, как бы где–нибудь кому–нибудь не жилось чересчур радостно. Многие сегодня видят в этих словах жестокую, но верную карикатуру на евангельских христиан или «христианских фундаменталистов». Откуда взялась эта репутация напряженной безрадостности? Давайте заглянем в колонку юмориста Эрмы Бомбек:

В прошлое воскресенье я видела в церкви малыша, который вертелся по сторонам, улыбаясь всем и каждому. Он не плевался, не шумел, не топал ногами, не рвал книгу, не лазил к маме в сумку. Улыбался — только и всего. Наконец, мать резко дернула ребенка за руку и шепотом, который услышали бы и в последних рядах, велела: «Прекрати ухмыляться! Ты в церкви находишься!» С этими словами она хорошенько шлепнула сына. А когда у ребенка из глаз хлынули слезы, удовлетворенно заметила: «Так–то лучше». И вновь погрузилась в молитву…

Вдруг я ощутила гнев. Меня осенило: весь мир в слезах, и если ты еще не плачешь, тем хуже для тебя. Мне хотелось прижать к себе зареванного малыша и рассказать ему о моем Боге. О радостном Боге, улыбчивом Боге. О Боге, которому хватило чувства юмора, чтобы создать нас такими, какие мы есть… Традиция превращает веру в траурное платье плакальщика, в античную маску трагедии, в солидный значок Ротари–клуба.

Вот же глупость, думала я. Эта мамаша сидит рядом с тем единственным, кто сулит еще надежду нашей цивилизации. Детская улыбка — вот последнее наше упование, незагашенная еще свеча, единственное чудо и залог вечности. Если малышу не велено улыбаться в церкви, где нам найти прибежище?

Разумеется, подобная характеристика христиан однобока, и я сам знаю многих верующих, несущих миру благодать. Тем не менее каким–то образом на протяжении истории Церковь ухитрилась приобрести репутацию безблагодатного места. Как молилась одна маленькая английская девочка: «Боже, сделай плохих людей хорошими, а хороших — добрыми».

Уильям Джеймс, ведущий американский философ XIX века, судя по его книге «Разнообразие религиозного опыта», вполне сочувственно относился к Церкви. И все же он отказывался понимать мелочность тех христиан, которые преследовали квакеров лишь за то, что те не снимали шляпы и считали аморальным носить яркую одежду. Он описывает аскетизм французского кюре, принявшего обет «не обонять аромат цветка, не утолять жажду, не отгонять от себя мух, не выражать отвращения при виде омерзительного зрелища, не жаловаться на неудобства, не присаживаться отдохнуть и не опираться на локти, когда он преклоняет колени».

Прославленный мистик святой Иоанн Креста советовал верующим обращать свои взоры «не только к приятному, но и к тому, что ужасно и отвратительно», а также «уничижать себя и желать, чтобы другие также вас уничижали». Святой Бернар зажмуривался, чтобы скрыть от своих глаз прекрасный вид на швейцарские озера.

Теперь законничество приобретает новые формы. В насквозь обмирщавшей культуре Церковь являет безблагодатность в виде нравственного высокомерия и беспощадности к противникам в «культурной битве».

Еще одна сторона безблагодатного состояния Церкви — отсутствие единства. Марк Твен любил повторять анекдот о том, как в одну клетку посадили собаку и кошку — посмотреть, уживутся ли они. Они ужились, и тогда к ним добавили птицу, свинью и козла. Эти животные тоже приспособились к совместному существованию. Новыми обитателями клетки стали баптист, пресвитерианец и католик. Прошло несколько дней — и за решеткой не осталось ни одного живого существа.

А если ту же ситуацию описывать более серьезно, то вот рассуждение современного иудейского мыслителя Энтони Хехта:

С годами я не только лучше узнал собственную веру, но и близко познакомился с убеждениями своих соседей–христиан. Среди них было много хороших людей, которыми я восхищался. Помимо прочего, я учился у них доброте. Многое меня привлекало и в самом христианском учении. Однако закоренелая вражда между протестантами и католиками всегда вызывала у меня неприятное удивление.

Я говорю о христианах, поскольку сам принадлежу к их числу и не вижу оснований притворяться, будто мы чем–то лучше других. Мне самому приходится постоянно бороться с проявлениями безблагодатности в себе и своей жизни. Может быть, мне удалось преодолеть излишне суровое воспитание, но каждый день я вновь и вновь подавляю в себе гордыню, склонность к осуждению и потребность «заработать» Божью награду. Как говорит Гельмут Тилике, «дьявол подложил кукушкино яйцо в гнездо набожности… Даже адская серная вонь не сравнится с дурным запахом загнившей благодати».

На самом деле мощная струя безблагодатности бьет в любой религии. Очевидцы рассказывали мне о ритуале солнечного танца: юные воины из племени лакота протыкают себе соски орлиными когтями, пропускают через них веревку, привязанную к священному шесту, и Натягивают веревку, пока когти не вопьются глубоко в тело, раздирая плоть. Потом их ждет парильня: раскаленные докрасна камни и невыносимый жар — так юноши смывают с себя грехи.

Я сам видел, как набожные крестьяне, до крови стирая колени, ползут по каменистым улочкам Коста–Рики. Видел, как индусские крестьяне приносят жертвы божествам оспы и ядовитым змеям. Бывая в мусульманских странах, я встречал «полицию нравов», которая патрулирует улицы, высматривая женщин, одетых не по правилам или осмелившихся сесть за руль машины.

Однако — вот поистине мрачная ирония — гуманисты, восстающие против оков религии, ухитряются изобрести еще более скверные формы безблагодатности. Этот дух явственно исходит от активистов всяческих «либеральных» движений — в защиту женских прав, окружающей среды и культурного многообразия. Трудно представить себе более всеохватное законничество, чем советская власть. Она создала внутри страны разветвленную шпионскую сеть, дабы следить за любым уклонением от предписанного мировоззрения, за любым словом, выражающим неуважение к идеалам коммунизма. Солженицын, к примеру, провел много лет в Гулаге лишь за неосторожные слова, написанные о Сталине в письме другу. И трудно представить себе более суровую инквизицию, нежели коммунистический режим Китая, не брезговавший и дурацкими колпаками, и публичными, постановочными «покаяниями».

Даже лучшие из гуманистов рано или поздно изобретают безблагодатную систему взамен той, которую они отвергают в религии. Бенджамин Франклин определил для себя тринадцать добродетелей. В их числе: молчание («Не говори ничего, что не служило бы к пользе ближнего или твоей собственной; избегай пустой болтовни»), бережливость («Расходуй только на благо ближнего или свое собственное, то есть избегай пустых трат»), прилежание («Не теряй времени, всегда занимайся полезным делом, откажись от пустого времяпрепровождения») и спокойствие («Не отвлекайся на пустяки, не переживай по поводу вещей обыкновенных и неизбежных»). Он разлиновал тетрадь, отведя по странице на каждую добродетель, и оставил особую колонку для «недостатков». Каждую неделю он посвящал совершенствованию одной из добродетелей и ежедневно отмечал все отступления от нее. Этот тринадцатинедельный цикл повторялся по четыре раза в год. Много десятилетий Франклин вел дневник, стремясь хоть однажды прожить тринадцатинедельный цикл безупречно. Он добился некоторого прогресса, но тут обнаружил в себе еще один недостаток:

Вероятно, из всех врожденных страстей труднее всего побороть гордыню. Ряди ее в какие хочешь одежды. Борись с ней. Умерщвляй, как можешь — а она все жива… Даже если б я решил, что окончательно преодолел ее, я бы, вероятно, возгордился своим смирением.

Не свидетельствуют ли все эти многообразные, напряженные усилия об одном — о глубоко затаенной потребности в благодати? Мы задыхаемся в безблагодатной атмосфере. Благодать мы получаем извне, как дар, а не как награду. Она испаряется из мира, где человек человеку волк, где выживает сильнейший, и надо идти по трупам.

Вина — это наша тоска по благодати. В Лос–Анджелесе одна организация создала телефонную линию «покаянного звонка». Почти задаром — надо лишь оплатить телефонный звонок — каждый может набрать номер и исповедаться в грехах. Люди больше не ходят к священникам, но они готовы беседовать с автоответчиком. Ежедневно в эту службу обращается по двести анонимных клиентов, и каждый наговаривает свою минуту сообщения. Чаще всего признаются в супружеской измене, иногда — в уголовном преступлении, в изнасиловании, надругательстве над ребенком и даже в убийстве. Позвонил излечившийся алкоголик: «Я прошу прощения у всех людей, кому причинил зло за восемнадцать лет пьянства». И снова звонит телефон: «Простите, простите меня! — всхлипывает молодая женщина. Только что она стала виновницей аварии, погибло пять человек. — Если б я могла спасти их, вернуть к жизни!»

Кто–то застал актера У. Филдса, известного атеиста, в гримерной с Библией в руках. Филдс смущенно захлопнул книгу и пояснил: «Просто ищу ошибки». А может быть, он искал благодать?

Льюис Смедз, профессор психологии Фуллеровской богословской семинарии, написал целую книгу о соотношении стыда и благодати (она так и называется «Стыд и благодать»). Он пишет: «Когда я чувствовал вину, это было не так страшно. Гораздо хуже было давящее чувство неполноценности, недостойности, которое я не мог увязать ни с каким конкретным грехом. Я нуждался не столько в прощении, сколько в понимании, что Бог принимает меня, приближает к Себе и не бросит, несмотря на все мои проступки».

Далее Смедз говорит о трех источниках этой сокрушительной «неполноценности»: обмирщавшая культура, безблагодатная религия и разочарованные родители. Мирская культура требует от человека, чтобы он хорошо выглядел, хорошо себя вел и считал себя хорошим. Безблагодатная религия велит следовать букве закона, а любое отклонение влечет за собой вечное проклятие. Разочарованные родители («Как тебе не стыдно!») заставляют нас постоянно и тщетно добиваться одобрения.

Подобно горожанам, вдыхающим отравленный воздух и уже не замечающим этого, мы, сами того не ведая, впитываем безблагодатную атмосферу. Уже в детском саду нас оценивают и распихивают по категориям: «нормальные», «продвинутые», «отстающие». Потом нам ставят оценки за успехи в математике, чтении, точных науках и даже за прилежание и поведение. В контрольных подчеркивают красным карандашом ошибки, а отнюдь не правильные ответы. Все это готовит ребенка к «реальному миру» с жестким социальным расслоением.

В чистейшем виде безблагодатность проявляется в армии. Каждый военный имеет звание, знаки различия, оклад и устав. Он знает свое положение по отношению к собратьям: кому отдавать честь, кого слушаться, кем распоряжаться. В гражданских компаниях табель о рангах может быть более сложным и завуалированным, хотя это и необязательно. Так, Форд распределил служащих на классы: от первого (секретари) до двадцать седьмого (президент фирмы). Только на девятом уровне предоставляли место на парковке; тринадцатая ступень несла с собой такие блага, как окно, комнатные растения и внутренний телефон; офисы Шестнадцатой ступени были оборудованы отдельным санузлом и т.д.

Любое учреждение, по–видимому, строится по безблагодатной системе, ибо от нас все время требуют заслуг. Суд, ипотека, программа скидок на авиалиниях не могут действовать по благодати. Правительству это слово неизвестно. В спорте награда ждет того, кто сделал пас, забил гол, попал мячом в корзину. Здесь нет места слабым. Журнал «Фочун» ежегодно печатает список пятисот богатейших людей планеты. Имена пятисот беднейших жителей Земли никому не известны.

Анорексия — прямое следствие безблагодатного состояния. Предъявите девочкам–подросткам красивую и невероятно худую модель, и они заморят себя голодом в погоне за идеалом. Анорексия, нелепое порождение современной западной цивилизации, не имеет аналогов в истории и вряд ли возможна, скажем, в Африке, где ценится полнота, а отнюдь не худоба.

Пока что мы говорили о Соединенных Штатах, более–менее элитарном обществе. Другие страны оттачивают искусство лишать благодати с помощью жестких социальных систем — классовых, расовых, кастовых. В ЮАР все граждане делились на четыре расовые категории: белые, черные, цветные и азиаты. Когда японские инвесторы запротестовали, правительство изобрело для них еще одну категорию: «почетные белые». Индийская система каст была столь запутанной, что лишь в 1930–х годах британцы обнаружили касту, о существовании которой не подозревали на протяжении трехсот лет своего правления. Эти жалкие существа, стиравшие одежду неприкасаемых, одним своим видом могли осквернить представителей высших каст, а потому они выходили на улицы только ночью и ни с кем за пределами своего клана не общались.

Недавно «Нью–Йорк Таймс» опубликовала статистику преступлений в современной Японии и задала вопрос: почему в США на каждые 100 000 жителей приходится 519 заключенных, а в Японии — всего 37? В поисках ответа репортер побеседовал с японцем, отсидевшим в тюрьме за убийство. За пятнадцатилетний срок его никто ни разу не навестил. Когда он вышел на волю, жена и сын встретились с ним, но лишь затем, чтобы запретить ему возвращение домой. Три дочери, давно вышедшие замуж, также не желают видеться с отцом. «Кажется, у меня уже четыре внука», — печально говорит этот человек. Ему не показали даже фотографии малышей. Японское общество умеет использовать отлучение от благодати в своих интересах. Эта культура, для которой так важно «сохранить лицо», не принимает тех, кто навлекает на близких позор.

И даже в семье, членом которой становятся по праву рождения, а не по заслугам, ощущается зловонное дыхание безблагодатности. Взять хотя бы рассказ Эрнеста Хемингуэя: отец–испанец решил примириться с сыном, бежавшим из дома в Мадрид. Сожалея о ссоре, он опубликовал в газете «Эль Либерал» объявление: «Пако, жди меня у гостиницы «Монтана» во вторник в двенадцать часов. Все прощено. Папа». В Испании Пакосамое распространенное имя. Так что, явившись на площадь, добрый отец увидел восемь сотен юношей, надеявшихся на отцовское прощение.

Хемингуэй знал, что такое отсутствие доброты в семейной жизни. Его набожные родители были возмущены распутной жизнью сына. С определенного момента мать вообще отказалась видеться с ним. Как–то раз на день рождения она прислала сыну пирог и пистолет, из которого застрелился отец. На другой год она написала ему, сравнивая роль матери с банком: «Каждый ребенок, которого мать производит на свет, получает большой, как ему кажется, неисчерпаемый вклад в преуспевающем банке». Пока ребенок растет, он как бы снимает деньги со счета, не пополняя его. Но став взрослым, он обязан вернуть вложенные в него средства. И далее мать Хемингуэя тщательно перечислила различные способы, с помощью которых Эрнест мог бы «внести деньги и привести свой счет в порядок»: посылать матери цветы, фрукты и сладости; потихоньку оплачивать ее расходы; а главное — он должен принять решение и прекратить «пренебрегать своим долгом перед Господом и Спасителем Иисусом Христом». Хемингуэй так и не преодолел в себе ненависть к матери и ее Спасителю.

Иногда сквозь завывания безблагодатности мы различаем высокий, певучий, нездешний голос благодати.

Однажды, примеряя брюки в комиссионном магазине, я сунул руку в карман и нашел двадцатидолларовую купюру. Найти хозяина не представлялось возможным, и владелец магазина сказал, чтобы я оставил деньги себе. Впервые в жизни я купил пару штанов (за тринадцать долларов) и остался с прибылью! Я вспоминал об этом случае всякий раз, когда надевал новые штаны, и рассказывал о нем друзьям, когда мы обсуждали выгодные сделки.

В другой раз я поднялся на вершину высокой горы, впервые испытав торжество альпиниста. Подъем был трудным, изматывающим. Когда я, наконец, добрался до ровного участка наверху, то понял, что заслужил изрядный кусок мяса на обед и недельное освобождение от тренажерного зала. Возвращаясь на машине в город, я наткнулся на тихое горное озеро, окруженное ярко–зелеными тополями, за ними поднимался изогнутый мост ярчайшей радуги. Я свернул на обочину и долго любовался этой картиной.

Отправившись в Рим, мы с женой последовали совету друга и посетили собор святого Петра спозаранку. «Поезжайте еще до рассвета на автобусе к мосту, украшейному статуями Бернини, — наставлял нас этот опытный путешественник, — дождитесь там восхода и сразу ступайте к Святому Петру, до него всего два–три квартала. На рассвете там будут только монахини, паломники и священники». И вот поутру на прозрачном небосклоне поднялось солнце, окрасив Тибр в алый цвет. Сочные желтовато–розовые мазки легли на изящных ангелов Бернини. В точности исполняя инструкции, мы оторвались от этого зрелища и поспешили к Святому Петру. Рим еще только просыпался. Кроме нас туристов не было. Каждый шаг по мраморным плитам эхом отдавался в базилике. Мы с восторгом осмотрели Пьету, алтарь, многочисленные статуи, потом поднялись по наружной лестнице к балкону в основании величественного свода, спроектированного Микеланджело. И тут я увидел, как через площадь тянется плотная цепочка — наверное, сотни две человек. «Как раз вовремя!» — буркнул я, приняв их за туристов. Но это были не туристы, а паломники из Германии. Они заполнили площадь, выстроились полукругом под нашим балконом и запели гимн. Их голоса взмывали к куполу собора и, отражаясь от него, сливались в полифонии. Созданная Микеланджело полусфера из величественного памятника архитектуры превратилась в храм небесной гармонии. Казалось, каждая клетка тела вибрировала в унисон с пением. Музыка обретала плотность, на нее можно было опереться. Можно было плыть в ней. Она стелилась нам под ноги, удерживая на высоте — она, а не пол балкона.

Незаслуженные дары и нежданные удовольствия доставляют нам больше всего радости. В этом заключена великая богословская тайна. Благодать возникает внезапно. Наклейка на бампере гласит: «Благодать случается». Вот именно.

Для многих ближе всего к благодати состояние влюбленности. Наконец–то появился человек, для которого я — самый привлекательный, самый желанный, самый милый. Кто–то не спит ночами, думая обо мне. Кто–то прощает меня, прежде чем я извинюсь, кто–то думает обо мне, переодеваясь, подстраивает свой день под мое расписание. Кто–то любит меня таким, каков я есть. Вот почему некоторые современные писатели с развитым христианским чувством — Джон Апдайк, Уолкер Перси — в своих романах используют физическую любовь как символ благодати. Они говорят языком, понятным нашей культуре, где благодать — не доктрина, а нечто известное лишь понаслышке.

И появляется фильм «Форест Гамп» о парне с низким уровнем интеллекта, чей запас мирской мудрости–унаследованные от матери клише. Этот полудурок спасает товарищей во Вьетнаме, хранит верность изменившей ему подружке, строит жизнь для себя и своего ребенка и словно не замечает, что над ним постоянно смеются. В начале и конце фильма, завораживая зрителей, через весь экран проносится перышко — символ воздушной и легкой благодати, которая опустится на землю неведомо где. Для нашей эпохи «Форест Гамп» — это «Идиот» Достоевского. Даже отклики на эти два произведения искусства схожи. Многие считают фильм наивным и смешным. Другие же слышат в нем отзвук благодати и облегченно вздыхают после безблагодатного насилия «Криминального чтива» и «Прирожденных убийц». В результате «Форест Гамп» стал одним из самых кассовых фильмов за несколько лет. Мир изголодался по благодати.

Питер Грив написал мемуары прокаженного. Он заразился в Индии, вернулся в Англию полуслепым, отчасти парализованным, и жил в санатории, где прислуживали монахини. Он не мог работать, общество отвергло его. Грив ожесточился и подумывал даже сбежать из санатория, хотя понимал, что идти ему некуда. Однажды утром он поднялся рано и пошел бродить по территории больницы. Услышав какой–то гул, доносившийся из часовни, он направился туда и увидел, что сестры молятся за пациентов, чьи имена написаны на стене. Среди этих имен значилось и его собственное. Этот случай изменил всю его жизнь. Питер Грив понял — кто–то заботится о нем. Кому–то он нужен. Он ощутил благодать.

Религия, несмотря на все ее издержки и ужасную способность порождать безблагодатное состояние, продолжает существовать. И будет существовать, покуда мы ощущаем божественную красоту незаслуженного дара, внезапно, нежданно являющегося к нам извне. Отказываясь принять мысль, будто наша жизнь, полная греха и стыда, заканчивается пустотой и гибелью, мы вопреки всему уповаем на иной мир и иные правила. Мы с каждым днем все острее чувствуем недостаток любви и — в глубине души, бессознательно, невыразимо — молим Создателя явить нам Свою любовь.

Благодать поначалу явилась мне отнюдь не в словах веры. Я воспитывался в церкви, где само это слово употреблялось постоянно, однако в совершенно ином значении. Как и прочие религиозные термины, слово «благодать» было выхолощено настолько, что я перестал верить в него.

Впервые я ощутил благодать через музыку. В библейском колледже, где я учился, меня считали отступником. Мои собратья публично молились о спасении моей души и заботливо предлагали изгнать из меня беса. Я был загнал, растерян, совершенно сбит с толку. По ночам общежитие запирали, но моя комната, к счастью, располагалась на первом этаже. Я вылезал из окна и тайком пробирался в часовню, к роялю, огромному «Стейнвею». Часовня была погружена во тьму, лишь маленькая лампа освещала ноты. Каждую ночь я просиживал там не меньше часа, играя сонаты Бетховена, прелюдии Шопена, экспромты Шуберта, кончиками пальцев возвращая вселенной мир и порядок. Ум в смятении, тело в смятении, мир в смятении — но я обретал скрытую гармонию благодати, волшебства — легкого, как облачко, дивного, словно расписное крылышко мотылька.

Подобные чудеса происходили и в мире природы. Стремясь уйти от людей и мыслей, я совершал долгие прогулки в сосновом бору, где краснел кизил. Я ходил зигзагами, преследуя стрекоз, летевших к реке. Поднимал глаза и видел над головой стайки птиц. Сдирал кору с бревен и находил под ней переливавшихся всеми красками радуги жуков. Я созерцал надежное и точное устройство вселенной, где есть место для каждой живой твари. В этом мире я находил величие, благость и даже радость.

Примерно тогда же я впервые полюбил. Это было похоже на падение с горной кручи. Я летел кувырком, испытывая нечто невероятное — воздушную легкость, невесомость. Земная ось покачнулась. А я–то не верил в романтику, считал, что влюбленность в женщину — выдумка итальянских поэтов эпохи Возрождения. Любовь застала меня врасплох, как благость природы и красота. Сердце разбухло, ему стало тесно в груди.

На языке богословов то, что я переживал, именуется «общей благодатью». Жуткая вещь — испытывать благодарность и не знать, кого я должен благодарить, перед кем склониться, кому воздать хвалу. Постепенно я начал возвращаться к отброшенной вере детства. Я ощутил легкое прикосновение благодати, которое, по словам Клайва Льюиса, пробуждает жажду «по аромату цветка, который мы не нашли, по отзвуку песни, которой не слыхали, по вестям из страны, где мы не бывали».

Благодать повсюду. Она — как очки, которые перестаешь замечать, ибо смотришь не на них, а сквозь них. Наконец–то Бог даровал мне зрение, и я увидел окружавшую меня со всех сторон благодать. Я и писателем стал ради того, чтобы вернуть смысл словам, которые затрепали отпавшие от благодати христиане. На первой моей работе, в христианском журнале, у меня был добрый и мудрый начальник Гарольд Майра. Он позволил мне трудиться над своей верой не спеша, не забегая вперед и не лицемеря.

Одну из первых своих книг я подготовил в сотрудничестве с доктором Полом Брэндом. Он много лет провел в жаркой, засушливой области Южной Индии, где лечил прокаженных, в том числе из касты неприкасаемых. И там — в столь, казалось бы, неподходящих условиях, — он принимал и передавал другим Божью благодать. Такие люди, как Пол Брэнд, своим примером учили меня быть источником благодати.

Однако мне пришлось преодолеть еще один барьер на пути к благодати: мне предстояло понять, сколь несовершенен был тот образ Бога, с которым я вырос. Теперь я узнал Бога, воспетого в Псалме: «Ты, Господи, Боже щедрый и благосердый, долготерпеливый и многомилостивый и истинный» (85:15).

Благодать дается даром человеку, который отнюдь ее не заслуживает. Я — именно такой человек. Вспоминаю себя в юности — ожесточенного, завязанного в тугой узел гнева, еще одно звено в длинной цепи безблагодатности, тянущейся от семьи и церкви.

Теперь я, как могу, пытаюсь сыграть свою ноту в песне благодарения. Ибо теперь я знаю — и это знание прочнее любого другого, — что все хорошее в моей жизни — исцеление, прощение, любовь — исходило единственно из благодати Божьей. И я хочу, чтобы Церковь стала питательной почвой, на которой произрастет благодать.