IV. Становление людей

8. У порога неоантропов: дивергенция троглодитид и гоминид

I. Характер отбора, лежавшего в основе дивергенции

Если ещё раз непредвзято спросить себя об отличительных признаках человека, которые даны опытом истории и не могли бы быть «в другом смысле» распространены на животных, то таковых, в конце концов, останется очень немного. Они нас удивят: они стоят словно где-то в стороне от столбовой дороги развития как гуманитарных наук, так и естествознания. Назову два таких отличия.

Во-первых, люди единственный вид, внутри которого систематически практикуется взаимное умерщвление. При этом условия его всё более ограничиваются. Казалось бы, это — привесок к основным отличиям людей от животных. Но если подумать, что все формы эксплуатации, известные в истории, были ступенями смягчения рабства, а рабство возникло как смягчение (первоначально отсрочка) умерщвления пленника, станет видно, что тут есть, над чем задуматься. История выступает не как отмена внутривидового, но как прогрессирующее его оттеснение внутри и вовне общества на краевые ситуации некоего ultima ratio. Точно так же всевозможные виды жертвоприношений, подношений, даров, отдарков и обменов, видимо, восходят к древнейшему корню — человеческим жертвам и являлись сначала их заменами, смягчениями и суррогатами. Путь назад, просто к отмене убийства между существами, биологически однородными, был невозможен, оставался путь вперёд — путь цивилизации.

Во-вторых, столь же странно, на первый взгляд, прозвучит утверждение, что люди — единственный вид способный к абсурду, а логика и синтаксис, практическое и теоретическое мышление — его «дезабсурдизация». Правда, зоопсихологи пытались штурмовать проблему «заблуждения» у животных. Однако оказалось, что животное может быть «обмануто» экспериментатором или природной средой, но его реакция сама по себе вполне рациональна. Когда говорят о «пробах и ошибках», то это — категории экспериментатора, в сознании которого есть придуманная и поставленная им перед животным «задача». Но организм животного ведёт себя в любой искусственной ситуации с физиологической точки зрения совершенно правильно, либо даёт картину нервного срыва (неадекватные рефлексы), сконструировать же абсурд, или дипластию, его нервная система неспособна. Всё развитие человеческого сознания в ходе истории есть постепенное одоление первоначальной абсурдности, её сдвиг на немногие краевые позиции.

Эти два предварительно схваченных здесь отличия людей и будут систематически рассмотрены в этой последней части настоящей книги. Все предыдущие главы служили подступом. Данная глава должна осветить, хотя бы в посильном приближении, первую из двух отмеченных человеческих загадок.

Антропологи уже вполне удовлетворительно выяснили анатомо-морфологическую эволюцию человека. С их точки зрения, для ответа на вопрос о происхождении человека, достаточно с помощью сопоставления скелетов установить, что неоантроп развился из палеоантропа, последний — из археоантропа (питекантропа) и т. д. Для них даже удобно, если это эволюционное древо рисуется не ветвистым, а прямым, как корабельная мачта: ведь им надо знать только, кто из кого произошёл; предка можно посчитать исчезнувшим с того момента, как появился потомок.

Однако, поскольку эта работа в основных чертах выполнена, главной проблемой антропогенеза уже становится не морфологическое отличие неоантропа от предковой формы, а его жизненные отношения с ней. Человек не мог не находиться в тех или иных отношениях с видом, от которого он постепенно стал отличаться и отдаляться. Это были отношения экологические или биогеографические, отношения конкуренции, или симбиоза, или паразитизма, или какого-либо ещё типа. Ведь различия углубляются лишь в процессе дивергенции разновидностей, поначалу же они незначительны. Наука об антропогенезе, думается, должна, наконец, стать наукой о конкретных биологических отношениях людей и той предшествовавшей формы, от которой они ответвились. Научной несообразностью является взгляд, будто все особи предкового вида превратились в людей. Ещё бессмысленнее думать, что они перестали рождаться на свет с тех пор, как некоторые путём мутации стали людьми. Не лучше и идея, что немногие, ставшие людьми, в короткий срок лишили кормовой базы всех отставших и те быстро перемерли: на земле до сих пор остаётся довольно пищевых ресурсов для множества видов животных.

Все эти несуразицы только подчёркивают неоправданность упорного избегания размышлений о реальных взаимоотношениях двух разновидностей, которые, вероятно, лишь в ходе этих взаимоотношений стали подвидами, а затем и разными видами, продолжая и на этом таксономическом уровне находиться в биологических отношениях друг с другом. Таким образом, к науке об антропогенезе предъявляется пожелание перенести, наконец, главное внимание с вопроса об отличии людей от их ближних биологических предков на вопрос о реальных отношениях людей с этой предковой формой.

Мы приближаемся в науках о человеке к такому сдвигу, который можно сравнить с революцией в физике, развернувшейся в первой половине XX в. Роль, аналогичную «атомному ядру», здесь сыграет начало человеческой истории. Но сегодня это ещё только штурмуемая загадка. Если принять, что всё сказанное выше об экологии троглодитид более или менее соответствует истине, то начало человеческой истории круто переносится во времени в сравнении с принятой сейчас датировкой. Ещё недавно длительность истории определяли в полмиллиона — миллион лет, и уже эта цифра, в известной мере, оправдывала тезис А. Тойнби, что сравнительно с нею история всех вычлененных им «цивилизаций» (числом около двадцати) настолько кратковременна, что последовательностью их можно пренебречь и рассматривать их почти как одновременные друг другу, т. е. не имеющие соизмеримости с гигантской величиной бытия, людей на земле. Однако с тех пор раскопки Лики, Арамбура, Коппенса и других в Африке увеличили её ещё значительно больше, так что сегодня людям приписывают возраст около двух с половиной миллионов лет и, судя по всему, завтра могут последовать новые открытия ещё более древних костных останков австралопитеков в сопровождении примитивных оббитых камней. Но вот что касается неоантропа (Homo sapiens), он появляется всего 35–40 тыс. лет тому назад. Его исторический марш, обгоняющий темпы изменения окружающей природы, т. е. обретающий относительное самодвижение и ускорение (при неизменности телесной организации), начинается и того много позже. Следовательно, при изложенных представлениях исторический процесс радикально укорачивается. Если отсчитывать начало такового самодвижения с неолита, эти недолгие тысяч восемь лет человеческой истории по сравнению с масштабами биологической эволюции можно приравнять к цепной реакции взрыва. История людей — взрыв. В ходе её сменилось всего несколько сот поколений.

Толчком к взрыву, очевидно, послужила бурная дивергенция двух видов — палеоантропов (троглодитов) и неоантропов, стремительно отодвигавшихся друг от друга на таксономическую дистанцию подвидов, видов, родов, семейств, наконец, на дистанцию двух различных форм движения материи — биологической и социальной.

Именно природа этой дивергенции и есть «атомное ядро», тайну которого надлежит открыть. Для начала анализа ясно лишь, что, будучи процессом биологическим, она в то же время имела нечто, отличающее её от всякой другой дивергенции в живой природе. К тому немногому, что мы достоверно об этом знаем, принадлежит необычная быстрота данного ароморфоза — отпочкования нового прогрессивного вида. Отсюда можно сделать вывод, что между обоими дивергирующими видами должны были существовать и крайне напряжённые экологические отношения. Этого не было бы, если бы дивергенция с самого начала сопровождалась размежеванием ареалов. Вероятнее, напротив, что в пределах общего ареала происходило крутое размежевание экологических ниш.

Но главный вывод, который мы должны извлечь из стремительности дивергенции (а её отрицают только немногие антропологи, вроде А. Валлуа, держащиеся слабо обоснованной концепции происхождения Homo sapiens не из того или иного вида палеоантропов, а из «пресапиенсов», восходящих к среднему или даже раннему плейстоцену), состоит в том, что перед нами продукт действия какого-то особого механизма отбора. Причём, судя по быстроте его действия, он был чем-то скорее похож на искусственный отбор, чем на обыкновенный естественный отбор.

Мы покинули линию трансформации экологии троглодитид на том критическом этапе, когда полиморфный и политипичный род собственно троглодитов, или палеоантропов (не предрешая здесь о каких именно видах или разновидностях идёт речь) приблизился к новому экологическому кризису — возросшей трудности получения мясной пищи с помощью «живых орудий» или в конкуренции с размножившимися претендентами на биомассу так или иначе умирающих крупных животных. Новые формирующиеся в конце среднего плейстоцена биогеоценозы вытесняли прямоходящих плотоядных высших приматов, несмотря на всю их изощрённую приспособленность и приспособляемость.

По-видимому, природа оставляла теперь лишь очень узкий эвентуальный выход этим удивительным животным четвертичной эпохи, так круто развившимся и теперь обречённым на вымирание. Он состоял в том, чтобы нарушить тот самый, спасительный принцип «не убей», который составлял глубочайшую основу, сокровенный секрет их пребывания в разнообразных формах симбиоза с животными. Первое условие их беспрепятственного доступа к образующимся тут и там запасам или, вернее, остаткам мёртвого мяса, состояло в том, чтобы живое и даже умирающее животное их не боялось. Об этой своеобразной межвидовой атмосфере полуприрученности в одних случаях хищников, в других и во всё более преобладающих случаях — травоядных мы говорили выше. Троглодиты (палеоантропы) должны были оставаться безвредными и безобидными, т. е. не вызывающими никаких оборонительных реакций, напротив, кое в чём биологически полезными, например, сигнализирующими соседям в системе биоценоза о той или иной опасности. И вот вместе с критическим сокращением достающейся им биомассы они должны были вступать в соперничество с хищниками в том смысле, что всё же начать кого-то убивать. Но как совместить два столь противоположных инстинкта: «не убей» и «убей»?

Судя по многим данным, природа подсказала, как было отмечено, узкую тропу (которая в дальнейшем вывела эволюцию на новую дорогу). Решение биологического парадокса состояло в том, что инстинкт не запрещал им убивать представителей своего собственного вида.

Иными словами, экологическая щель, какая оставалась для самоспасения у обречённого природой на гибель специализированного вида двуногих приматов, всеядных по натуре, но трупоядных по основному биологическому профилю, состояла в том, чтобы использовать часть своей популяции как самовоспроизводящийся кормовой источник. Нечто отдалённо подобное такому явлению небезызвестно в зоологии. Оно называется адельфофагией («поеданием собратьев»), подчас достигающей у некоторых видов более или менее заметного характера, хотя всё же никогда не становящейся основным или одним из основных источников питания. Однозначный термин каннибализм несёт дополнительные смысловые оттенки и, оставаясь в рамках биологии, им лучше не пользоваться. Ф. Энгельс предполагал, что каннибализм возник в период раннего каменного века как результат длительных голодовок. Данные современной археологии о каннибализме в палеолите, преимущественно, в среднем, всё более и более расширяются[632]. Но не нарушаем ли мы только что провозглашённый принцип, что в факте систематического умерщвления особей своего вида ищем и находим нечто весьма специфическое для истории нашего собственного вида сравнительно с остальным животным царством? Нет, адельфофагия имеет множество зоологических прецедентов, но мы не знаем случая, когда бы это легло в основу эволюции (не говоря о последующих чисто исторических трансформациях этого феномена).

Что ещё известно зоологам о поедании представителей своего собственного вида среди разных позвоночных? Тут есть и эпизодические ситуации: песцы объедают попавшего в ловушку песца; медведь-шатун иногда охотится с голоду на находящихся в спячке медведей; волки приканчивают своих раненых собратьев. В этих случаях представители собственного вида не служат сколько-нибудь постоянным кормовым резервом. Это просто примеры того, что никакой инстинкт среди животных не препятствует поеданию себе подобных, даже и принадлежащих к одной стае или популяции. Но вот другая группа примеров, говорящих о том, что особи своего вида, в том числе молодь, могут служить пищевым резервом, например, в конце бедного кормами сезона: волчий выводок осенью приканчивает и поедает слабых, болезненных волчат; у птиц, дающих два выводка потомства за одно лето (у сов, луней, ястребов-тетеревятников), в неблагоприятный год старшие птенцы съедают второй, младший выводок. Тут действует, несомненно, не только непосредственный стимул утоления голода наиболее достижимой добычей, но и глубокий биологический инстинкт необходимости уменьшить плотность популяции. Хомяки попросту поедают друг друга, когда их плотность начинает превышать некоторый уровень. Трудно сказать, какие инстинкты преобладают во всех тех разнообразных ситуациях, когда самцы поедают новорождённых, как это описано у крыс, кроликов, котов, селезней кряквы (поедание яиц); почти все живородящие рыбы из отряда зубастых карпов поедают значительную часть своей молоди. В этой серии, вероятно, можно видеть более или менее ощутимый прибавок к остальной пище, учитывая большую плодовитость самок этих видов. Но вот ещё одна серия, где молоди уже дают сначала подкормиться растительной пищей и подрасти, прежде чем использовать её как ресурс плотоядения.

Плотоядные рыбы, такие как щуки, поедают своих мелких собратьев в некотором проценте к остальной добыче; особенно примечательно, что в озёрах, где разведены окуни и нет другой рыбы, более крупные окуни постоянно поедают значительную часть более мелких, но уже в той или иной мере откормившихся на растительной пище. В таком чистом, экспериментальном примере вопрос о соотношении биомасс уже не выглядит парадоксально. Вот и скотовод-кочевник ежегодно уничтожает значительную часть поголовья своего стада, преимущественно молодь, дав ей откормиться до известного предела, а среди молоди — почти поголовно всех мужского пола, а стадо, в целом, при этом не уменьшается и даже разрастается.

С учётом этих зоологических реалий, вернёмся к палеоантропам, находившимся в условиях кризиса источников мясного корма при достигшей максимума плотности их собственной популяции. Повышенный пищевой интерес к своим собратьям мог выразиться: а) в форме некрофагии, т. е. максимально полного использования трупов палеоантропов, умерших от разных естественных причин; б) в поедании избыточной части молодняка, выросшего на материнском молоке и на растительной пище; в) в разрастании схваток, преимущественно между взрослыми самцами, в итоге которых могло появляться добавочное трупное мясо; г) в специализированных средствах убийства.

Для первой группы мы располагаем упомянутыми выше прямыми материальными остатками. Все признаки каннибализма у палеоантропов, какие известны антропологии и археологии, казалось бы, прямо говорят не более как о посмертном поедании черепного и костного мозга, вероятно, и всего трупа подобных себе существ. Только чуждый биологии моралист, исходящий из неких неизмеримо позже сложившихся норм, может усмотреть в этой утилизации наличных ресурсов мясной пищи что-либо порицаемое и мысленно исключённое. Мёртвый представитель своего вида — тем самым уже не представитель своего вида. Использование в пищу трупов или останков себе подобных, погибших от той или иной внешней причины, не относится к категории адельфофагии или чего-либо подобного.

Но взглянем на совсем другую группу фактов. Может быть, её следует связать с последней категорией. В слоях позднего мустье впервые, хоть и не часто, встречаются несомненные каменные наконечники для копий. Впервые оружие, бесспорное оружие входит в жизнь палеоантропов! И это случилось незадолго до возникновения Homo sapiens. Когда мы рассматриваем эти позднемустьерские наконечники, мы не можем не задуматься над тем, в какое же животное, в какую шкуру и кожу должно было вонзиться это оружие, чтобы принести смерть[633]. Археологи различают два разных типа мустьерских наконечников: более крупные и массивные, по их мнению, предназначались для рогатин, небольшие плоские наконечники — для дротиков[634]. Однако всё это, ставшее почти традиционным различение, мало обосновано. Идея о двух, столь радикально различных, видах оружия на древке как контактное, упираемое в землю одним концом типа рожна или рогатины, и метательное дистантное типа дротика является чисто гипотетической конструкцией. Что же касается массивности каменных наконечников то осторожнее констатировать не два радикально отличающихся типа, а всего лишь градацию от плоских маленьких наконечников до неуплощённых и несколько больших по размеру. Но все они в общем достаточно невелики. Характерно, что их находят в ряде случаев с отломанным острым концом. Действительно, они не так уж крепки, чтобы не сломаться при сильном ударе. Слон, бизон, носорог, крупный олень, — нет, этих и подобных им животных следует исключить. В мелких животных не попадёшь на дистанции таким составным копьем. Чем дольше рассматриваешь такой кремневый наконечник — и не только позднемустьерского, но и верхнепалеолитического времени, например, изящные солютрейские листовидные наконечники — тем более наглядно видишь, что они годятся, пожалуй, для поражения лишь одной определённой добычи: размером с человека с кожей примерно человеческой толщины. И тогда возникает вопрос: не приспособился ли наш предок раньше всего дистанционно убивать себе подобного? Не перешли ли к умерщвлению животных много спустя после того, как научились и привыкли умерщвлять своих? Не стала ли позже охота на другие крупные виды уже первой субституцией убийства себе подобных?

Если это предположение правильно, то уже не придётся утверждать, что все следы каннибализма в позднем мустье относятся к чистой некрофагии. Раз здесь возникло умерщвление себе подобных посредством специально для этого видоизмененного камня, значит, теперь этот источник мяса стал играть заметную роль.

В связи с этим перед исследователем возникает множество вопросов, на которые пока нет ответа. Мы можем сказать лишь в общей форме, что этот экологический вариант стал и глубочайшим потрясением судеб семейства троглодитид. В конце концов всё-таки, указанные два инстинкта противоречили друг другу: никого не убивать и при этом в качестве исключения убивать себе подобных. Произошло какое-то удвоение или раздвоение экологии и этологии поздних палеоантропов. Не мог же их прежний образ жизни вполне смениться «войной всех против всех» внутри собственной популяции или вида. Такая тенденция вела бы лишь к самоистреблению и не могла бы решить пищевую проблему: вид, питающийся самим собой, был бы биологическим перпетуум-мобиле. Но всё же такая тенденция, вероятно, настойчиво проявлялась, порождая сложные биологические кризисы, конфликты, срывы. Почему-то умерщвление себе подобных должно было производиться дистантно. Позднемустьерские захоронения мне представляются продуктом наступивших теперь «нервных сшибок»: вполне возможно, что во всей известной серии захоронены как раз особи, убитые своими, но при этом не было допущено съедание трупа. Это какая-то неодолимая обратная или негативная реакция, какое-то наглядное выражение столкновения двух инстинктов. По поводу позднемустьерских захоронений в научной литературе была оживлённая полемика, наиболее очевидным выводом из которой мне представляется тот взгляд, что функция этих захоронений — предотвратить некрофагию (впрочем, может быть, предотвратить пожирание их птицами)[635].

С древнейшими захоронениями подчас связано и другое свидетельство глубочайшего «нервного сдвига» в мире этих поздних палеоантропов: появление вместе с остатками их жизнедеятельности красной охры! Это поистине таинственное мгновение, некая точка отсчёта на пути к психике людей. Пока мы вправе лишь предположить, что охра была связана с нейрофизиологическим явлением интердикции, была необходима для его высшей формы: красная охра — абсолютный и к тому же заочный запрет прикосновения.

Так проступают перед глазами археолога симптомы потрясения, взрыва. Мы не способны проследить одну за другой его дальнейшие ступени. Мы должны сразу говорить о его результате. Выходом из противоречий оказалось лишь расщепление самого вида палеоантропов на два вида. От прежнего вида сравнительно быстро и бурно откололся новый, становившийся экологической противоположностью. Если палеоантропы не убивали никого, кроме подобных себе, то неоантропы представили собой инверсию: по мере превращения в охотников, они не убивали именно палеоантропов. Они сначала отличаются от прочих троглодитов тем, что не убивают этих прочих троглодитов. А много, много позже, «отшнуровавшись» от троглодитов, они уже не только убивали последних, как всяких иных животных, как «нелюдей», но и убивали подобных себе, т. е. неоантропов, всякий раз с мотивом, что те — не вполне люди, скорее ближе к «нелюдям» (преступники, чужаки, иноверцы). Но таков был результат. Каков же был процесс?

Биология различает два механизма отбора, ведущих к видообразованию: естественный и искусственный. Между ними огромное различие, хотя, правда, учение Дарвина о происхождении видов и сложилось на почве обобщения того, что в них есть сходного.

В природе чаще происходит, по терминологии К. М. Завадского[636], синтогенез (в отличие от сегрегациогенеза), т. е. видообразование путём многообразных и сложных межвидовых скрещиваний или гибридизационного процесса с последующим отбором лучших семей. В этом случае видообразование приобретает характер не серии случайных мутаций у одного вида, а своего рода обмена генетическим материалом между членами биоценоза, так что новый вид как бы объединяет генетический материал разных видов. Напротив, при сегрегационном видообразовании решающую роль играет обособление мутационно возникающих рас, изоляция зачатков вида, причём роль изолирующего от скрещиваний фактора играет либо географическое размежевание, либо что-то активно препятствующее скрещиванию даже с близкими формами на месте. Тогда очень быстро новый биологический вариант развивается в особый вид. Когда гибридизирующему скрещиванию препятствует хозяйствующий человек, это называется искусственным и целенаправленным отбором, искусственной сегрегацией (или селекцией). Но нет ли и других, кроме произвола человека, факторов половой изоляции в смешанных популяциях, ведущих к тому же самому результату? Здесь можно представить себе два разных фактора. Как показали этологи, подчас едва выраженные морфологические отличия становятся интенсивным фактором половой изоляции, т. е. делают невозможным скрещивание и тем самым устраняют всякую гибридизацию, которая способствовала бы элиминации и растворению нового признака, напротив, поднимают его на уровень видового отличия. Либо же молодые особи с невыраженным или не достаточно выраженным новым признаком истребляются, уничтожаются, что наперёд устраняет их последующее смешение с другой частью популяции — они не дадут потомства. В обоих случаях разрушаются прежние внутривидовые и внутрипопуляционные отношения и заменяются отношениями антагонизма — если не в общеэкологическом смысле, то в смысле исключения гибридизации.

Когда говорят о непомерно быстром образовании вида Homo sapiens из родительской формы — палеоантропов или «неандертальцев» в широком смысле слова (Troglodytes), не учитывают, что никаких «обычных» темпов образования новых видов не существует. Иногда, говорит К. М. Завадский, недостаточно и десятков или даже сотен тысяч лет для дивергенции до степени «хорошего» вида, другие виды растений и животных, сформировавшиеся во время последних оледенений Евразии, существуют от десяти до пяти тысяч лет, а некоторые виды мелких животных сформировались за последние 500–400 лет и даже меньше, ныне вытесняя родительские виды и активно расселяясь. В общем время видообразования может варьировать от многих миллионов лет (только пространственная изоляция популяций) до нескольких тысяч и даже сотен лет. «Неоформогенное видообразование, по-видимому, всегда протекает значительно скорее, чем микроаккумулятивное»[637]. Возникновение Homo sapiens, с его верхнелобными формациями головного мозга и другими преобразованиями последнего и с его функцией второй сигнальной системы, несомненно, принадлежит к типу неоформогенного видообразования. Оно смогло произойти и произошло чрезвычайно быстро, но это вовсе не значит, что его можно назвать «внезапным», «мутационным» и на этом успокоиться. Действовал ли здесь «эффект Райта», результат отдалённой гибридизации (вспомним полиморфность рода Troglodytes) или другие видообразующие факторы — как раз и надлежит выяснить.

Отводя аргумент, что преобразование палеоантропа (не обязательно иметь в виду «классического» неандертальца шапелльского типа, ибо в качестве родительской формы можно подставить не столь радикально отличающийся вид палеоантропов) в неоантропа произошло «слишком быстро» с точки зрения «нормальных» биологических темпов, мы всё же не можем игнорировать и факт относительно быстрого темпа этого ароморфоза. Неоформогенный характер последнего и его довольно бурное протекание станут особенно наглядными в том случае, если мы мысленно исключим из числа претендентов на родительскую роль весь тот условно выделенный нами вид палеоантропов, которых антропологи в последнее время нередко называют «переходной» формой. В частности, сначала М. А. Гремяцкий, затем О. Н. Бадер, Я. Я. Рогинский отнесли сюда немалый ряд ископаемых черепов. К этой категории относят принадлежащие к мустьерским или верхнепалеолитическим археологическим слоям остатки «промежуточных» или «переходных» форм в палестинских пещерах Схул IV, Схул V, Табун I, Кафзех; в бассейне р. Омо в Кении и Эфиопии и близ озера Рудольфа черепа Омо I и Омо III; в пещере Староселье в Крыму, в Пятигорске, Хвалынске, по всему среднему и нижнему течению Волги, в нижнем течении Днепра, в том числе в Романовке; в Чехословакии — находки из Шипки, Охоса, Брно, Брюкса, Пжедмоста и др.[638] Хотя Я. Я. Рогинский склоняется к мнению, что эти находки характерны преимущественно не для периферии Старого Света, а для центральных областей ойкумены (прилегающих в общем к Средиземноморью и Черноморью), может быть, аналогии с находками в Южной Африке, Индонезии и Австралии отклонят такой вывод. Главное состоит в том, что нет достаточно убедительных возражений против не раз возникавшего предположения о гибридном характере всей этой группы, даже если мы таксономически расцениваем её как вид. Иначе говоря, остаётся, в известной мере мыслимое допущение, что эта группа представляет собою не предковую форму по отношению к неоантропам, а продукт вторичного смешения уже разделившихся, дивергировавших неоантропов с палеоантропами. Эта группа тем самым является носителем стёртого, сглаженного, редуцированного комплекса морфологических признаков последних: палеоантропами, но не чистокровными.

Если такое допущение оказалось бы истинным, отпадёт предполагаемая ныне некоторыми авторами революционная промежуточная ступень и, следовательно, рассматриваемая дивергенция (какой бы из остальных видов палеоантропов ни расценивать как филогенетически ближайший к нам, людям) окажется особенно редкой и быстрой. Эта вероятность представляется достаточно большой, чтобы строить дальнейшее рассуждение с её учётом.

Итак, мы возвращаемся к мысли, что быстрота дивергенции, если она, как мы предполагаем, всё-таки ставит данный факт вне ряда биологических аналогий, должна быть связана с каким-то таким механизмом отбора, который вызывает в памяти механизмы искусственного отбора в их отличии от естественного отбора. Дарвин разделил искусственный отбор на две формы: «бессознательный отбор» и «методический отбор». Под первым он разумел непреднамеренное изменение человеком пород или сортов животных и растений, т. е. селекцию без определённой точно поставленной цели, тем более без знания методов и мастерства селекции. По мнению Дарвина, «бессознательный отбор» применялся людьми «даже в самые отдалённые периоды» одомашнивания животных и окультуривания растений.

В самом деле, без выделения такого понятия как бессознательный отбор, мы оказались бы в замкнутом круге, так как должны были бы допустить, что человек, скажем, прежде, чем вывести домашнюю собаку из волка, уже имел эту осознанную цель и знал, как её достигнуть. Между тем, до сформирования особого вида домашнего животного, собаки, имела место гигантская по длительности стадия приручения особей дикого родительского вида, волков. И происходил отсев, несомненно, в основном среди молоди, тех экземпляров, у которых хищная агрессивность по отношению к приручающему тормозилась хуже, чем у других. Это была, прежде всего, отбраковка менее подходящих, хуже приручавшихся экземпляров. Лучше приручавшиеся экземпляры, державшиеся близ человеческого стойбища, разумеется, и скрещивались между собою чаще. Это вполне подходит к понятию «бессознательный отбор», которое, как видим, применимо к процессам, задолго предшествовавшим появлению особого вида в роде Canis — одомашненного вида. Это же, видимо, можно сказать и о ряде других видов домашних животных.

Но для большей точности системы понятий желательно отличить от бессознательного и методического искусственного отбора намеченную в предыдущих словах ещё более низкую форму искусственного отбора, вполне стихийного, которая сама лежит как бы на грани естественного отбора и искусственного отбора. Разве не происходит нечто подобное в отношениях между далёкими друг от друга симбиотическими видами, когда один «эксплуатирует», т. е. биологически утилизирует в свою пользу некий другой вид, но и может в зависимости от степени пригодности разных особей оказывать встречную биологическую пользу в большей или меньшей степени?

Но в нашем случае дело идёт не о далёких биологических видах, а о раздвоении единого вида. Выше уже приведён материал об общебиологическом, т. е. встречающемся на разных эволюционных уровнях механизме, который можно допустить как основу такого раздвоения. Мы говорили также о глубоком кризисе кормовой базы палеоантропов к концу среднего плейстоцена, об их величайших и многообразнейших адаптационных усилиях обрести новые экологические ниши, о прогрессивно нараставших трудностях, которые даже столь феноменально пластичные и «изобретательные» животные в конце концов всё менее могли преодолевать. Добавление к прежней кормовой базе нового источника мяса — убийства подобных себе — могло только отсрочить и жестоко обострить кризис.

Вот как раз вполне «бессознательным» и стихийным интенсивным отбором палеоантропы и выделили из своих рядов особые популяции, ставшие затем особым видом. Обособляемая от скрещивания форма, видимо, отвечала прежде всего требованию податливости на интердикцию. Это были «большелобые». В них вполне удавалось подавлять импульс убивать палеоантропов. Но последние могли поедать часть их приплода. «Большелобых» можно было побудить также пересилить инстинкт «не убивать», т. е. побудить убивать для палеоантропов, как «выкуп» разных животных, поначалу хотя бы больных и ослабевших, вдобавок к прежним источникам мясной пищи. Одним из симптомов для стихийного отбора служила, вероятно, безволосость их тела, вследствие чего весь окрестный животный мир мог зримо дифференцировать их от волосатых — безвредных и безопасных — палеоантропов.

Этот процесс невозможно эмпирически описать, так как ископаемые данные бедны, его можно реконструировать только ретроспективным анализом более поздних явлений культуры — раскручивая их вспять, восходя к утраченным начальным звеньям. Мы примем как методологическую посылку представление, что развитие культуры не продолжает, а отрицает и всячески преобразует то, что люди оставили за порогом истории.

В частности, весь огромный комплекс явлений, относящихся к разновидностям погребальных культов, т. е. бесконечно многообразного обращения с трупами собратьев и соплеменников, является отрицанием и запрещением повадок палеоантропов. Люди разных исторических эпох и культур всячески «хоронили», т. е. уберегали, прятали покойников, что делало невозможным их съедение. Исключением, которое может быть как раз восходит к интересующему нас перелому, является оставление покойников специально на поедание «дэвам» в древней, дозороастрийской религии иранцев и в парсизме[639]. Не выступают ли тут «дэвы» как преемники ископаемых палеоантропов? Пожалуй, то же можно подозревать и в обряде спускания покойника на плоту вниз по течению реки, в обряде оставления его на ветвях дерева, высоко в горах и т. п.

Известные палеолитические костяные изображения женщин, получившие издевательское прозвание «палеолитических Венер», производят впечатление весьма натуралистичных и, вероятно, почти портретных образов, характеризующихся, во-первых, выраженной неандерталоидностью, т. е. неразвитостью морфологии неоантропа, во-вторых, чертами самки-производительницы. Значение этих фигурок в жизни верхнего палеолита нас сейчас не касается[640]. В самих прообразах можно усмотреть ещё далеко не изжитое биологическое прошлое. Эти производительницы, вероятно, давали и вскармливали немалое потомство. Что касается особей мужского пола, их количество могло быть много меньше для обеспечения производства обильной молоди. Но вырастала ли последняя до взрослого состояния? Навряд ли, о судьбе же большинства можно составить гипотезу на основе опять-таки гораздо более поздних обрядов и легенд множества народов. Речь идёт об обрядах инициации. Суть их состоит в том, что подростков, достигших половой зрелости (преимущественно мальчиков и в меньшей степени девочек), выращенных в значительной изоляции от взрослого состава племени, подвергают довольно мучительным процедурам и даже частичному калечению, символизирующим умерщвление. Этот обряд совершается где-нибудь в лесу и выражает как бы принесение этих подростков в жертву и на съедение лесным чудовищам[641]. Последние являются фантастическими замещениями некогда совсем не фантастических, а реальных пожирателей палеоантропов, как и само действие являлось не спектаклем, а подлинным умерщвлением. Надо думать, что этот молодняк, вскормленный или вернее кормившийся близ стойбищ на подножном растительном корму до порога возраста размножения, умерщвлялся и служил пищей для палеоантропов. Лишь очень немногие могли уцелеть и попасть в число тех взрослых, которые теперь отпочковывались от палеоантропов, образуя мало-помалу изолированные популяции кормильцев этих палеоантропов. О том, сколь великую роль у истоков человечества играло это явление, пережиточно сохранившееся в форме инициаций, наука узнала из замечательной книга В. Я. Проппа[642], показавшего, что огромная часть сказочно-мифологического фольклора представляет собою позднее преобразование и переосмысление одного и того же исходного ядра: принесения в жертву чудовищу юношей и девушек или, точнее, этого акта, преобразованного уже в разные варианты обряда инициации.

Другой цепью, ещё более сложной по своим историческим преобразованиям, тянущейся, судя по всему, от того же дочеловеческого биологического источника, являются человеческие жертвоприношения. Наука знает их не только у первобытных народов, но в особенности у народов, достигших известного уровня цивилизации. Эти ритуальные умерщвления сами являются опять-таки лишь символическим следом того, что было широким фактом в конце среднего и начале верхнего плейстоцена, в напряжённом времени начавшейся дивергенции двух видов, двух биологических семейств — троглодитид и гоминид.

Принесение людей в жертву может рассматриваться так же, как видоизменение другого явления: исторически и этнографически засвидетельствована практика ритуального умерщвления военнопленных. Сама война в развитии человеческого рода имела сложные причины и различные прямые и косвенные следствия, тянущиеся через всю историю, но тут мы сначала остановимся на одной цепочке, а именно той, которая тянется от человеческих жертвоприношений.

В научной литературе не раз высказывалась, но вызывала и постоянные возражения та мысль, что из всех видов жертв, приносившихся людьми божествам и духам, силам природы и усопшим предкам и т. д., началом и корнем надлежит считать человеческую жертву. На эту догадку следует традиционное опровержение: этнографы не знают или почти не знают этого обряда у самых примитивных народов. Он отмечен как довольно редкое явление у некоторых племён и народов, в частности в западно-африканских и в древнеамериканских цивилизациях, стоявших на относительно высоком уровне. Но ведь это возражение смешивает два вопроса: 1) было ли принесение в жертву животных почти повсеместным позднейшим смягчением архаичных человеческих жертв и 2) почему в культах некоторых народов всё-таки надолго сохранилась эта исходная форма жертвоприношения. Конечно, ритуальное умерщвление людей у древних финикийцев, карфагенян, ацтеков ничего не даёт для понимания тех времён, когда происходила дивергенция гоминид и троглодитид. Но изучение их способно помочь спуститься до тех далёких времён. Если некогда умерщвление людей было связано со специфическими отношениями неоантропов с палеоантропами и очень рано было подменено жертвенным умерщвлением животных, в частности скота, то в Центральной и Южной Америке крупный домашний скот почти отсутствовал, и первобытный обряд сохранился до времени сложных культов, тогда как древние греки уже с незапамятных времён заменили человеческие жертвы подносимыми всякого ранга божествам гекатомбами — горами — умерщвляемого скота. В других случаях долгое сохранение человеческих жертв объясняется другими конкретно-историческими обстоятельствами. Восстанавливать первичность именно человеческих жертвоприношений и весь порядок развития многообразных форм жертвоприношений приходится не с помощью единичных историко-этнографических примеров, а суммой косвенных, но достаточно основательных и надёжных примеров.

Так, перед нами зарегистрированная исследователями иерархия жертвоприношений от самых реалистичных (съедобных и съедаемых) до вполне символичных — сжигаемых, возлияний или брызганий в честь духов молоком, вином или жидкостью, бросания или оставления незначительных кусочков пищи, вешания лоскутков в священных местах. Бесспорно, что реальные жертвы архаичнее символических. В течение долгих тысячелетий происходила символизация — вытеснение и подмена первичного содержания акта. Что касается реальных жертв, то анализ древних верований свидетельствует о наибольшей древности убеждения в необходимости жертвуемых благ самым непосредственным образом для питания тех, кому жертвы предназначены, — проживающих в природе духов и божеств. Эта идея о жертве как прямом средстве пропитания существ, не являющихся людьми, очень ярко выражена в верованиях древней Индии, древней Греции, древней Месопотамии. Даже когда наступает замена реальной жертвы символической, в частности, когда приносимые хозяйственные блага сжигались, считалось, что запах дыма непосредственно привлекает эти существа. В библии говорится, что благоухание сожжённого мяса и жира приятно богу. Углубляясь в древность реальных жертвоприношений, легко уразуметь, что могло бы быть первичнее в качестве жертвы: человек, дичь, скот или сельскохозяйственные продукты. Последних двух ещё не было до неолита, т. е. каких-нибудь 3–6 тысяч лет тому назад. С неолита действительно для духов и божеств забивалась огромная часть поголовья скота (и при кочевом, и при оседлом скотоводстве); ещё и в недавние века, например, у некоторых народов среднего Поволжья ежегодно в определённые сроки в соседних оврагах закалывали и оставляли множество рогатого скота. Нетрудно допустить, что домашний скот и плоды земледелия заменили значительно меньшую по объёму биомассу, какую могли доставлять окрестным «духам» охотники в эпоху до возникновения скотоводства и земледелия. А охотничья добыча в свою очередь может рассматриваться как значительно большая по объёму замена человеческого мяса.

Таким образом, в наших глазах восстанавливается сначала кривая восходящего биологического значения этих жертвоприношений, т. е. увеличение объёма жертвуемой пищи для нелюдей (вернее, антилюдей), а позже начинается и затем круто заменяет эту реальную биологическую функцию символическая функция. Последняя может идти как прямо от человеческих жертвоприношений (религиозное самоубийство, самоуродование, самоограничение в форме поста и аскетизма, заточение), так и от жертв скотом и продуктами (посвящение животных, жертва первинок, кормление фетиша, сжигание, брызганье, возлияние).

Но раз уж коснувшись позднейших исторических производных, идущих от чисто биологических явлений среднего и верхнего плейстоцена, мы должны сказать здесь же о другой линии, ведущей от жертвоприношений в сферу генезиса экономических отношений. Со становлением человеческого общества не только реальные жертвы меняют свои формы и свой объём, но на них появляются и новые претенденты вместе со становлением зачатков классов, религии, власти. Если пересмотреть всё в библии, что касается жертвоприношений, убедительно выступает роль жрецов как присваивателей и потребителей значительной части плодов и особенно мяса, приносимых в жертву. Здесь нелюди (палеоантропы) уже отступили на третий план, — хотя, правда, ныне некоторые исследователи и усмотрели в библии свидетельства практического знакомства древних иудеев с ними под именем «сеирим», как и другими наименованиями. Но если это и реликты палеоантропов, им достаётся теперь всё меньшая доля жертвуемого. Остальное частью сжигается, дабы не досталось им, а в значительной части поступает в личное распоряжение священнослужителей — жрецов. Прогрессивный американский учёный Поль Радин не без оснований развил взгляд, что возникновение религий имело своим экономическим основанием присваивание жрецами и шаманами, как посредниками между людьми и духами, реального экономического продукта, приносимого людьми последним[643]. Если мы вспомним, что в первобытном обществе фигура жреца часто совпадает с фигурой вождя, старейшины, колдуна, мы увидим в этой концепции существенный подступ к некоторым коренным явлениям экономики первобытного общества.

Теперь остаётся вернуться к другому, связанному с нашей темой явлению, прорезывающему, трансформируясь, всю человеческую историю, — к войне.

Если от современных войн, с их сложнейшими классовыми, политическим, экономическими причинами, спуститься как можно глубже в познаваемое для исторической науки прошлое, в эпоху варварства, мы обнаруживаем увеличивающееся там значение не завоевания, а самого сражения, самой битвы. В предфеодальные времена результат войны — это убитые люди, оставшиеся на поле брани. Над ними реют птицы, среди них хозяйничают шакалы. А в глубинах первобытности и подавно не было ни покорения туземцев завоевателями, ни обращения их в данников, ни захвата у них территорий. На взаимное истребление выходили только мужчины (если оставить в стороне легенду об амазонках); как мы уже замечали, с биологической точки зрения исчезновение даже части мужского населения не препятствовало воспроизведению и расширению популяции, при сохранении продуктивной части женского.

Итак, если, с одной стороны, мы нащупываем в глубинах дивергенции умерщвление значительной части молоди некоей отшнуровывающейся разновидности (количество этой молоди постепенно редуцировалось до обряда принесения в жертву только первенца), то, с другой стороны, мы находим и взаимное умерщвление друг друга взрослыми мужскими особями (редуцированная форма в этом случае — поединок). Из этой второй линии произошли и рабство, т. е. сохранение жизни раненым и пленным, и его последующие преобразования и смягчения в дальнейшей экономической эволюции человечества, а с другой стороны, всяческие формы мирного соседства, т. е. превращения войн в устойчивость границ, в размежевание сосуществующих этносов, культур и государств. Войны остались как спорадические катаклизмы, которые человечество все ещё не может изжить.

Но наша тема — только начало человеческой истории. Дивергенция или отшнурование от палеоантропов одной ветви, служившей питанием для исходной, — вот что мы находим в истоке, но прямое изучение этого биологического феномена немыслимо. Мы можем лишь реконструировать его, как и всю ошеломляющую силу его последствий, почти исключительно по позднейшим результатам этого переворота: с помощью наших знаний об историческом человеке и человеческой истории.

II. Некоторые механизмы нейросигнального взаимодействия между особями и популяциями палеоантропов

Социальная психология как наука будет неполна, ибо не сможет вести нас в глубины истории и доистории, пока не включит в себя асоциальную психологию. Последняя должна состоять, очевидно, из двух разделов: а) криминальная психология (психология преступлений), б) патологическая психология (психопатология). Но криминальную психологию нам придётся отложить: слишком много изменялось в истории в представлениях о «норме» и «преступлении». Революционер считался (и в капиталистических странах считается) преступником, его казнили, или ссылали, или держали в заключении. Джордано Бруно тоже был казнён как преступник. «Подрывные» мысли преследовались как преступление, хотя в другую эпоху они же вознесены как величайшая общественная ценность. Как показал французский исследователь Фуко, ещё в XVII и XVIII вв. во Франции преступники и умалишенные содержались в одном заведении, так как сводились к некоему общему социальному знаменателю — ненормальному поведению[644], иными словами, нарушению принятых в данном обществе и в данное время норм социального поведения. Но мы обратим главное внимание на психопатологию как ещё один источник, способный вести исследователя в глубины той дивергенции, с которой пошёл род людской.

Психическое заболевание не установлено, пока нет ненормального поведения. Что же такое ненормальное поведение в самом широком обобщении? Это не те или иные действия, а невозможность их корректировать извне, т. е. привести в соответствие с требованиями среды или отдельных людей. Следовательно, ненормальность с точки зрения психологии — это невнушаемость. Такое определение справедливо для любого общества, для любой эпохи. Что именно внушается, какие именно нормы поведения, речи и мышления — это исторически изменчиво. Но психическая болезнь состоит в нарушении элементарных механизмов, с помощью которых вообще люди подвергаются суггестии со стороны других людей (исключение составляют слабая олигофрения, т. е. дебильность, и микроцефалия, при которых внушаемость, напротив, гипертрофирована).

Болезнь ли это в точном смысле слова, т. е. имеются ли нервно-мозговые нарушения во всех случаях отклонения человека от нормального диапазона внушаемости? Ещё сравнительно недавно все психические заболевания делили на две группы: органические и функциональные (чисто духовные). Только у первых поддавались наблюдению и определению те или иные нарушения в нервно-мозговом субстрате. Сюда относятся опухоли, повреждения кровоснабжения мозга, инфекции, интоксикации, травмы, врождённые аномалии морфологии мозга, нейрогистологические изменения. Функциональные же заболевания представлялись бестелесными. По поводу них возможны были философско-психологические спекуляции.

Но вот стена, разделявшая эти две группы, была пробита. Роль тарана пала на фармакологию: оказалось возможным «средствами химии лечить дух»[645]. Вернее, химия не лечит сам корень болезни, а компенсирует нечто, порождающее ненормальное поведение, подобно тому как издавна компенсируют близорукость и дальнозоркость с помощью очков или — с более недавнего времени — диабет с помощью инсулина. Но это «нечто», подправляемое химией, будет выглядеть как некоторое число разных явлений, пока мы не сумеем свести его к единому явлению — к проблеме внушения.

Однако, прежде чем прийти к такому обобщению, нужно сделать другой очень важный вывод из великих фармакологических побед над «нематериальными» психическими процессами. Раз химическими средствами можно воздействовать на самые различные формы ненормального поведения (как и обратно — делать поведение ненормальным), значит, непосредственная причина во всех этих случаях — нарушения в химизмах, в обменных процессах, осуществляемых тканями мозга. Но тем самым рушится принципиальное отличие от «органических заболеваний»: химические процессы и их изменения и нарушения — это не менее органическое, т. е. «телесное» явление, чем поражения кровеносных сосудов головного мозга или структур нервных тканей.

Более того, сходство и даже общность многих симптомов при «органических» и «функциональных» психических болезнях заставляет считать, что и все структурно-морфологические изменения при «органических» болезнях ведут к ненормальному поведению больного через посредствующий механизм нарушения обмена веществ, т. е. через вызываемые ими сдвиги в химии тканей мозга (гистохимии). Таким образом, бурные успехи технологии фармакологических средств дали в руки психиатров возможность не только подлечивать психические болезни, но и доказать, что это, бесспорно материальные нарушения, ибо то, что можно снимать введением в организм тех или иных химических веществ, несомненно порождено отсутствием или недостатком в организме этих веществ (или иных, действующих аналогично).

Но речь идёт не об одном веществе, а о весьма разных, в том числе даже противоположных по своему действию. Так, например, одна группа медикаментов снижает неумеренную, буйную психическую активность, успокаивает, а в больших длительных дозах угнетает, приводит к депрессии, сонливости и летаргии. Другая же группа преодолевает психическую пассивность, унылость, меланхолию, депрессию, но при больших, длительных дозах превращает «недоактивность» в сверхактивность, подавленность — в буйство. Одни химические агенты корректируют чрезмерную активность, другие — недостаточную. Есть и более специальные медикаменты.

Что же объединяет все эти разные явления? Только то, что и повышенная и пониженная активность делают человека в той или иной мере неконтактным и асоциабильным. Это значит, что окружающие не могут в должной мере влиять на его поведение. Вот почему медикаментозная терапия (химиотерапия) всегда сочетается врачами с психотерапией, в том числе с мягким, заботливым обращением, восстанавливающим разрушенные или недостающие мостки контактности и открывающим дорогу внушению в широком смысле (в том числе, если надо, и гипнотическому). Неконтактность — это и есть броня, закрывающая психотика от внушения окружающих. Неконтактность тождественна невнушаемости. И в самом деле, эту функцию в равной мере выполняют обе противоположные аномалии: если психотик сверхактивен, он заблокирован от воздействия слов и поступков других собственными маниями (стойкими самовнушениями), бурной двигательной активностью или, наоборот, кататонией, которые невозможно перебить никаким внушаемым, т. е. требуемым, рекомендуемым, испрашиваемым действием; если психотик слабоактивен, он заблокирован от воздействия слов и поступков других своей нереактивностью, депрессивностью, дремотой. Оба противоположных фильтра схожи, так как в равной мере не пропускают тех же самых воздействий внушения: один — неукротимость, другой — недоступность. Иными словами, оба характеризуются неполной проницаемостью или даже непроницаемостью для специально антропических раздражителей. Один — маниакальное упорство, другой — капризность. Следовательно, нормальный человек, т. е. поддающийся, и подвергаемый внушению, вернее, идущий навстречу внушению, находится в узком диапазоне между этими двумя крайностями (оставляя здесь в стороне явление гипервнушаемости). Это как бы щель в спектре невнушаемых состояний, точка уравновешенности двух возможных противоположных по своему знаку состояний невнушаемости. Недаром при современном медикаментозном лечении в любом случае прописываются оба противоположно действующих средства в разных пропорциях, чтобы предотвратить прямой перевал из одного невнушаемого состояния в противоположное, не удержавшись в критическом переломном интервале. Если не применять комбинированных медикаментов, именно это и получается.

Подойдём к этим явлениям с антропогенетической точки зрения. Все психические заболевания теперь придётся поделить на две совсем новые группы: генетически обусловленные (маниакальные и депрессивные психозы, олигофрении, шизофрении и т. д.) и экзогенные (травматические, наркотические, токсические, инфекционные, опухолевые). Нас интересует только первая группа, вторая же лишь постольку, поскольку она способна воспроизводить частично или вполне симптомокомплексы первой. Несмотря на бурное развитие генетики, ещё почти никто не подошёл с позиции антропогенеза к материалу психиатрии.

Правда, до появления и генетики, и психофармакологии уже зародилось научное направление такого рода, но крайне узкое. Это — эволюционный подход к микроцефалии, связанный с именами Фохта (1868 г.) и Домбы (1935 г.). Мысль была правильная: некоторые врождённые психические аномалии представляют собой атавизмы, т. е. возрождение в редких особях того, что было всеобщим в филогенетически предковой форме. Такой атавизм Фохт и Домба усмотрели в симптомокомплексе микроцефалии. Это было очень демонстративно и истинно. Но, во-первых, они были вынуждены ограничиться только той аномалией, при которой налицо прежде всего выраженные физические отклонения от нормы: малоголовостью, морфологически «предковыми» признаками черепа (и мозга), а уж глубоким слабоумием только как сопровождающим синдромом. Во-вторых, они не могли опираться на генетику, т. е. научно объяснить и неизбежность возрождения в потомстве предковых черт, и в тоже время неизбежность расщепления предковых черт, т. е. невозможность повторения полного портрета предковой формы среди особей последующей биологической формы. В-третьих, ввиду недостаточного развития антропологии — не только при Фохте, когда её почти вовсе ещё не было, но и при Домбе, когда она немало продвинулась, — они не имели достаточного понятия о тех предковых родах, из которых произошёл Homo sapiens, т. е. об археоантропах и палеоантропах.

Но вот сегодня мы можем значительно обобщить открытие Фохта — Домбы: все истинные или генетически обусловленные психические болезни можно считать воспроизведением разрозненных черт, характеризовавших психонервную деятельность на уровне палеоантропов или, крайне редко, более отдалённых предков. Ведь генетически обусловленными могут быть не только морфологические и морфофункциональные, но и обменные, гистохимические, химико-функциональные отклонения от нормы у неоантропа в сторону палеоантропа. Последние, т. е. обменные отклонения в тканях мозга, мы обнаруживаем только по ненормальному поведению. И в самом деле, среди характерных аномалий поведения душевнобольных сколько замечаем мы признаков, которые ныне исследователи реликтовых гоминоидов (палеоантропов) описывают как свойства последних[646]. Например, ночное блуждание (лунатизм), летаргия и длительный неглубокий сон или дремотное состояние, гебефрения — беспричинный смех и ряд других.

Но нам сейчас важен один, причём негативный признак всех психических патологий: они воспроизводят эволюционную стадию невнушаемости, т. е. не контрсуггестивность, а досуггестивность. Впрочем, здесь есть элемент оборонительной функции, как бы забронированность от суггестивной (или, может быть, лишь интердиктивной) работы возникающей второй сигнальной системы. Видимо, это как раз и восходит к нейропсихическим чертам палеоантропов эпохи дивергенции.

Дело не в содержании тех или иных маний и бредов: воображает ли себя больной Христом, Наполеоном или Гитлером, воображение тут в любом случае подкрепляет или оформляет его психическое состояние закрытости для внушения с чьей бы то ни было стороны («выше всех»). Существенна и стабильна только эта функция, а не исторически случайная личина: уподобление себя великому человеку облегчает невнушаемость, а не является её конечной причиной. Психопатология сверхактивности и слабой активности имеет тот же общий признак: «защищённость» от внушения; я ставлю это слово в кавычках, так как внушение вовсе не обязательно отождествлять с причинением ущерба, оно вполне может играть и обратную роль. Вот почему это свойство палеоантропов правильно называть досуггестивным, — они были просто ещё вне социальных контактов, ещё не обладали собственно второй сигнальной системой даже в зачаточной форме.

Из сказанного есть, как выше отмечено, лишь совсем немного исключений: микроцефалы и дебилы обладают повышенной внушаемостью; криминалистике известно, что преступники широко используют дебилов как своё орудие, злоупотребляя их внушаемостью. Дебильность — самая слабая степень олигофрении. Но ведь суггестивная функция ещё не есть зрелая вторая сигнальная система, она принадлежит кануну или началу второй сигнальной системы. Тем самым эта сверхвнушаемость при некоторых прирождённых психопатиях всё же свидетельствует о том, что на каком-то этапе или в какой-то части популяции было нормой в мире поздних палеоантропов или, может быть, ранних неоантропов. Мы можем даже предположить, что в их отношениях боролись между собою эти две тенденции: асуггестивность и гиперсуггестивность.

Итак, психически больные люди — это неизбежное, по законам генетики, воспроизведение в определённом маленьком проценте человеческих особей отдельных черт предкового вида — палеоантропов. Речь идёт ни в коем случае не о широком комплексе, тем более не о полноте черт этой предковой формы, а лишь о некоторых признаках, самое большее — о группе необходимо коррелированных признаков. Точно так же у других человеческих особей воспроизводится, скажем, обволошенность тела без всяких других неандерталоидных симптомов, у иных — некоторые другие черты морфологии. Совсем попутно отметим, что вследствие существенно иного генетического механизма, отдельные неандерталоидные признаки проявляются в старости, причём у женщин статистически несколько чаще.

Те люди, у которых в сильной форме воспроизводятся некоторые нервнопсихические черты предковой формы, попадают в категорию психически больных, т. е. в ведение психиатрии. Как мы уже говорили, это в основной массе так или иначе невнушаемые (неконтактные) личности. С точки зрения норм нашей человеческой жизни это очень большое несчастье. Но нас интересует их симптомокомплекс лишь как памятник жизни существ, ещё не перешедших в людей: психотики в условиях клиники или дома, загородившись от внушения, тем вынуждают обслуживать себя. Эти индивиды как бы вырываются из сети внушений, заставляющих людей действовать не по стимулам первой сигнальной системы и животного самосохранения. Они не могут умереть, ибо окружены заботой других. В положении психотика, таким образом, есть нечто генетически напоминающее паразитизм при вполне здоровом теле.

В мире животных нет психопатологии. Неврозы во всём предшествовавшем изложении сознательно элиминировались. Но и неврозы у животных могут быть только экспериментальными, т. е. в искусственно созданных человеком условиях. В природной обстановке животное-невротик было бы обречено на быструю гибель.

Целая цепь учёных от Уоллеса до Валлона доказывала и доказала, что человеческое мышление не является полезным свойством, линейно нарастающим от животных предков; напротив, оно и в антропогенезе, и в онтогенезе у ребёнка сначала вредно для каждого индивидуального организма, делает его беспомощнее по сравнению с животным; лишь дальнейшее его преобразование понемногу возвращает ему прямую индивидуальную полезность. Но как же, если исключить всякую мистику, объяснить это «неполезное» свойство? Ведь, естественный отбор не сохраняет вредных признаков, а нейтральным признаком данное свойство не назовёшь. Возможно лишь одно объяснение: значит, оно сначала было полезно не данному организму, а другому, не данному виду (подвиду, разновидности), а другому. Следовательно, надо изучить, во-первых, кому и почему это свойство у других было полезно; во-вторых, как они, заинтересованные, это свойство других закрепляли, удерживали, навязывали.

Мы не можем с помощью сказанного в этом разделе восстановить точную схему дивергенции троглодитид и гоминид, начавшуюся ещё в мире поздних палеоантропов и завершившуюся лишь где-то при переходе от ископаемых неоантропов к современным. Мы можем лишь совершенно предположительно допустить, что поздние мустьерцы, в высочайшей мере освоив сигнальную интердикцию в отношении зверей и птиц, наконец, возымели тенденцию всё более распространять её и на себе подобных. Эта тенденция в пределе вела бы к полному превращению одних в кормильцев, других в кормимых. Но с другой стороны, она активизировала и нейрофизиологический механизм противодействия: асуггестивность, неконтактность.

Моя задача состоит не в предвосхищении этих будущих палеопсихологических исследований, а лишь в постановке наряду с предыдущими и этой части проблемы дивергенции троглодитид и гоминид. Это слишком ответственная задача, чтобы осмелиться на нечто большее, чем первый шаг.

III. Время дивергенции палеоантропов и неоантропов

От различных следов дивергенции, которые можно приметить в разнообразных явлениях позднейшего исторического времени, вернёмся к тому исходному времени, когда свершилось само раздвоение, или, вернее, отпочкование. Антропологи, когда ставят этот вопрос, сводят его почти исключительно к констатации тех костных находок (упомянутых выше), которые представляют собой нечто «переходное» между палеоантропом и неоантропом, то есть как бы сочетание, смесь признаков того и другого. Но ведь в том и дело, что такого рода черепа и другие костные останки могут быть и на самом деле «смесью», иначе говоря помесью — продуктом позднейшей гибридизации уже в той или иной мере разошедшихся видов, или даже родов.

Прежде всего хотелось бы реконструировать не только само раздвоение или, вернее, отпочкование, но и его более мелкие промежуточные уровни. Мыслимо ли это?

Но следует ли вообще думать, что палеонтология всегда ищет и находит все промежуточные ступеньки между одной биологической формой и филогенетически последующей, уже существенно отличающейся? Состоит ли сама идея палеонтологии в том, что в принципе должны где-то существовать останки всех мыслимых степеней сочетания прежнего и нового? Нет, конечно, в этом филогенетическом переходном мосту всегда много неустойчивых, хрупких образований, не надстраивающихся в чисто количественном ряду друг над другом, а представляющих очень бедные по числу, очень вариативные и очень ломкие образования. Пока, наконец, одно из них не станет основанием для жизнеспособной, многочисленной ветви.

Палеонтологи иногда называют это практически неведомое им, исчезнувшее соединение эволюционных форм «черешком». Этот черешок, на котором держится новый вид, всегда тонок, почти никогда не доступен прямому изучению палеонтологии. Иначе говоря, в диапазоне между родительскими и нашедшими свою почву стойкими, дающими богатые соцветия таксономическими единицами находится обвал возникавших и гибнувших нежизнеустойчивых форм. В десятки раз труднее изучить этот «черешок» ответвления человека — Homo sapiens, оторвавшегося относительно быстро на огромную, как мы уже знаем, биологическую дистанцию: на расстояние нового семейства. Уж очень специфично то, что возникло: вид, отличающийся инверсией процессов высшей нервной деятельности, «животное наоборот». Посмотрим, что же мы всё-таки имеем в руках из костного материала, годного для непосредственной датировки и биологической фиксации дивергенции.

В результате блестящих исследований ископаемых эндокранов, осуществлённых В. И. Кочетковой, мы узнали нечто более важное, чем существование тут и там в четвертичных отложениях «переходных» черепов, расположенных по сумме признаков на том или ином отрезке пути между «неандертальцем» и «кроманьонцем». Открытие Кочетковой состоит в глубоком изменении прежнего представления о самих кроманьонцах, т. е. об ископаемых неоантропах начальной поры верхнего палеолита, которые оказались не тождественными позднейшим неоантропам. Трудно переоценить огромность этого, казалось бы, тончайшего сдвига: кроманьонцы — не то, что привычно и долго о них воображали. А именно было общепринято, что кроманьонцы — это другое наименование для нас самих. Посади с нами за обеденный стол неандертальца — все согласны, что его общество было бы невыносимо; но посади кроманьонца (хорошо одетого, побритого, обученного нашему языку и манерам) — его якобы никто бы и не отличил. Соответственно подчас говорят: «Мы, кроманьонцы». Исследование эндокранов обнаружило тут ошибку. Трудно сказать, оценила ли в полной мере сама В. И. Кочеткова всю капитальность своего вывода, что черепа группы ископаемых неоантропов (Homo sapiens fossilis) серьёзно отличаются — по крайней мере в некотором проценте экземпляров и тем самым в среднем — от величин типичных и устойчивых для ныне живущих неоантропов, т. е. людей современного типа. Мало того, выяснилось, что это отклонение характеризует людей первой половины верхнего палеолита (столь же неточно в общежитии именуемой «ориньяком»). Такие верхнепалеолитические индивиды, как Кро-Маньон III, Маркина Гора, оказались по эндокрану, т. е. по макроморфологии головного мозга, вообще ближе к палеоантропам, чем к неоантропам.

В своих цифровых таблицах различных параметров строения мозга В. И. Кочеткова убедительно выделила ископаемых неоантропов в особую группу, оказавшуюся глубоко специфичным перевалом в антропогенезе. Некоторые показатели, нарастающие во всей цепи от шимпанзе к австралопитекам и далее, достигают своей кульминации именно в группе ископаемых неоантропов, после чего кривая падает. Другие показатели, наоборот, достигают кульминации накануне появления этой группы, т. е. у палеоантропов, а с ископаемых неоантропов уже начинается нисходящая линия, характерная для неоантропов вообще по сравнению с ростом соответствующей кривой в целом у троглодитид вообще. Однако следует помнить, что вся группа ископаемых неоантропов пока представлена сравнительно немногочисленными находками. Тем выразительнее выступает её полиморфность (см. составленную мною сводную таблицу по опубликованным данным В. И. Кочетковой на стр. 504–505).

Из этой таблицы вполне правомерно вывести заключение, что ископаемые неоантропы — это и есть «черешок» нового семейства. Вернее, это пёстрый конгломерат не очень жизнеспособных видов и разновидностей, составлявших переходный мост между палеоантропами и неоантропами современного типа, тем самым между двумя семействами. На дне пропасти между ними найдены лишь немногие обломки этого филогенетического моста. В переводе на хронологию, его длина — всего лишь 15–25 тыс. лет. Но на этом-то отрезке и укладывается почти всё таинство дивергенции, породившей людей. Впрочем, начало его надлежит продвинуть несколько дальше в прошлое: первый пролёт моста кое в чём начинает вырисовываться в гуще поздних палеоантропов. Часть этих животных, как отмечено выше, уже обладала странностями вплоть до размазывания пятен красной охры — пережжённой глины или окислов железа (эта странность — не «искусство», вспомним, что самец птицы австралийский атласный беседочник раскрашивает внутренность своей беседки пользуясь кусочком предварительно измочаленной коры, — это чисто этологическое приспособление для отличения самками партнёров своего вида, исключающее межвидовое скрещивание). Мы уже знаем, что родовым, всеобщим отличительным свойством семейства гоминид, постепенно отходившего от троглодитид по этому мосту, или черешку, является вторая сигнальная система. Следовательно, для всех представителей этой «переходной» группы может быть характерной выраженность разных компонентов, из которых вторая сигнальная система сложится в дальнейшем, однако пока в разрозненном виде ещё не дающих устойчивой и жизнеспособной функции и структуры. Может быть, иные из этих компонентов выгодны одним особям и одновременно гибельны для других или выгодны особи в данный момент и гибельны в другой.

Сводная таблица по материалам В. И. Кочетковой

(все цифры в мм, кроме двух последних строк; величины средние, в скобках — минимум и максимум; условные обозначения см. по схеме мозга)

Таким амбивалентным компонентом могла быть описанная нами выше нейрофизиологическая (если угодно, палеоневрологическая) функция интердикции или надстраивающаяся над нею функция суггестии. Ведь пока эта последняя не породит из себя функцию контрсуггестии, хотя бы в её зародышевых проявлениях, не может ещё быть сколько-нибудь стойкой биологической или социальной системы. Интердикция, суггестия — это мощные факторы межиндивидуальных воздействий, но и порождающие, и снова разрушающие сами себя. Вот все эти преобразования от уровня интердикции до порога контрсуггестии, все эти чрезвычайно сложные и далеко ещё не выясненные палеоневрологические трансформации и приходятся, в основном, на филогенетический интервал, о котором идёт речь. Эти преобразования, вероятно, составят предмет долгих будущих исследований. Хорошо уже то, что мы можем указать и хронологические рубежи, в которые они вписываются, и их главное направление. Кончилось время, когда основное внимание палеоантропологов было роздано более или менее равномерно костным останкам наших двуногих предков, находимым на геологических глубинах до двух с лишним (или до четырёх?) миллионов лет давности. Даже тем научно значимее представлялись эти останки, чем они залегали глубже, чем были древнее. Конечно, мы будем заниматься ими и впредь, так же как и ископаемыми высшими обезьянами, но проблема антропогенеза в точном и узком смысле теперь сфокусировалась на сравнительно недолгом интервале времени, но крайне насыщенном. Отныне надолго «загадка человека» будет всасываться в эту небольшую воронку — в неисчерпаемо сложную тему дивергенции палеоантропов и неоантропов.

Каковы же наши опорные знания сегодня о фактах, имевших место в этом интервале? К фактам, касающимся трансформации черепа и мозга и свидетельствующим о генезисе второй сигнальной системы, мы обратимся в последней главе. Сейчас существенна общая констатация: на протяжении этого отрезка макроморфология мозга ещё менялась, позже — не менялась. А пока отметим лишь некоторые точно установленные факты более внешнего порядка.

В этом интервале в числе остатков жизнедеятельности наших ископаемых предков появляются сначала краски, в конце — изображения. Но как мустьерское использование охры для пятен на камнях, для отпечатков пятерни, так же и ориньякско-солютрейские насечки и полоски, графические и скульптурные изображения животных и людей, — всё это не имеет ни малейшего отношения к категориям эстетики и отвечает столь ранним ступеням подготовки специфической человеческой психики, что эти явления должны быть поставлены в порядке эволюции у самых истоков возникновения речи. И всё-таки тут налицо нечто высоко специфичное для становления человека: если и мыслимо животное, которое применяет элементарную окраску, то ни одно животное не создает изображения чего-либо.

Кроме того, есть и ещё один совершенно специфический факт, который мы можем локализовать в данном хронологическом интервале: расселение ранних неоантропов по обширной ойкумене, чуть ли не по всей пригодной к обитанию территории нашей планеты, включая Америку, Австралию, Океанию. Эта дисперсия человечества по материкам и архипелагам Земного шара, если сравнить её с темпами расселения любого другого биологического вида, по своей стремительности может быть уподоблена взрыву. За эти полтора-два десятка тысячелетий кроманьонцы преодолели такие экологические перепады, такие водные и прочие препятствия, каких ни один вид животных вообще никогда не мог преодолеть.

Нельзя свести это рассеяние людей по планете к тому, что им не доставало кормовой базы на прежних местах: ведь другие виды животных остались и питаются на своих древних ареалах нередко и до наших дней — корма хватает. Нельзя сказать, что люди в верхнем плейстоцене расселялись из худших географических условий в лучшие, — факты показывают, что имело место и противоположное[647]. Им не стало «тесно» в хозяйственном смысле, ибо их общая численность тогда была невелика.

Но им стало, несомненно, тесно в смысле трудности сосуществования с себе подобными. Старались ли они отселиться в особенности от палеоантропов, которые биологически утилизировали их в свою пользу, опираясь на мощный и неодолимый нейрофизиологический аппарат интердикции? Или они бежали от соседства с теми популяциями неоантропов, которые сами не боролись с указанным фактором, но уже развили в себе более высокий нейрофизиологический аппарат суггестии, перекладывавший тяготы на часть своей или окрестной популяции? Вероятно, и палеоантропы, и эти суггесторы пытались понемногу географически перемещаться вслед за такими беглецами-переселенцами. Но остаётся очень убедительным вывод современного расоведения: американские неоантропы — монголоиды (индейцы) по своему антропологическому типу древнее современных азиатских, т. е. они откочевали из Азии в Америку до сколько-нибудь плотного заселения Азии, а из американских южноамериканские древнее североамериканских; австралийские аборигены представляют особенно древний тип неоантропов, т. е. переселились сюда в весьма раннюю пору формирования неоантропов. Из этих фактов умозаключение однозначно: на самые далёкие края пригодного к обитанию мира неоантропы отселились особенно рано в эпоху дивергенции с палеоантропами. А судя по тому, что расселение ранних неоантропов происходило в особенности по водным путям — не только по великим рекам, но и по океанским течениям, на брёвнах, — люди искали отрыва сразу на большие дистанции, передвигались они при этом, конечно, поодиночке или очень небольшими группами.

Но вот процесс разбрасывания то в том, то в ином направлении достигает такого предела, когда по природным причинам простое взаимное отталкивание оказывается уже далее невозможным. Достигнуты ландшафтные экстремальные условия, или океан останавливает перемещение дальше вперёд. Но торможение может быть и иного рода: настигают новые волны человеческой миграции, отрываться всё труднее. И вот рано или поздно в разных местах не в одно и то же время, но в общем повсюду приходит пора нового качества: взаимного наслаивания мигрирующих популяций неоантропов, откуда проистекают попытки обратного, встречного переселения. Теперь люди всё чаще перемещаются не в вовсе необжитую среду, а в среду, где уже есть другие люди, пусть и редкие, где земли, растительности и живности хватает, но где необходимо как-то пребывать среди соседей. Иссякает отлив, начинается прилив. Люди возвращаются к людям. Или — что равнозначно — они уже не отселяются, они остаются среди людей.

Вот этот второй, обратный вал перемещений неоантропов и есть уже не просто история их взаимного избегания или избегания ими палеоантропов, но начало истории человечества.

Конечно, на деле первый вал и второй не были строго разделены во времени: первый в одних географических областях ещё продолжался, когда в других началось и зашло далеко встречное или обратное движение. Но там, где это последнее возникло, перед нами отрицание отрицания и тем самым появление собственно людей с их пусть самыми примитивными общественными системами. Земля начала покрываться антропосферой: соприкасающимися друг с другом, но разделёнными друг от друга первобытными образованиями. Земной шар перестал быть открытым для неограниченных перемещений. Его поверхность стала уже не только физической или биогеографической картой, но картой этногеографической, а много позже и политико-географической.

Единственное, что нас здесь касается в характеристике этих образований: они в общем всегда эндогамны. Этнос или другой тип объединения людей служит препятствием (иногда это — строгая норма, иногда — обычай, иногда — статистическая реальность) для брачнополовых связей с чужими. В таком трансформированном виде воспроизвелась внутри мира неоантропов биологическая инерция предшествовавшей дивергенции неоантропов с палеоантропами. Ведь несомненно, что к главнейшим механизмам дивергенции принадлежало избегание скрещивания (как показала этология, инстинкты, препятствующие скрещиванию, многообразны, даже у самцов и самок одного и того же вида они образуются на разной основе). Таким образом, эндогамия, разделившая мир неоантропов на взаимно обособленные ячейки, сделавшая его сетью этносов, была наследием дивергенции, как бы возведённым в степень, получившим совершенно новую функцию.

Потекли тысячелетия истории. И только в самые поздние её столетия, вместе с возникновением и развитием капитализма, снова, но уже в другом смысле, «земля стала круглой», как это было в эпоху первоначального расселения: вместе с экономическими и культурными связями стали диффузными и перегородки эндогамии.

IV. Остатки дивергенции в историческое время

В археологии и антропологии общепринято мнение, что палеоантропы исчезли на Земле очень скоро после появления неоантропов. На их хронологическое сосуществование отводят максимум три тысячи лет[648]. Этот вывод основан на факте исчезновения в более позднюю пору не костных остатков палеоантропов, а мустьерского типа изделий из камня, — что вовсе не идентично. По-видимому, здесь допускается ошибка принципиального порядка. Ведь дивергенция, раз речь идёт не просто об отселении нового вида от родительского, неминуемо должна оказывать воздействие на оба дивергирующих вида. Палеоантропы должны были обязательно испытать те или иные значительные изменения если не в строении своего тела, то в тех или иных существенных функциональных признаках и свойствах. Человек не отпочковался от палеоантропа в упрощённом смысле, т. е. не появился рядом с ним, а возник из раздвоения палеоантропа и развился в известных отношениях с другой половиной исходной формы. Логика требует допустить, что дивергенция двух видов в высшей степени сказалась в сфере изготовления или использования орудий. Если «кроманьонцы» сначала изготовляли и использовали каменную утварь того же типа и набора, что и поздние палеоантропы, т. е. мустьерского, то дальнейший прогресс их техники в начале верхнего палеолита мог сопровождаться регрессом таковой у палеоантропов, а к концу каменного века и полным исчезновением какой бы то ни было каменной техники у этих последних. Это значило бы только, что совершился их переход на викарную пищу — они уж больше не вспарывали и не свежевали туши крупных животных. Отсюда следует, что умозаключения о стремительном вымирании или ассимиляции палеоантропов только из факта исчезновения в соответствующих геологических слоях характерных для них орудий является недостаточно доказательным. Мало того, этому умозаключению могут быть противопоставлены целые серии фактов в пользу иного взгляда.

Так замечено, что многие верхнепалеолитические статуэтки и изображения людей носят неандерталоидные черты, иногда в высшей степени выраженные[649]. В качестве примера можно рекомендовать женскую статуэтку из кости, найденную Л. М. Тарасовым в 1962 г. на Гагаринской стоянке[650]. Факты этого рода могут быть свидетельством того, что люди верхнего палеолита знали и часто наблюдали ещё далеко не исчезнувших палеоантропов. Впрочем, допустимо и мнение, что эти образы как раз отвечают примитивному палеоантропному типу среди самих ископаемых антропов («кроманьонцев»).

Другая серия фактов, вероятно свидетельствующих о деградации каменной техники уцелевших палеоантропов, это давно ставящая археологов в затруднение примесь в верхнепалеолитических и более поздних стоянках весьма контрастирующих с остальным инвентарём очень примитивных и грубых каменных орудий. Подчас их именуют макролитами. Когда смотришь на них, невольно складывается впечатление, что они изготовлены очень грубой, или очень деградировавшей в своих навыках рукой. Древнейшие типы орудий вроде галечных или вроде ручных рубил, подобных шелльским, археологи встречают в стоянках верхнего палеолита, в мезолите и в неолите, особенно в раннем[651]. В последние годы новые, поразительные сочетания такого рода обнаружены в стоянках каменного века в Средней Азии. Археологи, в том числе А. Я. Брюсов, предлагали разные истолкования этой загадки. В сопоставлении с упомянутой выше серией человеческих изображений, представляется вероятным, что ответвившиеся и уже сформировавшиеся неоантропы не только часто видели палеоантропов, но сохраняли какое-то подобие симбиоза, по крайней мере в некоторые моменты каменного века: деградировавшие палеоантропы появлялись на стоянках неоантропов, может быть, разбивали оставленные последними кости крупных животных в целях извлечения мозга.

Третья серия фактов уже прямо свидетельствует о существовании некоторого числа палеоантропов и в неолите, и в век бронзы: это находки достаточно выраженных неандерталоидных костяков в захоронениях. Таковы находки на о. Маркен черепов исторического времени, но неандертальского типа, описанные В. Шейдтом. Такова вызвавшая ожесточённую полемику находка в 1902 г. польским антропологом К. Столыгво костей неандертальского типа в кургане скифского времени близ с. Новооселки в Нижнем Приднепровье. Такова находка в 1918 г. захоронения, относящегося к эпохе бронзы, но содержавшего скелет типа палеоантропа в г. Пятигорске (так называемый Подкумский человек). В 1935 г. археолог М. А. Миллер в раскопках слоя времени неолита на Ингренском полуострове в Поднепровье нашёл скелет с резко выраженными морфологическими особенностями палеоантропа. Список такого рода находок в Европе и Азии довольно значителен[652]. Все эти факты можно объяснить, например, такой гипотезой, что на определённом этапе развития родового строя люди подчас хоронили прирученных реликтовых палеоантропов с тем же погребальным ритуалом, в качестве воображаемых родовых предков, как и действительных предков — почётных сородичей.

Однако нет оснований думать, что пережившие свой расцвет палеоантропы окончательно исчезли вместе с концом родового строя. В древнейших памятниках письменности мы находим упоминания и описания диких волосатых человекоподобных существ, которые заставляют думать о следах дивергенции — о затухании остаточных черт симбиоза или синантропизма, о полном отчуждении между представителями обоих семейств. Сведения об этих реликтовых палеоантропах находятся в ассиро-вавилонском эпосе о Гильгамеше, в Ведах и Авесте, в Ветхом Завете, т. е. в текстах, восходящих даже к IV–III тысячелетиям до н. э., затем в индийской Рамаяне, и далее в позднейших памятниках народного творчества. Таким образом, можно считать, что цепь свидетельств о палеоантропах не прерывается от палеолита до первых письменных данных и тянется дальше.

Многое в древнейшей истории человечества получит дополнительное освещение, если помнить, что люди развивались в противопоставлении себя живущим где-то на близкой или дальней периферии анти-людям — «нелюдям», «нежити». Это противоположение всё более осознавалось. Оно было оборотной стороной самосознания этнических групп.

Представляется вероятным, что расообразование, по крайней мере, образование первичных больших рас и их ранних подразделений — факт, относящийся к искусственному обособлению. А именно, из исходной формы неоантропов, расово ещё полиморфной, т. е. содержавшей вместе, в смешении признаки позднейших рас, активным отбором расщепились монголоиды, европеоиды и негроиды, усматривавшие друг в друге некую причастность к анти-людям. Они устраняли путём искусственного отбора часть нежелательного в этом отношении потомства и пресекали скрещивание (вместе с всяким общением) с представителями формирующейся «противоположной» расы. Они особенно энергично отселялись друг от друга как можно дальше. Если это так, в этом случае дело идёт не о прямых контактах или антагонизмах с реликтовыми палеоантропами, но о воспроизведении этого отношения уже в мире самих людей. Интересно в этом смысле, что в основе самого расообразования усматривается механизм дихотомии, т. е. деления всякий раз надвое. Он особенно отчётливо выявлен в концепции расообразования В. В. Бунака[653]. Дихотомия не наблюдалась бы при ведущей роли физико-географической адаптации, т. е. при главенствующем значении отношения к природе, а не отношения друг к другу; именно последнему свойственно дихотомическое противопоставление общностей по принципу «они и мы». Таким образом, расогенез принадлежит истории культуры, это есть искусственный, а не биологический процесс, т. е. результат определённых очень древних межчеловеческих отношений и действий. В глубокой основе последних — напряжённые усилия «людей» обособляться от якобы проникающих в их жизнь «нелюдей».

Это же можно показать на формировании не рас, а этносов. Каждый этнос, как говорилось, отделён от прочих эндогамией[654], в чём, может быть, следует видеть опять-таки далёкий отзвук интересующей нас дивергенции. Здесь нам особенно важно подчеркнуть явление «этноцентризма» донаучного мышления о человеке. До XVI в. едва ли не повсеместно считали по существу людьми тех, кто составлял собственное этническое ядро, а чем дальше на периферию, тем меньше человеческого признаётся в природе обитателей, в них усматриваются всё более странные гибриды, монстры. На окраинах видимого географического мира утрачивается различение естественного и сверхъестественного. Если на более древних ступенях этнос опять-таки прямо подозревает в соседних и отдалённых народах замаскированных «нелюдей», сохраняя мало-мальское конкретное знание и о подлинных, отнюдь не замаскированных деградировавших и обитающих в дикой природе палеоантропах, то позже эти знания всё более стирались и заменялись вымышленными, искусственно сконструированными образами «полулюдей» или «противоестественных людей». Только с XVI в. познание мира и связь между народами расширяются настолько, что постепенно возникает рациональный образ человека вообще, этноцентризм начинает утрачивать силу, реальный же образ палеоантропа сохраняется преимущественно среди узкого слоя осведомлённых.

В этот же ряд вписывается подозрение других племён и народов в тайном общении с нелюдями: пусть эти племена и народы уже сами рассматриваются вполне трезво, а не фантастически, но предполагается, что они выполняют волю «тёмных сил», имеют контакты с духами и демонами. Однако допустимо подозревать, что шаманизм и некоторые другие культы и в самом деле долгое время держались на умении шаманов и колдунов приручать диких палеоантропов, используя их, между прочим, и в охоте, и в скотоводстве.

После сказанного становятся немного понятнее и восходящие к глубокой древности вооружённые походы к соседям за живым мясом для человеческих жертвоприношений, дабы заменить захваченными принесение в жертву своих сородичей. Точно также позже это были походы для захвата скота, используемого в тех же целях.

Но, оставляя дальнейшее распутывание всё более осложненных и символических следов исходной дивергенции, послужившей великим переломом у истоков человеческой истории, вернёмся к прерванной цепи дошедших до нас прямых свидетельств о существовании самих палеоантропов, хоть редких и дисперсных, в историческое время.

Многие античные авторы оставили упоминания и сообщения о них: Ктесий, Геродот, Ганнон, Плиний старший, Кратесс Пергамский, Помпоний Мела, Плутарх и другие. В качестве основных областей обитания указывается Северная Индия, Северный Иран, Восточное Средиземноморье, Египет, Эфиопия. Но есть указания и на Европу, например, на Балканский полуостров. Так, по словам Плутарха, Сулла в 84 г. н. э., спустившись через Фессалию и Македонию к морю, готовился к переправе из Диррахия (Дуррацо) в Брундизий. В это время в священном месте в горах поймали спящего сатира. Его привели к Сулле и призвав многочисленных переводчиков, стали расспрашивать. Но он не произнёс ничего вразумительного, а только испустил грубый крик, более всего напоминавший смесь конского ржанья с козлиным блеянием; напуганный Сулла велел прогнать его с глаз долой. Сведения античных авторов об обитании подобных сатиров и фавнов в южной части Эфиопии (Абиссинии) особенно многочисленны. Любопытно, что такого рода сведения отразились и в местном эпосе XV в.

Можно остановиться на одном примере из ранней истории древнерабовладельческой эпохи — истории зороастрийской реформы в древнем Иране в VI–V веках до нашей эры. Реформа эта состояла в разрушении предшествовавшего культа — поклонения дэвам, т. е. вероятно палеоантропам, сопровождавшегося массовыми приношениями им в жертву скота. Реформа, завершённая при Дарии и Ксерксе, отнюдь не отрицала реальности дэвов, не объявляла веру в них суеверием, но лишь превратила их из существ почитаемых, «светлых» в существа отгоняемые, «тёмные». Если в Ригведе дэвы выступают как положительное начало, то в Авесте — как отрицательное. Напротив, «ашуры», бывшие у ведийцев отрицательными духами, у авестийцев превратились в положительных.

В исследовании В. И. Абаева[655] выяснена экономическая реальность, стоящая за этой религиозной реформой. В центре авестийских молитв-«гат» стоит крупный рогатый скот. Задача человека, по утверждению новой религии, — разводить скот и беречь его от жестокости «карапанов» — нарушителей мирного пастушеского хозяйства. Якобы бог Ахура-Мазда предложил скоту выбор: «принадлежать ли пастуху или не-пастуху», и выбор был сделан: скот отныне создан для скотовода и пастуха, он ограждён мирной пастьбой и уходом от враждебных сил, постоянно угрожающих жизни и безопасности скота и преуспеянию пастушеского хозяйства. Отныне «пусть скот тучнеет нам на пищу, а не на пищу дэвов, олицетворяемых Айшмой»; последние мыслились как иные существа, хотя сохранились в дальнейшем в значении «демон», «дьявол». Однако, В. И. Абаев не отличает дэвов в смысле палеоантропов от единственно замечаемых им полуразбойничьих племён, хищнически угонявших скот оседлых пастухов. Думается, надо расчленить эти две реальности, стоящие за обобщённым понятием «айшмы». Например, один из авестийских текстов гласит: «Враги людей дэвы развились в мире благодаря злой сущности тех, кто распространяет айшму и насилие». Собственно «айшма» выражает как раз то, что служило связующим звеном между этими двумя явлениями — похитителями скота и дэвами, которым доставалась значительная часть этого мяса: по мнению авторитетнейших филологов-иранистов, слово «айшма» в конечном счёте говорит о кровавых жертвоприношениях скотом. Исследователь зороастризма Дююен-Гийемен говорит о «набегах кочевников на оседлые племена; угнанный скот шёл на массовые жертвоприношения». Чтобы защитить скот от этих кочевников — нужна сильная власть, пропагандистом каковой и выступил Зороастр.

Вот отрывки из клятвы человека, переходившего в зороастрийскую веру из предшествовавшей, в частности на периферийных территориях Иранского государства: «1. Проклинаю дэвов. Исповедую себя поклонником Мазды, зороастрийцем, врагом дэвов. 2. Отрекаюсь от хищения и захвата скота, от причинения ущерба и разорения маздакидским селениям. 3. Я обеспечиваю свободное движение и свободную жизнь тем хозяевам, которые содержат на этой земле скот… 4. Отрекаюсь от общения с мерзкими, вредоносными, злокозненными дэвами, самыми подлыми, самыми зловонными, самыми мерзкими из всех существ, и от их сообщников — от колдунов и их приверженцев… 6….Я, поклонник Мазды, зороастриец, отрекаюсь от сообщества с дэвами, как отрёкся праведный Заратуштра… 9. Клятвой обязуюсь быть верным маздакийской вере, прекратить военные набеги, сложить оружие, заключать браки (только) между единоверцами».

В результате вырисовывается такая картина. В Восточном Иране сложились уже ранне-рабовладельческие цивилизации и государственные образования: Хорезм, Согдиана, Маргиана, Бактрия. Здесь хозяйственной основой было оседлое скотоводство, как и земледелие. Население было заинтересовано в пастбищах не только внутри государств, но и на пограничных территориях. В Северном Иране проживали скифские (сакские, массагетские) племена, которые с помощью обильного конного войска совершали набеги на селения указанных государств, убивая мужчин и угоняя скот. Специфический быт этих племён Авеста называет «скифщиной». В это понятие включено как представление о постоянной добыче, захватываемой у соседних рабовладельческих обществ, так и представление об общении или каком-то постоянном контакте с реликтовыми палеоантропами-дэвами (с которыми в Авесте связываются и другие древние общеарийские, т. е. индо-иранские названия «рахш» (ракшас), «донава» (дон), «саирим» (ср. библейское сеирим) и др.). Общение с ними осуществлялось с помощью умерщвления для них огромных масс скота и приручения их «колдунами» (шаманами). Таким образом, «скифщина» — своеобразная прослойка между рабовладельческими цивилизациями и сохраняющимися в дикой природе реликтовыми палеоантропами. Может быть, без такой прослойки и немыслимы были сколько-нибудь высокие цивилизации древности, хотя они и формировались в значительной мере как организации для охраны скота и другого богатства от всякого рода варваров, организованных в разбойные формы военной демократии. В реформе Дария и Ксеркса[656] проступает также характерное для времён шаманизма и древнейших цивилизаций натравливание друг на друга популяций палеоантропов — «своих», т. е. приручаемых, подкармливаемых и приносящих какую-то пользу, в частности, в качестве боевых животных в войсках, и «чужих», с которыми первые оказываются в отношении вражды, — «светлых» и «тёмных». Интересно, что в зороастризме развился другой способ подкармливания «своих» палеоантропов: оставляемыми им на поедание трупами покойников, тогда как скифы зарывали последних в курганы.

Зороастрийская реформа религии и государства распространилась не на все провинции огромной иранской державы Ахеменидов и не вполне. Из антидэвовской надписи Ксеркса видно, что дэвам поклонялись в Кахистане (в горных провинциях Ирана, Афганистана и Северной Индии) и в Скифии (т. е. в Средней Азии и на Северном Кавказе). В Скифии зороастризм полностью был отвергнут. Из всех перечисленных провинций до нас дошли обильные позднейшие упоминания о реликтовых палеоантропах, иногда под прежним именем дэвов.

Мы не сможем здесь сделать обзор тех сведений о реликтовых палеоантропах, которые могут быть извлечены сходным образом и применительно к европейским рабовладельческим государствам из-под полуприкрывающей их пелены народных верований, из-под обличия «духов»[657]. Тем более невозможно здесь охарактеризовать в целом проблему отражения образа реликтовых палеоантропов в верованиях, мифологии, преданиях народов мира[658]. То же относится к сумме различных древних изображений этих существ. Но всё же несколько слов на последнюю тему здесь необходимо сказать. Изображения античного и средневекового времени можно разбить на следующие группы. 1) Изображения сцен охоты; особенно яркий пример — на блюде финикийского изготовления VII в. до н. э., найденного в г. Палестрине. 2) Кариатиды в их архетипах; это изображения палеоантропов либо заточённых под каменную плиту, которую они пытаются поднять, либо просто обитающих под полом, в подвалах. 3) «Гаргулии» — водостоки в виде страшилищ на крышах средневековых церквей; исток образа — обитание таких же существ под стропилами. 4) Вполне реалистическое изображение поводыря с волосатым диким человеком на портале церкви XII века в Провансе. 5) Геральдические изображения волосатых людей в связи со средневековыми гербами. 6) Некоторые каменные бабы и идолы. Характерным примером может служить скульптура XII–XIII вв., хранящаяся в Хабаровском музее.

Приведём один пример, который можно отнести и к кариатидам, и к идолам — каменным бабам. Это так называемый Збручский идол, найденный в середине прошлого века у польско-австрийской границы и находящийся в Краковском музее. Время его изготовления — конец I тысячелетия н. э. Он сделан из серого известняка, высотой в 267 см, имеет 4 грани, на которых с небольшими вариациями воспроизведены те же образы. Композиция последних трёхъярусная. На верхнем изображён человек во весь рост в одежде и шляпе. Средний ярус — небольшое схематичное изображение женщины в платье. И то и другое не относится к нашей теме. В нижней части столба, занимающей 67 см, мы видим оскаленную безбородую мужскую фигуру, стоящую на коленях с поднятыми к голове руками, как бы подпирающими тот пояс, который отделяет нижнюю часть от средней; фигура без одежды, тело, по-видимому, обволошенное. Исследователи не нашли объяснения этого нижнего изображения, сопоставляя его то с подземным божеством, то с «чернобогом», то с Атласом, приписывая его либо восточным славянам, либо тюркским народам, толкуя его как след шаманизма, уходящего своими корнями в Тибет[659].

Не только древняя история, но и средневековая доносит до нас немало известий о реальных живых существах, которых современный исследователь не может определить иначе как реликтовых палеоантропов.

Для восточного средневековья в качестве примеров можно назвать сведения арабского автора X в. Мутаххара ал-Макдиси о диких звероподобных людях — наснасах. Ему известно, что таковые обитают в лесах Цейлона, общаясь друг с другом без членораздельной речи. Другой их вид «находится в местности Памир, а это — пустыня между Кашмиром, Тибетом, Вахханом и Китаем. Это звероподобные люди, тело их покрыто шерстью кроме лица. Прыжки их — это прыжки газели. Многие жители Ваххана рассказывали мне, что они охотятся на наснасов и едят их». Обратим внимание, что Мутаххар ал-Макдиси жил в Западном Афганистане — ему действительно приходилось встречаться с жителями Ваххана и другими соседями Памира. Другой автор, живший тоже в Афганистане, но в XII в., Низами Арузи Самарканди, тоже писал о наснасах, обитающих в пустынях Туркестана. Это прямоходящие существа, имеющие и то сходство с человеком, что у них на пальцах не когти, а ногти. Но это всё же доподлинные животные, хотя и стоящие в иерархии животных на самом высоком месте. В такого рода описаниях не чувствуется мифологического мышления, они написаны как писал бы натуралист. Точно так же реалистичны сведения и изображения, несомненно относящиеся к реликтовым палеоантропам, в тибетско-монгольских пособиях по медицине и биологии. Словом, средневековый Восток даёт немало подтверждений сохранности в природе живых остатков нашей предковой формы.

От южных районов средневековой Азии можно перейти к народам всей лесной полосы Евразии: от скандинавов до русского населения Севера и народов Сибири. Поводом для такого широкого охвата являются, с одной стороны, сходные верования и предания о лесных людях и т. п., с другой — распространённый тут повсюду факт подмены в культах и обрядах палеоантропа — медведем. Показательно, что медведя олончане называют: «зверь», «он», «сам», «хозяин»; алтайцы: «он», «старичок», «почтенный»; юкагиры: «босоногий дед», — но никогда не называют по имени. Да и само имя медведь (по Н. Я. Марру — яфетического происхождения) непосредственно является инверсией от слова «ведьмак» или другого подобного по основе. О медвежьем культе имеется огромная научная литература. Её детальный анализ показал бы ошибку этнографов, которые свели его к тотемизму и не усмотрели в почитании медведей относительно позднюю табуацию и замену палеоантропа и различных действий, связанных с его приручением, подкармливанием и умерщвлением. Это скрытое позади медведя человекоподобное животное подчас выступает как защитник рода, поселения от врагов, в том числе от себе подобных. Медведь подменил палеоантропа по причинам, может быть, их природной связи между собой, может быть — некоторого внешнего сходства, может быть, по другим причинам, в том числе и прямо лингвистическим. С медвежьим культом в большинстве случаев связаны и поводыри медведей (из древнего текста Низами «Искандер Намэ» XII века мы знаем, что у «русов» поводыри водили по сёлам и деревням на цепи дрессированных дэвов), в том числе «влачащие медведя» скоморохи, волхвы, кудесники, подобия шаманов служили некогда чем-то вроде жрецов-посредников между людьми и палеоантропами. Через их посредство палеоантропам приносятся жертвы; на праздниках они сами выступают в звериной шкуре — замаскированными. С населением некоторые из таких посредников общаются лишь как жрецы при каменных и деревянных идолах.

Рассмотрим один исторический пример. Сохранилось письменное предание об основании в XI в. двух древних христианских церквей при впадении р. Коростль в р. Волгу, где стояло до того славянское языческое селище (городище). Невольно напрашивается на аналогию с цитированным разбоем скифов совсем другой эпохи рассказ о том, что эти язычники, жившие «по своей воле», совершали окрест по Волге много грабежей и кровопролития, были в антагонизме с государственностью древней Руси. Они были охотниками и скотоводами. Поклонялись они божеству Волосу, близ идола которого находилось капище, где волхвы сжигали и диких зверей, и телят, а подчас и человека. Как в древности Дарий и Ксеркс совершали походы против скифов, так на этих язычников в первой половине XI в. князь Ярослав совершил один за другим два похода на ладьях с великой ратью, но не заставил язычников креститься. Во время второго похода произошло вошедшее в древнее повествование событие. «Но когда входили в это селище, тамошние люди выпустили из клетки некоего лютого зверя… Но господь сохранил благоверного князя: он секирой своей победил зверя… И видя всё это, те безбожные злые люди ужаснулись и пали ниц перед князем, и были как мёртвые». В стороне от языческого селища князь Ярослав основал церковь: «а храм сей посвятил имени пророка Ильи, так как хищного и лютого зверя победил в день его» (видно победа была не простая!). Позднее на месте капища «скотьего бога» Волоса оказалась вторая христианская церковь имени его тёзки и двойника — покровителя скота святого Власия; последний считается покровителем скота благодаря своей власти над хищными зверями.

Почему «лютый хищный зверь» не назван по имени? Археолог Н. Н. Воронин[660] в своём обширном исследовании предлагает гипотезу, что то был медведь. Название медведя якобы было табуировано — не произносилось. Но это опровергается в том же тексте наименованием данной местности «Медвежьим углом». Это показывает, что «лютый зверь» — не медведь, однако имя его действительно не произносилось. Идол Волос — только олицетворение, символ этого существа, идола могли видеть все, а вот «зверя» только волхв или немногие; неясно, всегда ли он содержался тут «в клети». Н. Н. Воронин сам заметил, что «зверь» имеет тут какой-то явно необычный характер: его умерщвление повергает жителей Медвежьего угла «в ужас». В Киево-Печерском патерике в житии Исаакия-затворника рассказывается, что нечистый являлся устрашить его «в образе медвежьем, иногда же лютым зверем, либо волком, либо ползущей к нему змеёй, либо жабой и мышью и всяким гадом». По этому и другим подобным контекстам можно судить, что в древнерусской письменности «лютый зверь» никак не был синонимом медведя, а служил заменой имени совсем другого животного.

Итак, медвежий культ на просторах Сибири, Руси и Скандинавии был пережитком не тотемизма, а «культа» палеоантропа, вернее сложных связей с этим последним.

Что касается Западной Европы, можно отослать читателя в этом плане к удивительной книге американского исследователя средневековой культуры Р. Бернхаймера «Дикие люди в средние века»[661]. Замечательна она и собранными данными, и тем, что автор не подозревает о биологическом смысле этих данных. Ему думается, что в них отразилась лишь странная потребность средневекового ума создать антитезу человека — образ дикого волосатого античеловека. Многие средневековые авторы описали эти существа: их звериную шерсть, звериное поведение, отсутствие речи, их питание (ягоды, жёлуди, сырое мясо животных), места их обитания (леса, горы, вода, заросли кустов, ямы, заброшенные каменоломни). Примерно с эпохи Возрождения, пишет Бернхаймер, о диком человеке в Западной Европе стали говорить в прошедшем времени, как о существе исчезнувшем, вымершем. Однако в горных областях, в том числе в Альпах, продолжали говорить о нём и в настоящем времени.

Похоже, что небольшие популяции дольше сохранялись также на островах в омывавших Северную Европу морях. К примеру, не только написано в русских церковных текстах XV в., что на Соловецких островах основатели монастыря жили в борьбе с обитавшими там «бесами», но и на знаменитой соловецкой иконе середины XVI в. на редкость реалистично изображены бродящие вокруг монастырских стен «дьяволы» без рогов, копыт и хвостов — просто тёмные волосатые взлохмаченные человекоподобные существа[662]. Детали точно сходятся с упомянутым выше тибетско-монгольским изображением «дикого человека» из медицинского атласа.

Но началом естествознания явился XVII век. Поэтому мы будем считать научным первооткрытием остаточного палеоантропа в Европе описание одного экземпляра знаменитым голландским анатомом и врачом Н. Тульпом. Экземпляр этот был доставлен ему из горного района Ирландии. Вот соответствующий отрывок из сочинения Тульпа «Медицинские наблюдения». «Доставленный в Амстердам, этот юноша в возрасте около шестнадцати лет был выставлен здесь для обозрения. В Ирландии он, потерянный родителями, жил среди горных овец и с раннего детства перенял овечью природу. Тело у него было быстрое, ноги неутомимы, взгляд суровый, сложение плотное, кожа обожжённая, члены мускулистые. Лоб сдавленный и низкий; затылок выпуклый и шишковидный. Был он грубый, без рассудка, бесстрашный, лишённый человеческого вида. Впрочем, здоровый, даже очень. Лишённый человеческого голоса, он блеял наподобие овцы. Он отвергал употребляемые нами пищу и питьё, зато ел траву и сено. В пище он то и дело выбирал, оценивал всё в отдельности, пробовал то то, то это, судил о приятном или неприятном нюхом и нёбом и отбирал более подходящее. Жил он (в Ирландии) в труднопроходимых горах, в местах диких, и сам дикий и неукротимый, довольствовался пещерами, удалёнными от дорог, и в неприступных местах. Привык жить под открытым небом, равно терпеть зиму и лето. От засад охотников убегал. Однако попался всё-таки в их сети, хотя и бежал через неровные скалы и обрывистые стремнины и бесстрашно бросался в колючие кустарники и острые скалы. Запутавшись в сетях, он попал во власть охотника. Вид у него был больше животного, чем человека. И даже укрощённый, живя среди людей, он неохотно и лишь спустя долгое время сбросил с себя это лесное обличие. Грудь у него вследствие стремительной походки была обращена вверх. Горло было большое и широкое, язык как бы привязан к нёбу. В надлежащем месте замечается некоторая растянутость желудка, печени и селезёнки; при анатомическом вскрытии там можно было бы найти многое, весьма отличающееся от обычного расположения и конфигурации (этих органов)». Несмотря на все замеченные анатомические отклонения, в том числе в форме черепа, Тульп наивно доверяет версии, что то был человеческий ребёнок, в раннем детстве затерявшийся в горах. Нет, судя по всему, это был один из последних в Европе палеоантропов. Имеются и другие, но косвенные данные об их существовании в горных районах Ирландии в XVII–XVIII веках.

Наблюдение Тульпа прочно вошло в естествознание и философию последующих десятилетий (Декарт, Ламеттри и др.). Но появлялись и новые европейские наблюдения. Так, в 1661 г. в литовско-гродненских лесах военный отряд выгнал на охотников нескольких медведей, а среди них — дикого человека, который был выловлен, привезён в Варшаву и подарен королю Яну II Казимиру, жена которого впоследствии тщетно занималась опытами очеловечивания этого существа. Сохранились показания современников-очевидцев польских, французских, английских, голландских, немецких. В 1674 г. Ян Редвич опубликовал специальное сочинение об этом чудище. То был «хлопец» на вид 13–15 лет, с густо обволошенным телом, полностью лишённый речи и каких-нибудь средств человеческого общения. Его удалось лишь приручить и в конце концов приучить по приказам выполнять самые несложные кухонные работы.

Вот другой случай, более чем на сто лет позднее. В 1794 г. вышла книга Вагнера «Очерки философской антропологии», где был опубликован совсем недавнего происхождения документ из трансильванского города Брашов (Кронштадт). Автор документа (вероятно, брашовский врач) подробно описывает дикого юношу, незадолго до того выловленного в лесах между Трансильванией и Валахией. Вот характерные выражения и пассажи из этого текста.

«Этот несчастный юноша был среднего роста и имел чрезвычайно дикий взгляд. Глаза его лежали глубоко в глазницах. Лоб был очень покатым. Его густые нависшие брови бурого цвета сильно выдавались вперёд, а нос он имел маленький и приплюснутый. Шея его казалась раздутой, а горло зобоподобным. Рот несколько выдавался вперёд. Кожа на лице грязновато-жёлтого цвета. На голове жёсткие пепельно-серые волосы были (ко времени осмотра) коротко острижены, остальные части тела дикого юноши были покрыты волосами, особенно густыми на спине и груди. Мускулы рук и ног были развиты сильнее и более заметны, чем обычно у людей. На локтях и коленях имелись мозолистые утолщения. На ладонях он имел мозоли и кожу толстую, грязновато-жёлтого цвета, как и на лице. Ногти на руках очень длинные. Пальцы на ногах длиннее, чем обыкновенно. Ходил он прямо, но несколько тяжеловато и вразвалку, при этом голова и грудь его были поданы вперёд.

С первого же взгляда на это лицо мне бросилась в глаза какая-то дикость и звероподобность. Он был совершенно лишён дара речи, даже малейшей способности произносить членораздельные звуки. Он издавал лишь невнятное бормотанье, когда сторож заставлял его идти впереди себя. Это бормотанье усиливалось и переходило в завыванье, когда он видел лес или даже одно-единственное дерево, однажды, когда он находился в моей комнате, откуда открывался вид на лес и горы, он жалобно завыл. Ни человеческое слово, ни какой-либо звук или жест не были ему понятны. Когда смеялись или изображали гнев, он не проявлял понимания того, что происходит. Он на всё, что ему показывали, смотрел с безразличием; не выражал ни малейшего чувства при виде женщин.

Когда три года спустя я увидел его снова, апатия его прошла. Завидя женщину, он издавал дикие крики и пытался показать движениями пробудившиеся желания. Когда я видел его впервые, его мало что привлекало или отталкивало, теперь он выражал неприязнь по отношению к тем предметам, которые однажды причинили ему неприятность. Например, его можно было обратить в бегство, показав ему иголку, которой его однажды укололи, но обнажённая шпага, приставленная к его груди, ничуть его не пугала. Он становился злым и нетерпеливым, когда хотел есть или пить, и тогда готов был напасть на человека, хотя в других случаях не причинил бы вреда ни человеку, ни животному. Если не считать человеческой фигуры и факта прямохождения, то можно сказать, что в нём не было никаких признаков, по которым можно отличить человека от животного. И было очень тяжело смотреть, как это беспомощное существо брело, подгоняемое сторожем, рыча и бросая дикие взгляды вокруг. Чтобы обуздать в нём дикие порывы, во время прогулок, перед тем как приблизиться к воротам города, а затем к садам и к лесу, его заранее связывали. Но и связанного его сопровождало несколько человек, чтобы он не освободился и не убежал на волю. Вначале его пища состояла только из различного рода древесных листьев, травы, корней и сырого мяса. Лишь постепенно он привыкал к варёной пище, и, по словам человека, ухаживающего за ним, прошёл целый год, прежде чем он стал питаться варёной пищей. К этому времени и дикость его заметно уменьшилась.

Я не могу сказать, сколько ему было лет. На вид ему можно было дать лет 23–25. Вероятно, он так и не научится говорить. Когда я видел его во второй раз, он все ещё не говорил, хотя заметно изменился во многих других отношениях. В лице его все ещё проглядывало что-то животное, но выражение его смягчилось. Походка стала более уверенной и твёрдой. Желание кушать, а теперь он любил различную пищу, особенно овощи, он выражал определёнными звуками. Он научился носить туфли и платье, но не обращал внимания, если они были разорванные. Постепенно он научился выходить из дома и возвращаться без сторожа. Единственная работа, к которой он был пригоден, состояла в том, что он ходил с кувшином к колодцу, наполнял его водой и приносил домой. Это была единственная услуга, которую он оказывал своему содержателю. Он также знал, как добыть себе пропитание, усердно посещая те дома, где его однажды накормили. Во многих случаях он обнаруживал инстинкт подражания, но ничто не запечатлялось в нём глубоко: даже подражая чему-нибудь много раз, он вскоре забывал заученное, за исключением тех вещей, которые имели отношение к его естественным потребностям, таким, как еда, питьё, сон и т. п. Он с удивлением смотрел на всё, что ему ни показывали, и с таким же отсутствием сосредоточенности переводил взгляд с этих предметов на новые. Когда ему показали зеркало, он заглянул за него, но остался совершенно равнодушным, не найдя там своего образа. Звуки музыкальных инструментов, казалось, немного его занимали, но когда однажды в моей комнате я подвёл его к фортепьяно, он не решился дотронуться до клавиш и очень испугался моей попытки заставить его это сделать…

С 1784 г., когда он был увезён из Кронштадта, я больше ничего не слыхал о нём…»

Многие размышления и наблюдения автора пришлось опустить ради краткости. Но приведённое выше наиболее значительно для науки. Это ни в коем случае не просто психиатрический казус: вначале описаны анатомические особенности дикого юноши, и это не что иное, как анатомические отличия палеоантропа. Да, всего за пять лет до Великой Французской революции некий европейский медик осматривал реликтового неандертальца.

Однако все приведённые в качестве примеров сведения о палеоантропах из Западной и Центральной Европы ни в малой мере не лежали в основе решающего обобщения в этой области, сделанного европейской зоологической наукой. Последнее мы находим в великом творении К. Линнея «Система природы» (1735 г.). Внимание Линнея привлекло то, что голландские путешественники-натуралисты — врач Бонтий и другие на островах Индонезии, в частности, на Яве и Амбоине, обнаружили весьма по строению тела близкие к человеку живые существа, прямоходящие, но лишённые речи. Описаны особенности их тела, конечностей и лица (например, сильно выступающие надбровья); они способны к ночному зрению, днём скрываются в пещерах… Линней, вероятно, знал и данные голландца Кирхера, сообщившего об обитании подобных существ в Китае, и других авторов, в том числе, можно думать, и «сатира», описанного Тульпием. Он сослался также на данные античных авторов о троглодитах и сатирах. Именно термин Homo troglodytes Линней применил к отдельному виду, который он в роде Homo обособил от морфологически сходного вида Homo sapiens. Линней дал этому виду предварительное описание. В продиктованном специальном дополнительном сочинении «О человекоподобных», где речь идёт не об обезьянах, а о живых троглодитах, Линней призывал естествоиспытателей и путешественников заняться наконец подробным их изучением. Если вызывает столько удивления и любопытства жизнь обезьян, писал он, то уж тем более ни один испытатель природы не мог бы говорить без изумления о троглодитах, весьма сходных с родом человеческим. Поэтому достойно удивления, что человеческое любопытство оставляет их во тьме. Мореходы могли бы исследовать на островах Индонезии условия их жизни и доставить экземпляры какому-нибудь любознательному государю, а также философам и натуралистам. Философ, по мнению Линнея, получил бы большую пользу, проведя хоть несколько дней с одним из этих животных, дабы наглядно увидеть превосходство человеческого разума, «откуда ему открылось бы различие между бессловесными и наделёнными словом». Естествознание же получило бы новый свет от полного описания этих животных — троглодитов.

Итак, первое весьма несовершенное обобщение хотя бы немногочисленных и частью ошибочных данных о реликтовых палеоантропах было сделано К. Линнеем во второй трети XVIII в. Увы, его открытие было отброшено учениками и продолжателями.

На этом мы можем прервать тему о дивергенции троглодитид и гоминид от отдалённейших эпох до нового времени. Продолжение этого сюжета не входит в содержание данной книги[663].

Хотелось бы ещё добавить, что та же тема сулит необозримые новшества и открытия также в одной важной, но темной лингвистической дисциплине — этимологии, т. е. истории происхождения современных слов от древних и древнейших слов. Это значит, что намечаются подступы к реконструкции исконных наименований палеоантропов у разных народов и последующего расхождения форм и значений этих слов.