5. Имитация и интердикция

I. Особый вид афферентации и двигательного эффекта: подражание

Реактивность — свойство живого вещества. А эволюция живой природы — выработка всё более совершенных средств не реагировать, следовательно, тормозить эту самую реактивность. Это даёт реакции возрастающую прицельность в единственном остающемся направлении. Совершенствование живого — это совершенствование торможения реакций.

Исходная реактивность была чисто химической, что соответствует субстанции жизни — обмену веществ. Но в дальнейшем подавление, вернее, радикальное ограничение этой реактивности, конечно, не было возвратом к «добелковой», т. е. неживой материи, оно было цепью чисто биологических «изобретений» или «открытий» способов задержать реакцию, тем самым сделав реагирование элективным (избирательным) и корректируемым. Первоначально само свойство движения возникло у растений, бактерий и низших животных как средство уклоняться от иначе неизбежной химической реакции; всякий тропизм есть и таксис: фототропизм есть отворачивание или удаление от вредной темноты, так что обращение и приближение к свету — статистический результат новых и новых отклонений от тёмного, оно есть, следовательно, продукт торможения. Подвижность, движение высшего животного — это уход от принудительной контактной реактивности, иначе говоря, её торможение. Мы слишком прикованы к человеческому самонаблюдению, поэтому и у животных гораздо более фиксируем нечто схожее с «целью», «стремлением», чем оборотную сторону медали. Между тем техника реагирования развивалась в эволюции живой природы лишь как производное от развития техники нереагирования, т. е. исключения, предотвращения, подавления более простой реактивности.

В сущности нервное возбуждение — это тоже простая реактивность, хотя на очень специальном и сложном химико-физическом субстрате. Биологическая эволюция «отрицает» его (как свободное передвижение животного «отрицает» силу тяжести), ибо возбуждение всё жёстче перекрывается шлюзом, канализируется. «Ум» животного — это возможность не реагировать в 999 случаях из 1000 возникновений возбуждения. Животное всё успешнее, где только возможно, оберегает себя от реакции, так как движется, обладает дистантной рецепцией, дробит раздражители с помощью мозговых анализаторов. Всё это не имеет никакого отношения к экономии энергии реактивности: напротив, расход энергии на торможение растёт в ходе эволюции в гигантских пропорциях.

В этой восходящей кривой переход к человеку не может быть не чем иным, как дальнейшим и качественно новым взлётом торможения. Довольно было бы заметить, как его нынешняя способность перемещаться превосходит животных, в какой степени дистантность его рецепции (информации) раздвинута: опытом предков, информативной коммуникацией современников, индивидуальной вооружённостью; насколько — почти неограниченно — дробится и анализируется окружающий мир аппаратом языка и науки. Чтобы этот ряд начался, должно было иметь место переключение прежней системы торможения реактивности, присущей животным, на систему высшего порядка.

Из предыдущей главы, где введено понятие тормозной доминанты, вытекает, что, если суметь вызывать («раскрепощать») такие тормозимые действия, несомненно, затормозятся реципрокные, бывшие перед тем в активном состоянии. Значит, наготове есть могучая машина для пресечения всех и любых, даже самых совершенных, рефлексов, даже самых сложных форм поведения животных. Что могло бы привести её в действие в природе? Что могло бы вызывать у животных эти обычно глубоко потаённые призраки?

Для этого можно представить себе лишь один природный механизм: силу имитации, заразительную помимо какого бы то ни было подкрепления. Так, например, улыбаясь кому-либо, мы автоматически провоцируем у него улыбку и тем в этот момент парализуем возможность поведения, антагонистичного улыбке. Правда, у людей на эту простую основу накладываются подчас лукавство и подозрение, но канва годится для иллюстрации тезиса.

Мы имеем здесь дело с третьим видом стимулов, вызывающих рефлексы. А именно одни раздражители вызывают врождённые, безусловнорефлекторные ответы. Другие — условные раздражители; они вызывают условные рефлексы, способствующие или противодействующие безусловнорефлекторным, инстинктивным сложным или простым реакциям. Названная третья группа не может быть отнесена ни к тем, ни к другим: это — стимулирование действия животного, его простого или сложного поведения тем побочным фактом, что другой наблюдаемый им индивид осуществил тот или иной рефлекс под влиянием раздражителей, которые отнюдь не воздействуют на афферентные пути данного животного. Этот вид раздражений и реакций и называют имитацией чужого поведения или подражательным поведением. Конечно, употребляемое физиологами понятие «подражательный (имитативный) рефлекс» или «подражательный инстинкт» справедливо, но это столь же широкое всеохватывающее понятие, как если бы мы говорили о рефлексе или инстинкте организма формировать условные рефлексы. Подражательная инстинктивная способность или готовность налицо в нервной системе животного, в этом широком смысле её можно отнести к первой группе, но характер данных рефлексов настолько специфичен, что требует выделения их с точки зрения биологии.

Советские физиологи и зоологи пытались перевести явление подражания у животных на язык физиологии высшей нервной деятельности. Так, резюме этих попыток было дано Н. Н. Ладыгиной-Котс в 1958 г.[278]

Л. Г. Воронин на основании своих специальных исследований пришёл к заключению, что у низших обезьян подражание играет существенную роль при выработке положительного условного рефлекса у вожака в присутствии других обезьян; подобные условные реакции перенимаются этими последними и воспроизводятся без предварительной выработки. По мнению этого автора, подражание играет большую роль и в онтогенезе обезьян при развитии мимико-жестикуляционной сигнализации, в случае привыкания к новым условиям[279].

Как сформулировано в исследовании В. А. Кряжева, подражание, или подражательные рефлексы, животных обычно выражается в повторении одним животным сложных поведенческих реакций, отдельных движений и различных действий, производимых другим животным. Рефлекторный акт одного животного является специфическим сигналом, вызывающим специфическую реакцию другого животного. Подражательные условные рефлексы, по мнению В. А. Кряжева, бывают двоякого типа: натуральные и искусственные. Натуральные подражательные рефлексы возникают под воздействием биологически значимых реакций других животных и сопровождаются последующим подкреплением образующихся реакций. Таковы, например, акты обыскивания у обезьян, пищевые и оборонительные рефлексы. Искусственными подражательными рефлексами автор называет подражательные действия, возникающие только на внешнее проявление рефлекторного акта, производимого другим животным, если эти действия не сопровождаются подкреплением, имеющим биологическое значение. Искусственные подражательные условные рефлексы, говорит В. А. Кряжев, часто представляют собой сложные цепные рефлексы, образующиеся на почве натуральных подражательных, и могут рассматриваться как условные рефлексы второго порядка, но с более сложной структурой[280].

Нас интересует как раз то, что тут названо искусственными подражательными рефлексами (непонятное выражение «условные рефлексы второго порядка» в данной связи ничего не прибавляет и мы оставим его на совести автора). Пока констатируем сам факт: сила автоматического подражания без всякого прямого подкрепления способна вызвать у другого индивида некое действие.

Вернёмся к ходу своей мысли. Ведь это вызванное всего лишь подражанием, его неодолимой силой, действие может в каком-то случае быть как раз тем самым действием, которое служило у этого индивида тормозной доминантой для того или иного адекватного действия, значит, которое проявилось бы у него в ультрапарадоксальном состоянии как неадекватный рефлекс. Если такое совпадение произойдёт, подражание превратит заторможенное действие в активное, в возбуждённое, а тем самым затормозит ранее активное адекватное действие.

Следовательно, явление имитативного поведения (подражательного рефлекса) и подлежит теперь нашему внимательному рассмотрению. Если такой механизм налицо в физиологии высшей нервной деятельности животных, надо, познакомившись с его природой, выяснить вероятность возрастания его силы и частоты на пороге антропогенеза, т. е. в восходящем ряду приматов и тем самым, гипотетически, у троглодитид. Встреча восходящей кривой неадекватных рефлексов и восходящей кривой имитативности могла бы рассматриваться как точка возникновения нового механизма, нового уровня торможения в физиологии высшей нервной деятельности. Назовём этот тормозной механизм интердикцией.

II. Имитативность (подражательность) у животных

Правомерно ли общее понятие подражательного рефлекса в поведении животных? Не противоречит ли это обобщение многообразию наблюдаемых биологических уровней, жизненных форм, мозговых структур, связанных с таким понятием? Нет, это обобщение в сфере изучения поведения животных вполне оправданно и отвечает научным знаниям. В отечественной научной литературе сошлёмся, в частности, на труды Н. Н. Ладыгиной-Котс, Л. Г. Воронина, А. Д. Слонима, К. Э. Фабри[281]. Понятие имитативной, или подражательной, реакции (или формы поведения) вполне правомерно как широкое биологическое понятие. Но во избежание путаницы необходимо лишь сразу же исключить из него, во-первых, то, что иногда называют «подражанием себе» — персеверацию; во-вторых, сознательное, или произвольное, подражание в социально-психической жизни людей. Речь идёт о непроизвольном, автоматическом подражании друг другу, наблюдаемом среди животных на разных уровнях филогении.

К сожалению, у всех явлений подражания в указанном смысле нет физиологического объяснения! К наблюдаемому многообразному и в то же время единому биологическому феномену не подобрано физиологического ключа. Мы касаемся здесь «дна» (если угодно, «потолка») современной науки о физиологии нервной деятельности. На рецепторы и афферентные пути данного организма не падает никаких раздражений, которые могли бы рефлекторно породить такой-то двигательный эффект; рецепторы воспринимают только сам этот эффект — видимый или слышимый — в поведении другого организма; тем не менее первый как-то отождествляет себя со вторым: повторяет, копирует с него следствия, не испытав соответствующих причин. Физиологическая наука не докопалась до механизмов этого рефлекса. Хотя не сомневается в рефлекторной природе автоматической имитации поведения у животных. Физиологи Попов, Хотин, Орбели, Воронин, Слоним снова и снова вынуждены были признать, что загадка подражания не расшифрована. Перед нами некий нейродинамический (и даже, может быть, нейроэнергетический) икс.

Может быть, шагом к разгадке, хотя и очень предварительным, являются экспериментальные результаты Н. А. Шустина. После двустороннего удаления лобных долей у собак появлялся весьма выраженный подражательный рефлекс, не обнаруживающийся у интактных (неповреждённых) взрослых собак. Зато он характерен для самого раннего периода жизни как собак, так и многих других животных. Оперированные собаки проявляли высокую степень имитативности по отношению к движениям как другой собаки, так и человека. Постепенно и медленно явление подражательного двигательного рефлекса ослабевало и затем вполне исчезало у этих животных благодаря компенсаторной функции коры больших полушарий. Иными словами, вследствие резкого ослабления мозговой коры, в частности в лобной области, освобождается из-под её тормозящего влияния двигательно-подражательный безусловный рефлекс, погребённый в подкорковых образованиях у взрослого животного; в раннем онтогенезе кора ещё не развита настолько, чтобы подавить его проявления[282].

Пока из этого можно заключить только, что подражание или имитация, если и есть безусловный рефлекс, то особого рода, эволюционно очень древний, т. е. присущий уже относительно низким этажам развития головного мозга и животного царства[283]. Однако в восходящем ряду животных этот древний инстинкт в некоторых случаях обновлялся и изменялся. Его можно разделить на зрительно-двигательную имитацию и слухо-вокативную имитацию. Обе формы основаны на одинаковом принципе: зрительное или слуховое восприятие двигательного или голосового поведения другой особи непосредственно порождает у данной особи такой же поведенческий акт. Причинная цепь от сегодняшней науки скрыта. Остаётся всесторонне наблюдать сам факт, выяснять его отдельные проявления и частные закономерности. Этой цели в лабораториях павловской школы служил и служит метод «актёра и зрителя». Он дал обильные конкретные плоды. В лабораториях зоопсихологов, как и в знаниях полевых зоологов, накоплен огромный эмпирический материал о явлениях имитации. Кажется, во всём мире только один известный французский психолог И. Мейерсон, пытаясь интерпретировать результаты своих опытов в области сравнительной психологии, оспаривает вообще существование имитации у животных, оставляя её только за человеком. Но опровергающие его факты слишком многообразны и ясны.

Рассмотрим пример. В 1959 г. на Чаткальском хребте (Тянь-Шань) на горном озере Сары-Челек я наблюдал с лодки поведение стай молоди маринки — единственного обитающего там вида рыб. Стаи или косяки из множества голов держатся в солнечные дни близ поверхности. Время от времени вся стая всплёскивается над поверхностью воды, совершая как бы последовательный взлёт дугой: когда голова косяка уже ушла в воду, его последняя часть ещё только выпрыгивает. Всё это коллективное, но не одновременное, а последовательное действие продолжается 1–2 секунды. Несомненно, что поведение этого множества рыбок имеет имитационную природу: не каждый член стаи испытал стимул к выпрыгиванию из воды, а лишь те (может быть один), кто выпрыгнули первыми. Если принять, что выбросившаяся (выплеснувшаяся) стая маринок может быть мысленно разделена на примерно тысячу рядов, окажется, что имитационный импульс передается со скоростью порядка тысячной доли секунды. Принципиально точно таким же образом происходят подчас стремительные маневры стаи под водой.

Вероятно, импульсом для инициаторов служит возникающий с какой-либо стороны признак опасности, хотя почти всегда иллюзорной. Следует ли отсюда, что у стаи есть постоянные инициаторы, вожаки? Очевидно, нет. Но есть определённые закономерности во взаимодействии имитируемых и имитирующих рыб, как показали опыты Э. Ш. Айрапетьянца и В. В. Герасимова над образованием имитационных рефлексов у стайных видов рыб (у нестайных они не вырабатываются). Так, с увеличением количества имитируемых рыб по отношению к числу имитирующих интенсивность или полнота их влияния на поведение имитирующих рыб в эксперименте возрастает. Но сильная и целенаправленная оборонительная реакция даже одной рыбы в эксперименте может служить сигналом для нескольких рыб, вызывая у них подражательную реакцию. В эксперименте получена и опосредствованная передача рефлекса между рыбами. Установлено, что не возникает никакого подражания особям того же вида, но иных размеров, а также рыбам другого вида или особям своего вида с экспериментально нарушенной координацией движений. Операционное удаление (экстирпация) переднего мозга у рыб вызывает у них полное нарушение имитационной деятельности[284].

Каково у животных соотношение между механизмом подражания и врождёнными формами деятельности (инстинктами)? Представляется несомненным, что подражание не может вызвать у них действий, которые не отвечали бы их собственной биологической подготовленности и предрасположенности. Базой для подражательного рефлекса является наследственная готовность организма для данного действия.

Справедливо пишет В. С. Мухина: «Мы считаем, что любое животное может подражать лишь тому, что отвечает его природе»[285]. Л. Г. Воронин утверждает, что у обезьян ряд врождённых рефлексов вскоре после рождения проявляется именно в силу подражания взрослым[286], т. е. имитирование ранее ещё никогда не производившегося действия как бы «открывает» врождённый рефлекс (который без этого, может быть, и не реализовался, не актуализировался бы, как неизвестно, скажем, стал бы человек ходить, если бы ему в детстве этого не показывали и не учили бы его ходить).

Можно наметить следующие сферы биологического общения, где преимущественно проявляется имитативность (подражательный рефлекс). 1. Научение молоди. К этому принадлежит приобретение последней навыков брать в рот подходящие для еды предметы, производить пищедобывательные и пищеразделительные действия. По словам Н. А. Тих, «маленький детёныш (обезьяны) хватает те же предметы, которые поедает на его глазах мать; это подражание облегчает ему на первых порах нахождение пищи»[287]. Не только обезьяньи детёныши утилизируют таким образом подражание: волчица «натаскивает» волчат догонять и загрызать зайцев и домашних животных, куры «обучают» цыплят клевать зерна и выискивать червей и т. д. Однако научение молоди посредством подражания охватывает не только различение и добывание пищи. Сюда принадлежит и обучение локомоции, например летанию, прыганью, замиранию, а также преодолению препятствий. Точно так же молодь следует примеру взрослых в различении и избегании вредных агентов. 2. Игровая деятельность. Здесь огромна доза подражания друг другу, причём как раз особям своего возраста и размера. Д. Шаллер определял игровую деятельность детенышей гориллы: «Делай, как я». 3. Стадное, или стайное, поведение. Оно изучено зоологами наиболее углублённо, и фактор имитации (имитационный рефлекс) учтён как базовый механизм. Особенно много сделано А. Д. Слонимом с сотрудниками. 4. Подражание не внутристадное, но внутрипопуляционное. Примером может служить изменение и распространение напевов у нестадных птиц. 5. Лишь ограниченный интерес представляют наблюдаемые факты межвидового подражания. По отношению к большинству животных другого вида оно полностью отсутствует, но в неволе отмечено между разными видами обезьян. Однако специальный интерес, в том числе для темы настоящей книги, представляет имитационное поведение, наблюдающееся у некоторых видов животных (обезьяны, собаки и др.) по отношению к человеку, — частный случай межвидового подражания.

Если приравнять малую группу особей или семью к микропопуляции, то можно сказать, что в общем имитация поведения себе подобных является важным регулятором поведения вообще в масштабах популяции. В масштабах вида биолог имеет дело преимущественно с безусловными рефлексами — с наследственными инстинктами и формами поведения; в масштабах жизни индивида — с индивидуально приобретёнными условнорефлекторными связями, бесконечно варьирующими стимулы и протекание врождённых действий; масштабы же популяции можно считать средним звеном между тем и другим, и здесь-то царят имитационно-рефлекторные регуляторы.

Согласно широкому обобщению В. Я. Кряжева, «не только онтогенез, но и филогенез нельзя рассматривать ограниченно только в плоскости индивидуального развития организма; сложность и совершенствование функций организмов всех видов животных есть также результат взаимодействия организмов, и поэтому рефлексы общения являются в высокой степени прогрессивным фактором эволюции и всех прогрессивных форм адаптации»[288].

Этот механизм подражания сам по себе так же слеп, как и всякий рефлекторный механизм, если его не отлаживает естественный отбор, приспособление к данным условиям. Об этой слепоте подражательности ярко свидетельствуют явления своеобразных внутрипопуляционных пандемий подражания — лавинообразной его диффузии. Тогда мы наблюдаем биологически иррациональные миграции. Настоящая зараза имитационной природы поднимает с мест и увлекает огромные массы внестадных грызунов — леммингов, крыс, белок, иногда копытных, иногда птиц, иногда насекомых. Писатель Ю. О. Домбровский отлично описал, как однажды из Алма-Аты улетели все голуби: сгустились со всего города в одном месте, поднялись тучей и улетели все вместе неизвестно куда, теряя мёртвыми в пути обессилевшую часть поголовья, вероятно, и всей массой погибнув в конце концов где-нибудь в горах или в пустыне. Существует ценное экспериментальное исследование М. Ахматели о подражательном рефлексе у голубей[289]. Во всех перечисленных массовых миграциях, как оказалось, в основе не лежит поиск лучших условий, — как правило, вся несчётная масса этих животных гибнет в пути от бескормицы или тонет в воде. Вполне обычна даже гибель в воде стай саранчи, хотя этот вид и превратил массовые перемещения на базе имитационного поведения в выгодное биологическое приспособление. Общий вывод из данных такого рода о гибельных скоплениях и перемещениях, по-видимому, может быть только один: взаимное притяжение и концентрация особей одного вида свыше некоей критической величины и вне стадно-семейных предохранительных ограничений делает имитацию силой абсолютно неодолимой и самовозрастающей; имитация становится доминирующим фактором поведения, подавляя и жизненные видовые инстинкты, и индивидуальный опыт, — она становится как бы самодовлеющей стихией.

Но обычно природа не допускает этого. В её распоряжении по крайней мере три средства предупредить такую опасность. Во-первых, пространственное разобщение особей, т. е. дисперсия вида, ограничивающая контакты крайним биологическим минимумом. Во-вторых, разобщение этологическое: сохраняя общую морфологию вида, отдельные популяции в той или иной мере дивергируют (расходятся) по образу жизни, по комплексу особенностей поведений, что блокирует скрещивание и затрудняет вообще контакты. К примеру, вороны в разных частях США «не понимают» друг друга: «Вороны, живущие в штате Коннектикут, не могут общаться с воронами Калифорнии»[290]. В-третьих, сама стадность (как и семейность) есть средство локализации действия силы имитативности: стада разобщены, в интервалах (вакуумах) между ними подражательная деятельность почти не может проявиться. Внутри стада (стаи) реакции подражания не только ограничены данным кругом особей, составляющих стадо, но и преобразованы в специфические реакции стадного поведения, в свою очередь тесно связанные с общим обменом веществ в каждом организме (по Слониму). Прямая имитация (в виде механического следования одних особей за другими) выражена в более интенсивной степени у видов животных, у которых в стадах и стаях отсутствует вожак, например у овец, у голубей. Такими средствами стадные животные предохранены от повальной имитации, гибнут же от неё как раз животные нестадные или со слабо развитыми стадными реакциями.

Следует сделать важное обобщение относительно имитационных рефлексов у животных вообще: сила и многообразие автоматического («непроизвольного») подражания не представляет эволюционно восходящего ряда: имитативность наблюдается на весьма различных уровнях филогении животного царства. Не заметно нарастания или падения кривой, видны лишь варианты. Так, имитативность выражена у некоторых насекомых и рыб, у некоторых птиц и млекопитающих[291]. Условием её, видимо, является только некоторое развитие переднего мозга.

Весьма часто, т. е. у многих видов разного эволюционного уровня, имитативность сильнее выражена у детёнышей, у молодняка, чем у взрослых; у высших животных она всегда более выражена в раннем онтогенезе, в дальнейшем же мало-помалу тормозится и лимитируется развивающейся корой головного мозга.

III. Имитативность у низших обезьян и антропоидов

Если мы рассмотрим подражательность в рамках одного отряда — приматов, то увидим исключительное явление: огромный эволюционный подъём интенсивности этого явления, в том числе резко восходящую кривую от низших обезьян — к высшим, от высших — к ребёнку человека, к автоматической подражательности у человека в патологии.

Как подойти к этому взлёту? Ведь экспериментальные физиологические данные связали механизм имитации с древними и низшими подкорковыми мозговыми структурами! Можно высказать лишь совершенно предварительную, не обязывающую догадку. Мы сводим механизм подражательного рефлекса к «зрителю». «Актёр» оставался лишь в роли модели для подражания. Не предположить ли, что у приматов стал развиваться и второй механизм: средство активного стимулирования «актёром» подражательного механизма «зрителя»? Но в ожидании таких исследований ограничимся простой констатацией фактов приматологии.

Как и в общезоологической проблеме подражания, применительно к обезьянам тоже есть авторы, которые стоят на позициях крайнего скептицизма, т. е. считают довольно априорно отсутствующей или слабо развитой подражательную способность у обезьян вообще (И. Мейерсон, Г. Д. Аронович, Б. И. Хотин). Но подавляющее большинство советских и зарубежных исследователей приходит, напротив, к заключению о значительной выраженности имитационной способности у низших и особенно у высших обезьян (Н. Н. Ладыгина-Котс, М. П. Штодин, Н. Ю. Войтонис, Л. Г. Воронин, Э. Г. Вацуро, Н. А. Тих, Л. А. Фирсов, Г. И. Ширкова, К. Э. Фабри, В. Я. Кряжев, Г. Ф. Хрустов, Н. Ф. Левыкина, С. Л. Новоселова, В. С. Мухина, Л. Б. Козаровицкий, К. Хайс, М. Хаггерти и многие другие).

Здесь надо сделать оговорку, что вопрос о подражательных реакциях у обезьян не следует отождествлять с бытовым представлением об «обезьянничаньи»: под последним обычно подразумевают подражание обезьян человеку, а не особям своего вида. Конечно, и подражание обезьян человеку — важная тема, но частная. Она была у нас предметом специального исследования Н. Н. Ладыгиной-Котс[292], В. С. Мухиной[293], а в США — супругами Йеркс и супругами Гарднер[294]. Характерны неудачи попыток Иерксов и Лёрнед вызвать у шимпанзе подражание человеческой речи и, наоборот, удачи в тех случаях, когда экспериментаторы воспроизводили звуки, заимствованные из практики самих шимпанзе. Но имитирование обезьянами звуков человеческого голоса всё же было достигнуто Л. А. Фирсовым, а затем Л. Б. Козаровицкий привёл интересные наблюдения о заимствовании обезьянами разных видов не только двигательных актов, но и голосовых у особей других видов обезьян[295]. Во всяком случае специальный вопрос о двигательном и вокативном подражании обезьян человеку («обезьянничаньи»), привлекавший столько интереса, нас здесь может занимать преимущественно под одним углом зрения: как наглядный индикатор для сопоставления вообще силы имитативности у низших и высших обезьян; по данному показателю перепад уровней оказывается весьма значительным.

По исследованию подражательности у низших обезьян лучшей остается работа Л. Г. Воронина. В частности, здесь показано, что у детёнышей низших обезьян имитационная способность начинает проявляться так же рано, как и способность к условным рефлексам[296]. Однако подражательная деятельность низших обезьян изучалась не только на детёнышах, не только в онтогенезе. Она достаточно хорошо исследована и у взрослых, чтобы составить выразительный контраст подражательной способности, или деятельности, высших антропоморфных обезьян[297]. Из последних наибольшее внимание физиологов и зоопсихологов привлекали, разумеется, шимпанзе, как наиболее близкие к человеку антропоиды[298].

Из двух видов имитативности — двигательной (зрительной) и вокативной (слуховой), последняя выражена у шимпанзе и других антропоидов слабее, чем первая. Впрочем, как упомянуто, работы Фирсова, Козаровицкого, а также Йерксов и других показали известные возможности слухо-вокативной имитации, явно большие, чем у низших обезьян. Зрительно-двигательная имитативность у антропоидов необычайно высока. Классическими являются упомянутые эксперименты Штодина. Очень значительны результаты опытов Л. А. Фирсова. Последний вырабатывал у одной обезьяны следовое подражание на последовательный комплекс движений, выполняемых другой обезьяной-демонстратором. В некоторых случаях этим подражательным путём условный рефлекс вырабатывался в десять раз скорее, чем путём собственных проб и ошибок животного; в первом случае для обезьяны-имитатора было достаточно 25–35 показов, во втором — потребовалось 278–299 сочетаний[299]. Здесь подражание выступает как биологически выгодный частный случаи ориентировочной деятельности, своего рода «экономия» нервной деятельности за счёт чужого организма. Это — то самое, что Боровский назвал принципом «адаптивной экономии».

Наряду с экспериментально-лабораторными исследованиями по подражательным рефлексам у высших обезьян необходимо упомянуть здесь прогрессирующую линию превосходных полевых наблюдений. Достаточно назвать долговременное изучение популяции шимпанзе на воле, осуществленное Д. Ловик ван Гудолл, длительное наблюдение за гориллами Д. Шаллера. Последний, между прочим, хорошо проанализировал механизм следования группы за вожаком и повторения его движений: сначала он должен возгласом или другим образом привлечь к себе взгляды членов группы, рассеянных на участке кормления, а затем они уже будут автоматически следовать его примеру[300]. В особенности же, конечно, подчинена имитативности игровая деятельность молодняка («делай, как я»).

Одну категорию экспериментальных фактов, относящихся преимущественно к шимпанзе, хочется выделить специально. Это — двигательное подражание человеку в сфере рисования и предметно-конструктивной деятельности. Хорошо известны классические опыты Кёлера, Морриса, Ладыгиной-Котс, следует упомянуть и работы Букина и Мухиной. В такого рода опытах важным оказался вывод: шимпанзе подражает не столько эффекту (продукту) действий, т. е. не столько результату в виде рисунка или преобразования предмета, сколько действиям над предметом — движениям. В экспериментах не обнаруживается какого-либо принципиального предела дифференцированию и усложнению этих действий. Судя по всему, результат, т. е. получающееся подобие рисунка, может служить фактором корректировки верности и точности воспроизведения действия. Зримый образ, рисунок может при этом быть довольно сложен, и, по мнению Гарднеров, сложность его (например, форма сердечка вместо обычного круга) даже содействует имитированию рисовального движения. Однако главное — это единодушное заключение всех экспериментаторов: по своему механизму «подражательное рисование», «подражательное конструирование» у шимпанзе есть воспроизведение не образа материального объекта, но двигательного пути к нему.

И всё же здесь надо сослаться на опыты Н. Н. Ладыгиной-Котс, как и Хайс, продемонстрировавшие и относительно высокий достижимый уровень подражания не только движению, но и предметному движению и, наконец, предметному результату невидимых движений, хотя ранее и наблюдавшихся животным.

Прежде всего надо упомянуть о широко известной методике «выбора на образец»: обезьяне-шимпанзе предъявляется одна из разных по форме или величине геометрических фигурок; она должна из множества рассыпанных перед ней фигурок на глаз выбрать, а то и на ощупь достать из мешочка и протянуть экспериментатору такую точно фигурку. Этот метод практиковался многократно, он даёт, не без трудностей, вполне удовлетворительные и поддающиеся закреплению результаты. Переводя на общепонятный язык, животное подражает здесь не только движению протягивания партнёру взятой в руку фигуры, но способно отдифференцировать именно такую-то (по определённой модальности) фигуру; значит, сюда включено подражание не просто движению, но и предметному компоненту движения — отбор (если и не создание) подобной вещи, без которой и движение не было бы в точном смысле подобным. Зоопсихолог Уорден назвал эту способность шимпанзе «уникальным случаем подражания»[301]. Как увидим в дальнейшем, эта способность дифференцировать действия по их предметности сыграет огромную роль в развитии и подражательной деятельности у семейства троглодитид, в частности в эволюции «древнего камня» (палеолита), и затем в становлении человека.

Однако «выбор на образец» — лишь частное проявление данного «уникального случая подражания». Опыты Хайс[302] и особенно Ладыгиной-Котс[303] привели и к выявлению у шимпанзе возможности, хоть и весьма ограниченной, нечто подражательно конструировать, например башенки и пирамидки из фигурок, подбирая для этого из ассортимента фигурок такие же самые, которые включены в показанной ему постройке-образце. Сначала Ладыгина-Котс строила этот образец на глазах у животного, позже, при возникновении определённого подражательно-двигательного навыка, оказалось возможным предлагать обезьяне сделанный в её отсутствие совершенно готовый образец — шимпанзе нередко, причём, чем дальше, тем чаще, воспроизводил эту конструкцию правильно.

Прослежено, что простейшее подражательное конструирование состояло в помещении какого-либо предмета в вертикальное положение; наоборот, перевод фигуры из вертикального положения в горизонтальное давался труднее. Затем подражательное конструирование усложнялось и улучшалось. Следовательно, шимпанзе расчленял не просто движения экспериментатора, но саму фигуру на составные части (хотя бы они и ассоциировались с предшествовавшим движением), отбирал подобные строительные элементы среди наличных, мог объединять их в сложной взаимной системе, придавая каждому элементу положение, соответствующее системе-образцу. Лишь изредка в помощь шимпанзе экспериментатору приходилось снова в его присутствии разбирать и составлять образец. Но чем дальше, тем больше шимпанзе обходился подражанием не наблюдаемому движению, а самому сложенному предмету: движения лишь как бы сигнализировались расположением фигур.

Интересен анализ процентов ошибок: нижний элемент двухкомпонентной конструкции чаще избирался обезьяной неправильно по сравнению с верхней фигурой. Следовательно, завершение композиции при подражании протекает легче, как бы необходимее, чем её начало. Опыты с расположением элементов всячески варьировались Ладыгиной-Котс, и процент ошибок высчитывался. Двухкомпонентные конструкции давались легче, трёхкомпонентные — статистически реже, но дело дошло до конструирования четырёхэлементных построений, хотя и при высоком проценте ошибок, однако уже пятикомпонентные не удавались вовсе.

Здесь важен принципиальный результат: подражание у шимпанзе возможно не только действиям, но и результату действий — его форме, его строению. Этот качественный перелом, когда форма предмета способна стать относительно независимым стимулом подражательной деятельности, видимо, особенно важно будет учесть дальше, когда и в эволюции «древнего камня» обнаружится на некотором уровне эволюции (ашёль) какое-то словно самодовлеющее значение формы предмета наряду с его функциональным назначением.

Итак, отличие низших обезьян от высших — в значительнейшем прогрессе имитативной «способности», т. е. силы непроизвольной подражательности. Употребив слово «прогресс», я не хочу сказать, что усиление подражательного рефлекса всегда равнозначно биологической пользе для вида, — возможны и биологические минусы. Речь идёт всего лишь о соизмерении выраженности данного явления, о его нарастании в филогении приматов.

Этот вывод о росте имитативности от низших обезьян к антропоидам даёт некоторое основание для экстраполяции на следующий этаж эволюции: для высказанной уже в немногих словах гипотезы, что сила и диапазон имитативности ещё более возросли в семействе троглодитид, ответвившемся от понгид (антропоидов, или антропоморфных, высших обезьян) начиная с позднего плиоцена.

IV. Имитативность в патологии и норме у современных людей

Для дальнейшего аргументирования этой гипотезы станем теперь копать тоннель с противоположного конца. Если мы хотим реконструировать силу имитативности высшей нервной деятельности ископаемых троглодитид, предполагая, что эта сила выше, чем у антропоидов, нам помогут данные из психопатологии современного человека, так же как из психологии и высшей нервной деятельности раннего детства человека и из социальной психологии. Ведь в этих сферах гнездятся следы предшествовавших ступеней филогенеза человека.

Начнём с патологических нарушений функций мозга и психики у людей. С одной стороны, речь пойдёт о врождённых глубоких отклонениях от нормы — олигофрении, микроцефалии, с другой — о поражениях и разрушениях разных отделов и зон коры головного мозга (ранения, опухоли, нарушения кровоснабжения и пр.).

Глубокие олигофрены — идиоты и имбецилы — в необычайной степени имитативны (эхопраксичны) по сравнению с нормальным человеком. Отмечается чрезвычайно сильная выраженность подражания у имбецилов в детском возрасте. Эти дети приспосабливаются к реальной действительности не путём усвоения понятий и значений слов, а путём подражания действиям воспитателя. При этом имитация часто носит бессмысленный, бесцельный характер: подметая, имбецил перемещает мусор с места на место, не очищая на деле пол, или, моя тарелки, щедро льёт воду на одно и то же место[304]. Феноменальная имитативность наблюдается подчас у микроцефалов. Это важно для нашей темы, ибо, как отмечалось в гл. 2, патологическая морфология их черепа и мозга в известной мере атавистична, т. е. воспроизводит некоторые признаки троглодитид. Это было показано К. Фохтом, М. Домбой. В клинической литературе описано немало случаев микроцефалии с ярко выраженным синдромом эхопраксии (непроизвольной имитативности)[305].

Нейропсихология изучила психические последствия массивных поражений и разрушений разных полей головного мозга человека, в том числе тех, которые присущи исключительно Homo sapiens. По данным А. Р. Лурия и его сотрудников, в клинике при такого рода деструкциях в лобных долях, т. е. при устранении или поражении здесь высших корковых образований, контролирующих нижележащие корково-подкорковые образования, наблюдается сильно выраженный синдром эхопраксии[306]. Врач прикасается рукой к своему носу и больной зеркально повторяет то же движение. Врач говорит: «поднимите руку», — но больной только повторяет эти слова «поднимите руку», не делая движения. Последний пример показывает, что в этот синдром непроизвольной автоматической имитативности входит как составная часть вокативно-речевая имитация: эхолалия. Последняя выступает при поражениях как лобных, так и височных и височно-теменных отделов. Именно этот вариант эхокинезии (подражания движениям), т. е. подражание речевым, вернее, звукопроизводящим движениям, вероятно, мог достигнуть особенной интенсивности у одной из ветвей палеоантропов. При органических нарушениях и поражениях в соответствующих отделах головного мозга из-под контроля корковых новообразований и выступают, как патологические явления, те непроизвольно-автоматические эхолалические реакции, которые когда-то были нормой. Требует дальнейшего исследования вопрос, в какой мере эхолалия протекает на уровне акустическом, фонетическом, т. е. является подражанием физическим звукам, воспроизведением привычных артикулем, а в какой — на уровне фонематическом, т. е. является воспроизведением не просто звуков, а фонем, — определённых противопоставляемых друг другу типов или форм звуков.

То же самое явление эхолалии наблюдается и тогда, когда кора мозга органически не повреждена, но функционально расстроена в силу столкновения нервных процессов. Нижележащие структуры опять-таки освобождаются из-под тормозящего контроля коры. В этих случаях, например при некоторых формах истерии, эхолалия и другие спонтанные имитационные механизмы проявляются мощно. Это свидетельствует в пользу представления, что на предшествующем уровне филогенеза у палеоантропов (и археоантропов) имитативные рефлексы были не подавлены, а играли важную жизненную роль[307].

Если от патологии мы обратимся к норме, то увидим высочайшую двигательную, мимическую, вокативную имитативность в раннем онтогенезе нормального ребёнка. Французский психолог Р. Заззо констатировал, что у ребёнка в доречевом возрасте, начиная с одного месяца, подражание имеет больший размах, больший диапазон, чем у обезьян, в том числе у детёнышей обезьян[308]. Это в свою очередь очень важное подкрепление гипотезы о том, что близкие эволюционные предки современного человека обладали более сильной имитативностью, чем обладают высшие обезьяны.

Существует огромная литература по вопросам начального овладения ребёнком речью, а также рядом двигательных навыков. Единственным механизмом, подключающим ребёнка к языковой среде, является подражание. У ребёнка нет наследственного предрасположения к родному языку, он может овладеть любым. Психологи, педагоги и лингвисты, изучавшие речь детей, показали, что поначалу ребёнок обучается звукам, словам, формам родной речи только и исключительно через внешнее, не несущее смысловой нагрузки, механическое подражание речи окружающих его людей.

И. М. Сеченов писал: «В процессе развития способности говорить принимает участие со стороны ребёнка ещё один важный фактор — инстинктивная звукоподражательность. Выясненный в сознании звук или ряд звуков служит для ребёнка меркой, к которой он подлаживает свои собственные звуки и как будто не успокаивается до тех пор, пока мерка и её подобие не станут тождественны. Физиологических основ этого свойства мы не знаем, но ввиду того, что подражательность вообще есть свойство, присущее всем без исключения людям, притом пронизывает всю жизнь… легко понять, что для людей она имеет все характеры родового признака»[309].

Крупнейшие психологи-марксисты нашего века, Л. С. Выготский, А. Валлон, выясняли значение подражания в становлении устной речи детей, в формировании их навыков и личности.

По мере созревания нормального человека у взрослого непроизвольная имитативность подавляется (произвольное следование примеру, образцу, идеалу нас здесь совсем не касается). Она не исчезает вовсе, но сокращена, снижена, трудноуловима. Однако вот иллюстрирующие её микроскопически присутствующие факты из механизма нашей речевой деятельности (по В. А. Кожевникову, Л. А. Чистович и др.). Рецепция звукового сигнала, т. е. физических звуков чужой речи, у человека занимает около 100 миллисекунд; со скоростью около 150 миллисекунд наступает беззвучная, т. е. крайне редуцированная имитация услышанных звуков; со скоростью 300–400 миллисекунд — распознание звуков уже по фонемам как речевых символов, т. е. их фонематическое «понимание». Если первая стадия свойственна всем животным, то быстро протекающая в мозгу вторая стадия говорит об эпохе высокого развития имитации в непосредственной эволюционной предыстории человека, тогда как третья — о переходе к современной речевой деятельности.

Наконец, социальная психология открыла и в картине психических функций современных нормальных людей такой компонент, как подражание. Впрочем, ещё Гольбах писал: «Человек весь состоит из подражания». Но основатели «психологии толпы» Тард, Лебон, Сигеле при всей односторонности своих концепций обнаружили несомненный факт растормаживания подражательных реакций в определённых условиях. Сейчас в науке по социальной психологии в её разделе «психическое заражение» рассматриваются раздельно подражание непроизвольно-автоматическое, подражание произвольное, т. е. избирательное, и внушение (посредством слова). Связь внушения с механизмом непроизвольного подражания издавна привлекает интерес исследователей[310]. Однако к этому мы обратимся ниже.

Подведём итог. В патологической и нормальной психологии человека исследования вскрыли «нижний этаж», хорошо прикрытый завершающей стадией эволюции: огромную силу и огромный диапазон автоматической имитативности. Мы имеем все основания приурочить время расцвета этого свойства высшей нервной деятельности к филогенетическому промежутку между антропоидами (высшими обезьянами) и современным человеком. Иными словами, косвенные данные как со стороны динамики этого явления в развитии обезьян, так и со стороны положения дел у человека ведут к уверенности, что ископаемые троглодитиды обладали максимумом имитативности, — возможно, на грани «критической величины».

V. Палеолит и имитативный рефлекс

Контрольным материалом для этой гипотезы нам послужат сохранившиеся в отложениях четвертичной эпохи обработанные камни, которыми пользовались Homo habilis’ы (в сущности едва ли отличимые всерьёз от прочих австралопитеков), археоантропы и палеоантропы. Эти обработанные камни нижнего и среднего, как и верхнего, палеолита, хотя породили немало квазипсихологических толкований, никогда не подвергались исследованию психолога. Порой археологу или антропологу кажется, что раз орудия палеолита шаблонны, т. е. одинаковы, стереотипны по форме и по приёмам изготовления, значит, отсюда явствует подчинение их изготовления предшествовавшему более или менее абстрактному понятию или хотя бы общему представлению, мысленному образу. Но психолог, встретившись с таким умозаключением, прежде всего сопоставит его с огромными знаниями, накопленными в области специальной дисциплины — психологии труда. В частности, он привлечёт экспериментальные данные и обоснованные учёными выводы, касающиеся автоматизации и деавтоматизации действий. Поэтому для психолога эти огромные серии палеолитических изделий, повторяющиеся в несчётных экземплярах, свидетельствуют прежде всего об автоматичности соответствующих действий. А как только мы встретились с явлением автоматичности (очень важным для всей сферы инженерной психологии), тут уже нет места для дилетантизма. Психологический анализ палеолитических изделий может быть обращён лишь на одну проблему: какова в данном случае нервно-психическая, вернее, нейрофизиологическая природа автоматизма?

Прежде всего: сколь велико количество типов изделий из камня на разных уровнях палеолита? В какой мере все эти типы отвечают действительному дифференцированию их нейродинамикой троглодитид, а в какой — принадлежат классифицирующему мышлению археолога?

Работы французского археолога Борда с 50-х годов XX в. открыли новую главу в палеолитоведении: широкое использование статистического метода[311]. Составлены классификационные таблицы встречающихся типов изделий из камня — отдельно для нижнего, среднего, позднего палеолита; разработана детальная номенклатура для всех этих типов и вариаций. Это даёт возможность количественного сопоставления археологических сборов в разных местонахождениях (памятниках) по процентному соотношению типов каменных изделий, составляются соответствующие легко сравнимые диаграммы, индексы. Тем самым местонахождения (памятники) с процентно одинаковым комплексом рассматриваются как принадлежащие тому же населению, например «племени», «предплемени», «субплемени», «родовой группе», «орде», и свидетельствующие об их территориальных перемещениях, миграциях. Номенклатура орудий насчитывает для нижнего палеолита свыше 20 названий, для среднего — свыше 60, для верхнего (позднего) — свыше 90. Некоторые археологи поспешили сделать лингвистический вывод, что, следовательно, в языках той поры имелось соответствующее число слов-понятий, не считая необходимого набора глаголов для обозначения действий изготовления и употребления каждого типа орудий. Статистически различающиеся комплексы стали рассматривать как различные культуры.

Однако ни из чего не следует, что типологические лексиконы орудий, составленные археологами, отвечают лексиконам изготовителей этих изделий, что у них вообще использовались при этом номинативные знаки. В номенклатурах Борда и его последователей выделены и типы орудий, разница между которыми незначительна или сводится к размерам. Нередко она является всего лишь функцией механических отличий или свойств раскалываемости пород использованного камня. Тем более из статистического метода не проистекает, чтобы археоантропы, палеоантропы, кроманьонцы сами осуществляли количественные подсчёты разных вариантов обработки камня и регулировали свою деятельность этими цифрами, т. е. количественными нормативами своей культуры. Следует, напротив, полагать, что количественные пропорции вариантов воспроизводились более или менее одинаково при смене поколений, вернее, в непрерывной цепи стареющих и подрастающих, с такой же бессознательностью, с такой же автоматичностью, с какой в живой природе воспроизводятся многие сложные акты поведения и материальные предметы (норы, гнёзда, межевые признаки, делящие охотничьи угодья, плотины), но с неизмеримо возросшей ролью фактора прямого имитативного контакта.

В какой-то мере устойчивость набора каменных «орудий» может зависеть, как уже сказано, от наличных в данной местности типов сырья (гальки, желваки, выходы вулканических пород и пр.) и от технической взаимосвязи между числом ядрищ и отщепов, от других материально-технических факторов. Но, видимо, главная причина долговременной наследуемости пропорций типов обработки камня состоит в непосредственной близости имитирующего к имитируемому индивиду, так сказать, в межиндивидуальной плотности имитативных действий. Согласно новейшим экспериментам[312], изготовление каменного «орудия» требовало от нескольких минут максимум до получаса; высокоимитативный свидетель, наблюдавший серии этих сменяющихся движений и получающихся предметных эффектов, повторял и усваивал не отдельный маленький комплекс, а именно динамические стереотипы целых цепей действий и результатов, целые долгие комплексы операций с раскалыванием и обработкой камней. Следовательно, не он сам, а только классификатор-археолог расчленяет его действия на малые циклы по отдельности.

Таким образом, изобретение статистического метода в палеолитоведении совершенно неожиданно для его авторов и поборников открыло поле для более трезвых психологических выводов, чем прежние.

Примером этого противоречия может послужить книга Г. П. Григорьева — исследование о мустьерской эпохе и начале верхнего палеолита[313]. Оно очень основательно, очень эрудировано в том, что касается археологии, геологии и антропологии, но автор далёк от современной научной психологии или психолингвистики и поэтому нагромождает социологические и историко-культурные фантасмагории о жизни «предплемён» мустьерского времени (гл. X). На самом деле единственное, на что даёт право археологическая статистика, это констатировать нарастающее в мустьерское время обособление и консолидацию биологических популяций (а не «предплемён»), связанных имитативностью, достигающей внутри каждой такой популяции огромной силы. Если Григорьев, накладывая на карту археологические «варианты», обнаруживает на многих географических территориях перекрытие, чересполосицу, в частности, частичное наложение разных «вариантов» друг на друга на окраинах, отсюда вытекает довольно наглядное представление о некоторой диффузии и контакте смежных популяций между собой. Эти зоны перекрытия представляют, несомненно, весьма большой палеопсихологический интерес.

Первым этажом палеолитической имитации, который мы можем наблюдать в более или менее изолированном или чистом виде на «олдовайской» стадии галечных орудий, на чопперах, на дошелльских изделиях, впрочем и вообще преобладающим в нижнем палеолите, является имитирование последовательного комплекса движений при изготовлении либо одного типа орудий, либо однотипного технического пучка — ядра-отщепы. Но уже на этом нижнем этаже, как бегло отмечено выше, палеопсихология может предположительно констатировать, особенно при переходе от шелля к ашёлю, движение от имитации преимущественно действий по изготовлению каменного изделия к имитации самого изделия, его стереотипной и отчётливой формы (впрочем, всё равно опирающейся в конечном счёте на сигнализируемый этим предметом имитируемый комплекс движений). Второй этаж — имитирование уже целых наборов изделий, различающихся между собой; вот это и есть «вариант», по терминологии Г. П. Григорьева, или «культура», по терминологии других археологов. Наконец, третий этаж, наблюдаемый в указанных зонах перекрытия, это имитирование сразу двух, может быть, и более, комплексов или «вариантов». Всё это показывает весьма сложную имитативную деятельность внутри популяций, на территориях их расселений и их диффузий.

Не должна ли всё-таки идти речь об «идеях», об «изобретениях» для истолкования статистики, топографии, морфологии этих камней, обработанных разными приёмами? В таком случае всё-таки необходимо было бы предположить и соучастие языка.

Для ответа произведём небольшой арифметический расчёт. Надо представить себе, на какое число поколений приходятся прогрессивные сдвиги в технической эволюции палеолита. «Поколение» мы условно определяем отрезком времени 30 лет, как это принято в демографии (таким образом, от начала Римской империи или от начала «нашей эры» до нынешнего времени сменилось менее 70 поколений). На историю изменений в технике, морфологии, наборе изделий нижнего палеолита (включая галечные орудия олдовайского времени) падает цифра минимум порядка 50000 поколений. Если мы разобьём этот нижнепалеолитический прогресс даже на 20 условных этапов (что даёт достаточно дробную шкалу мельчайших уловимых археологических сдвигов), то на каждый этап придётся величина порядка 2500 поколений. Это значит, что на жизнь каждого поколения приходится неуловимая, менее чем двухтысячная доля из и без этого почти неуловимого сдвига, что несоизмеримо ни с каким явлением сознания, т. е. с психологической точки зрения равно нулю. Ещё нагляднее этот вывод, если предположить, что сдвиг осуществлялся одним поколением из 2500, а остальные только воспроизводили «изобретение»: ведь нас интересует психология большого числа реальных индивидов, и она оказывается абсолютно подражательной.

Результат принципиально того же рода получится при соответствующих расчётах и для среднего палеолита, хотя длительность его раз в 7–8 короче, а технические сдвиги и многообразие форм богаче, чем в нижнем палеолите. Всё равно, разделив его историю соответственно на 4000–5000 поколений, мы увидим, что и на малейший сдвиг приходится величина порядка 200–300 поколений, что несоизмеримо с процессами индивидуального сознания и речевой информативной коммуникации. Тут перед нами явления этологического порядка.

Вернёмся к понятию автоматизма. Если эта стереотипность, шаблонность изделий нижнего и среднего палеолита в глазах психолога неоспоримо свидетельствует об автоматичности действий, то автоматичность в принципе может иметь две причины. Или она является следствием утраты сознательности в результате задалбливания, тренировки двигательной задачи, в том числе перебазирования регулятивной функции из доминантного полушария в субдоминантное. Или она — следствие усвоения данного действия помимо стадии сознательности: либо по голосу наследственности, врождённого инстинкта, либо по приказу подражательности, разумеется, тоже на базе врождённой готовности. Перед нами именно последний случай. Изменчивость палеолитических каменных изделий — не продукт чьих-либо изобретений (с последующим научением окружающих, задалбливанием, автоматизацией), она осуществлялась таким же образом, как в жизни многих видов позвоночных имеют место этологические изменения, совершающиеся несколько быстрее или вариабильнее, чем изменения морфологии этого вида.

Вспомним описанное А. С. Мальчевским изменение напева у популяций некоторых птиц (из отряда воробьиных, обладающего высокой имитативностью и «пересмешничеством» и, может быть, именно поэтому составляющего 2/3 птиц земного шара). Возникает заметная вариация напева у одной или нескольких особей — это отнюдь не «творцы», не «изобретатели», они не руководствуются «идеей», отклонения же от стереотипа появляются или под влиянием звуков среды, или просто являются случайными индивидуальными срывами. Огромное большинство таких индивидуальных выпадений из шаблона пропадает втуне — не перенимается популяцией. Но иногда тут находит пищу инстинкт образования популяционных отличий: новая вариация сочетания звуков привлекает внимание, вызывает пересмешничество.

«Передаваясь от одной птицы к другой, эта вариация может постепенно распространиться и приобрести значение локального напева. Этот процесс иногда удаётся непосредственно наблюдать в природе. Так, в начале лета 1953 г. в одном из кварталов учлесхоза „Лес на Ворскле“ поселился зяблик, заметно отличавшийся от других зябликов характером исполнения песни, которую он неизменно заканчивал „рюмящим“ позывом. К середине лета этот вариант усвоили почти все зяблики, гнездящиеся на данном участке леса. На очень маленьких территориях при ограниченном числе сходно поющих особей местные напевы, конечно, долго не сохраняются, так как даже незначительные перемещения птиц в этом случае могут привести к изменению характера местной песни. Наоборот, чем выше плотность населения и чем больше территория, на которой гнездятся сходно поющие птицы, тем более стойким бывает местный напев. В этом отношении показательны соловьи, у которых, как это известно, существуют хорошо выраженные и достаточно стойкие местные особенности пения. Однако в наиболее яркой форме местные, узколокализованные напевы наблюдаются у дрозда-белобровика (под Ленинградом). Здесь почти в каждом парке или лесном массиве у этих дроздов существует особая вариация песни, сохраняющая постоянство из года в год. Отдельные варианты песни чрезвычайно своеобразны и отличаются один от другого даже сильнее, чем песни двух разных видов. Существование стойких напевов местного значения можно понять и объяснить лишь при условии, во-первых, регулярного возврата на старые места размножения известной части птиц, уже гнездившихся здесь ранее и усвоивших местный напев — хранителей местного напева, и, во-вторых, при наличии у молодых птиц способности перенимать и точно копировать пение старых птиц. Молодые дрозды, судя по всему, усваивают местный вариант напева уже на местах размножения в конце первого года жизни. В конце апреля — начале мая под Ленинградом можно наблюдать много птиц, поющих весьма неопределённо. По всей видимости, это молодые самцы-первогодки, ещё не сформировавшие свою индивидуальную песню. Старые же птицы, прилетающие на места размножения уже во второй декаде апреля, с самого начала уверенно высвистывают вариацию песни, типичную для данной местности. Однообразие напева в каждом месте устанавливается после определённого периода обучения, через две-три недели после массового прилёта»[314]. При этом имеет большое значение и групповая тренировка — так называемое соревновательное пение.

Звук, первоначально заимствованный даже у птицы другого вида или сформировавшийся эпизодически, может передаваться от поколения к поколению не наследственным, а контактным путем. Он может служить не только некоторому обособлению популяций, что отчасти затрудняло бы их скрещивание, но может в конце концов и, наоборот, распространиться на весь ареал, на всех птиц данного вида. «Факты свидетельствуют о том, что эволюция голоса у птиц имела и имеет место»[315].

Факты свидетельствуют, что у птиц может изменяться в локальных популяциях (а значит, и эволюционировать) также и стереотип гнездования. «Видовая традиция», «шаблон» нет-нет и нарушается отдельными особями «без видимых к тому оснований», но это индивидуальное отклонение иногда закрепляется в географическом районе, в популяции, приобретает «устойчивый и нарастающий массовый характер», особенно если это новое гнездование лучше соответствует изменившимся экологическим условиям. Действует ли и тут механизм подражания? Изменение стереотипа гнездования проявляется, как правило, при вторых или повторных кладках, — возможность имитации «чужого примера» в этом случае велика[316]. Всё же птица видит не строительные действия, а готовый продукт, гнездо, — это корректирует её стереотипные гнездостроительные инстинктивные действия; следует отметить своеобразие данного случая имитации.

Этот пространный экскурс в биологию птиц служит не для того, чтобы идентифицировать или сблизить с ними в данном отношении четвертичных некрофагов троглодитид, а эволюцию палеолитического инвентаря для освоения останков крупных животных — с эволюцией птичьих голосов и гнёзд. Как раз тем и удобен пример птиц, а не приматов, что не возникает и подозрения, будто речь идёт о филогении: речь идёт о широком общебиологическом феномене. Эта обширная справка о биологии птиц из отряда воробьиных призвана лишь обратить внимание на самую возможность анализировать сохранившиеся под землёй каменные остатки жизнедеятельности троглодитид с помощью биологических понятий «имитация» и «популяция».

Изменчивость (локальная вариабельность и медленная общая эволюция) палеолитических обработанных камней вполне вписывается в известный биологической науке факт относительной пластичности, лабильности экологии и этологии вида по сравнению с его морфологией. Даже если бы ископаемые троглодитиды морфологически не изменялись, даже если приравнять к постоянной величине также и окружавшую их природу, биологическая наука даёт ключ для чтения этого археологического кода. Носитель, субъект этологической изменчивости (как и устойчивости) — популяция. Специфический внутрипопуляционный механизм — подражание. Популяции палеоантропов отличались, как правило, не более высокой или более низкой ступенью развития своей каменной техники, а наоборот, «букетом» изготовляемых и применяемых изделий — доминированием одних, утратой и забвением других. Это превосходно демонстрируется современным палеолитоведением[317]. Но пространственные отношения таких «вариантов» — это отношения популяций. И уж совсем в другом масштабе, на протяжении длительных сроков закрепляются некоторые типологические сдвиги, приобретающие общевидовой эволюционный характер, — как уже отмечалось, не более быстрые, чем изменения природы в ледниковый период.

Сама систематика палеолитических орудий в истории археологической науки от Мортилье до Борда всегда была основана на различении не столько самой внешней формы этих предметов, сколько тех действий, которые были произведены с камнем. Посмотрите на археолога, анализирующего нижнее- или среднепалеолитическую находку: он восстанавливает в уме, а нередко и движениями показывает последовательность и направление сколов и ударов — это и называется «читать камень». Для психолога это служит подтверждением, что в своё время стимулом при изготовлении служил не просто лишь зрительный образ каменного изделия, не просто готовый продукт — образец, тем более не вербальный образ этого предмета, для описания которого приходилось бы подыскивать слова, а для воплощения осуществлять верные манипуляции. Нет, эти камни свидетельствуют о трансляции от индивида к индивиду, особенно от взрослых к молоди именно имитируемых манипуляций, движений, комплекса действий, — разумеется, предметных движений, действий с кремнями, — которые корректируются и в какой-то мере уже заменяются имитированием предмета.

Относительное обилие на многих палеолитических стоянках незавершённых кремневых изделий тоже свидетельствует о том, что конечный результат лишь отчасти, не идеально верифицировал (выверял) комплектность этих подражательных цепей действий.

Итак, палеолитические орудия могут рассматриваться как ещё одно подтверждение мысли, что имитативность, подражательность как специфическое свойство высшей нервной деятельности нарастает на протяжении эволюции отряда приматов: сначала от низших обезьян к семейству понгид, от семейства понгид — к семейству троглодитид, усиливаясь, судя по всему, в ходе филогении внутри этого семейства. Судя по мустьерскому каменному инвентарю, это свойство достигает у палеоантропов некоторой гипертрофии.

Всё сказанное о палеолитических орудиях намечает и негативный вывод: ничто в них не может рассматриваться как доказательство в пользу соучастия языка, речевой деятельности. Пока, в рамках этой главы, основной тезис: у троглодитид имитативность достигла небывалого расцвета, может быть, играла роль самого сильного регулятора поведения. А дальше мы убедимся, что при этом ещё и не могло быть второй сигнальной системы, что это — лишь её необходимая эволюционная предпосылка.

VI. Имитативно-интердиктивное преддверие второй сигнальной системы

Теперь сделаем следующий шаг. В предыдущей главе было рассмотрено явление тормозной доминанты и показано нарастание силы, частоты и многообразия неадекватных рефлексов в филогенетическом восходящем ряду животных, что позволяет экстраполировать их дальнейшее нарастание у семейства троглодитид. А в настоящей главе рассмотрено явление имитации и приведены факты, свидетельствующие о нарастании его силы, его выраженности в пределах филогении отряда приматов с предположительной кульминацией у семейства троглодитид. Можно ли полагать, что эти две восходящие кривые скрестились, что эти два фактора вступили во взаимодействие между собой у ископаемых видов этого семейства троглодитид?

Для того, чтобы уверенно утверждать возможность и необходимость пересечения и скрещения этих двух независимых биологических линий, надо было бы доказать, что неадекватные рефлексы, или по крайней мере какая-то часть из них, обладают повышенной или преимущественной имитатогенностью. Иными словами, что поведенческие акты, прорывающиеся на поверхность жизнедеятельности организма в условиях ультрапарадоксального состояния, особенно стимулируют подражательное поведение у другого организма.

Увы, вопрос этот в целом ещё ждёт систематических лабораторных исследований. Он очень заманчив и не слишком сложен для экспериментов. Пока же можно сослаться лишь на отдельные наблюдения.

Начнём опять-таки с птиц — специально с объекта эволюции далёкого от приматов. А. С. Мальчевский, рассматривая биологическую загадку назначения звукоподражания у птиц, в том числе заимствования голосов других видов, отмечает, что «большинство пересмешников заимствуют у других птиц, оказывается, в основном не песни, а различные позывы, и в первую очередь тревожные сигналы птиц, т. е. такие звуки, которые, очевидно, сильнее всего действуют на их нервную систему». Так, в пении нескольких особей зелёной пересмешки было насчитано около 30 различных звуков, заимствованных по меньшей мере от 20 видов птиц, и из этих звуков лишь два, перенятые от иволги и пеночки-веснянки, могут быть отнесены к категории песни, остальные же представляют собой крики тревоги или звуки призывного значения. Другой пересмешник — садовая камышовка — тоже перенимает у других птиц практически лишь тревожные сигналы или призывные крики и почти не копирует звуков, признаваемых орнитологами за пение. Все садовые камышовки, каких довелось наблюдать этому исследователю в Ленинградской области, с большей или меньшей частотой, но обязательно имитировали голоса беспокоящихся зябликов. Точно так же он наблюдал на Карельском перешейке экземпляр вьюрка, который не только пел, но и подавал тревожный сигнал («рюмил») как зяблик[318]. Несомненно, что «тревожный сигнал», «голос беспокоящегося зяблика» есть не что иное, как неадекватная реакция этого самого зяблика при трудной дифференцировке, при столкновении противоположных нервных процессов — при ультрапарадоксальном фазовом состоянии.

А вот данные, относящиеся к обезьянам. По наблюдениям Н. Н. Ладыгиной-Котс, «видовым эмоциональным реакциям шимпанзе иногда могут сопутствовать движения, подражательно заимствованные им у человека (например, хлопанье в ладоши при радостном возбуждении)». Этот факт расшифровывается аналогией с другими, более однозначными: экспериментатор нарочно производит сам разные действия, присущие виду шимпанзе, для выяснения разной степени их имитатогенности, и, оказывается, «чем менее данное видовое действие связано с выражением эмоционального состояния, тем точнее оно воспроизводится шимпанзе. К таковым относятся следующие реакции: зевание, почёсывание и т. д. (что подтверждают также опыты Н. А. Тих с низшими обезьянами)»[319]. К сожалению, список реакций здесь усечён до минимума, но и он позволяет констатировать, что обезьяна подражательно воспроизводит тут не эмоции, символизируемые данными действиями, а именно сами действия, безразличные и бесполезные для её организма в данный момент, хотя бы в другой момент или у другого индивида (из своего или другого вида, в данном случае у человека) их появление и было связано с «эмоцией», физиологически говоря, с «трудным состоянием» нервной системы.

Хорошо известно сильное имитатогенное действие у нас, людей, вне речевой сферы таких агентов, как зевание, улыбка. Подражание в этих случаях протекает совершенно помимо сознания и воли.

Приведённые примеры слишком единичны, чтобы уполномочивать на широкое физиологическое обобщение. Однако мы вправе сказать: в некоторых случаях неадекватные рефлексы вызывают неодолимое подражание, обладают повышенной или преимущественной имитатогенностью.

Но даже этого осторожного эмпирического наблюдения довольно, чтобы констатировать самую возможность соединения двух рассмотренных нами явлений деятельности центральной нервной системы. Да, в принципе, при стечении благоприятных биологических условий, неадекватный рефлекс одного организма может провоцировать имитативный рефлекс у другого организма, тем самым оттесняя иные реакции и действия этого последнего. Соответственно мы и называем этот «нерациональный» физиологический акт интердикцией.

Интердикция и составляет высшую форму торможения в деятельности центральной нервной системы позвоночных. Характерно, что интердикция никак не связана с обычным физиологическим механизмом положительного или отрицательного подкрепления. Эта специфическая форма торможения образует фундамент, на основе которого возможен переход от первой сигнальной системы (безусловные и условные рефлексы) ко второй — к человеческой речи. Однако сама по себе интердикция ещё не принадлежит ко второй сигнальной системе.

Пусть не смущает нас, что выше мы отметили отдельные проявления интердикции на очень далёких от человека участках эволюции — у птиц, у низших обезьян. Так и должно быть: механизм интердикции заложен в глубинах первой сигнальной системы. Он может быть расчленён на целую иерархию, и только верхний её уровень, её предельная вершина лежит у подножия первого этажа человеческой речи.

Мы вправе различать следующие уровни. 1. Этот механизм — всего лишь «отвлечение внимания», т. е. пресечение какого-либо начатого или готовящегося действия стимулом описанного рода — особо сильным, хотя для организма биологически бесполезным или даже вредным. В этом случае интердикция ещё мало отличается от простой имитации, разве что своей экстренностью, чрезвычайностью; но она может быть полезной для другого организма — источника сигнала, т. е. источника неадекватной реакции, если прерывает чьё-то агрессивное или иное вредное действие, принудительно переключающееся на имитацию. 2. Собственно интердикцией следует назвать такое воздействие неадекватного рефлекса, когда он имитатогенным путём провоцирует в другом организме активное выражение тормозной доминанты какого-то действия (какого-то вида деятельности или поведения) и тем самым временно «запрещает» это действие. В таком случае исходное звено — неадекватный рефлекс первого из двух организмов — отрывается от обязательной зависимости от ультрапарадоксального состояния, т. е. перестаёт быть собственно неадекватным рефлексом, а может биологически закрепиться просто как полезный акт самообороны, шире — как активное воздействие на поведение другого индивида. 3. Высшим уровнем интердикции является такая же активизация тормозной доминанты чужого организма, но в более обширной сфере деятельности, в пределе — торможение таким способом всякой его деятельности одним интердиктивным сигналом. Предел этот недостижим на деле, так как именно какая-то резервируемая деятельность (инверсия тормозной доминанты) и должна тормозить всё остальное. Скажем, сон, пресекающий бодрствование, сам является тоже деятельностью; но всё же генерализованная интердикция служит искомой нами ступенькой, от которой следующий шаг ведёт уже к начальной ступеньке второй сигнальной системы[320].

Склонность интердиктивного сигнала к иррадиации (к генерализации в физиологическом смысле слова) может быть прослежена на разных примерах. Дрессировщики, употребляя термин «запретительные сигналы», замечают, что последние у ряда видов животных приобретают широкий спектр действия. Скажем, собака с ходу распространяет тормозящее воздействие запретительного сигнала — слова «фу» или «нельзя» — с одного вида поведения на другие. Например, щенку, до того узнавшему слово «нельзя» только применительно к его игровой деятельности, это же слово сказано при предъявлении куска сахара, и оно оказало с первого раза полное тормозящее действие. Другой пример: после перенапряжения тормозного процесса спущенная с привязи годовалая собачонка проделала подряд все те совершенно различные действия, которые ничем не были связаны между собой, кроме слова «нельзя»: сделала на полу лужу, схватила зубами обнажённый электрический провод, лизнула хозяина в лицо, вскочила на кресло… Поистине, она действовала в этот момент по принципу «всё запретное дозволено и только это дозволено». Нам это наблюдение интересно здесь не как явление ультрапарадоксальной инверсии, а как иллюстрация к удивительно широкому охвату разных действий одной общей интердикцией. И обратно, именно запретительные слова человеческой речи, хотя бы и обращенные к животным, имеют это отличие от слов поощрительных или приказательных (которые всегда конкретны) — они неконкретны, могут охватывать всевозможное двигательное содержание. То же самое наблюдается на детях раннего возраста Совершенно поразительна ошибка физиолога Ю. М. Пратусевича[321], принявшего за ранние стадии образования «общих понятий» как раз то, что у ребёнка является ещё общим с домашними животными, — перенос воздействия запретительного сигнала на новые и новые поведенческие акты.

Упомянутые факты несколько отвели нас в сторону от вопроса об интердикции, так как дрессируемые животные не повторяют, не имитируют словесных запретительных сигналов. Но зато мы на этих примерах замечаем, что некоторый аспект человеческих слов имеет касательство к явлению интердикции. В этом плане представляет интерес вопрос о «первом слове» ребёнка. Оно часто фиксируется в памяти матери и близких, как и обстоятельства, при которых оно было произнесено. «Первое слово» — первое артикулированное и как бы осмысленное слово. Возникает оно в строго определённый момент физического созревания ребёнка — созревания определённых нервных тканей и структур. С незначительными индивидуальными вариациями «первое слово» появляется на свет в возрасте 11–13 месяцев. Затем следует некоторый интервал во времени до появления «второго слова», а уж дальнейшие слова возникают без существенных задержек (с психолингвистической стороны важно заметить, что сначала появляются именно отдельные слова, а не синтагмы или предложения, как и не отдельные артикулированные слоги, однако каждое такое инициальное слово сформировано по типу «дупля» — удвоенного слога).

Записанная автором этих строк серия показаний о «первом слове» у детей привела к наблюдению, что, хотя слова эти бесконечно разнообразны, они в функциональном смысле все одинаковы, т. е. во всех случаях это всё-таки одно и то же слово. Когда пришла пора произнести его, т. е. формирующаяся центральная нервная система «дошла» до соответствующего морфофункционального уровня, ребёнок вдруг повторит (сразу или отсроченно) слово, произнесённое взрослым в момент, когда ребёнку не дают что-либо схватить, к чему он тянется, или не дают что-либо бросить, а также касаться, манипулировать предметом. На слух взрослого кажется, что ребёнок назвал объект или действие («бах»), на деле он воспроизвел сигнал запрещения, не более того. Все названия вещей (например, «мама», «киса», «часы», «грибы», «костюм»…) эквивалентны в этой ситуации слову «нельзя», которое само тоже подчас встречается в качестве первого слова. Почему чаще других первым словом оказывается «мама»? Потому что самым частым и самым сильным «нельзя» в этом возрасте является отказ в материнской груди (а также отказ ребёнку, тянущемуся к матери на руки) и произносимое кем-либо слово «мама» нередко может совпасть во времени с таким отказом и с моментом наступления зрелости соответствующих нейрофизиологических структур головного мозга. Слово «мама» и будет выражать отказ, запрещение. Однако то же самое может случиться, когда ребёнку дают послушать тиканье часов и произносят при этом «часы», но не дают их ему в руки; он произнесёт «часы», и это будет выражением запрета, так что родные вполне могли бы теперь всегда вместо «нельзя» произносить «часы». У ребёнка отобрали новый костюмчик и он воспроизвёл в этот момент слово «костюм» («тюм-тюм») в том же функциональном значении. Ему показывают и называют, но не дают в ручонки грибы — он повторяет «грибы». Много раз ему говорили «бах» или «бах-бах», когда он бросал что-либо на пол, но «бах» было им повторено и стало его первым словом лишь при тех же двух условиях: а) в ситуации, когда ему помешали сделать это движение, б) в строго определённый момент его физического развития.

Не стоит перечислять все другие примеры. Все они в равной мере свидетельствуют об интердиктивной функции первого слова. Это значит, что оно не является «знаком» какого-либо предмета или действия, не имеет «значения». Выражаясь фигурально, ребёнок, неодолимо имитируя звуковой комплекс, сопровождающий насильственное пресечение его хватательных, манипуляционных, касательных, бросательных движений, тем самым запрещает эти действия и сам себе, т. е. они оказываются задержанными вследствие повторения им данного слова. Это явление ещё не принадлежит к речевой деятельности. Но дело сразу меняется с появлением «второго слова». Здесь огромный принципиальный переход: если в употреблении ребёнка два разных слова, он уже сопоставляет и дифференцирует их. Следовательно, первое слово уже теряет характер просто «стоп-механизма» универсального назначения: второе слово, раз оно фонетически ясно дифференцируемо от первого (следовательно, уже и не просто фонетически, а в какой-то мере фонологически), оказывается с ним в отношении оппозиции, т. е. они исключают друг друга. Следовательно, второе, а там и последующие слова ограничивают интердиктивную функцию первого. Между словами возникают отношения. Но тем самым мы вступаем в мир человеческой речи, что никак не входит в тематику настоящей главы.

Напротив, первое слово как единственное, не имеющее никаких собратьев, тут ещё идёт к делу. Разумеется, это не «нельзя», не «мама» и т. д., ибо любые вообразимые слова, хотя бы и деформированные детским лепетом, в том числе по типу сдваивания почти тождественных слогов, заимствованы из собственно человеческого лексикона и, следовательно, существуют лишь в своём сопоставлении с другими. Но это принципиально единственное слово чем-то отличается и от всех звуковых и двигательных сигналов, какие подаёт животное. Очевидно, его отличие и состоит в том, что оно: а) представляет инверсию тормозной доминанты обширной группы движений руки (хватательных, касательных, бросательных) и б) обладает неодолимой имитатогенностью.

Это новообразование филогенетически возникло только в очень специальных биологических условиях (хотя и принадлежит к рассмотренному широкому классу имитативно-интердиктивных явлений в физиологии общения животных). Нам надлежит реконструировать, каковы же эти биологические условия.

Энгельс был прав в логической экстраполяции: «…нельзя выводить происхождение человека, этого наиболее общественного из всех животных, от необщественных ближайших предков»[322]. Это высказывание надо брать с учётом словоупотребления того времени. Животных делили на «общественных» (или «общежительных»), т. е. живущих стаями, стадами, группами, колониями, и «одиночных», т. е. соединяющихся лишь для размножения, будь то кратковременно или долговременно. Термин «общественные» не означал перенесение на животных закономерностей человеческого общества, ни, наоборот, биологизацию социологии. Степень «общественности» животных выступала как весьма неодинаковая у разных видов. Исследователи происхождения человека, в согласии с этой мыслью Энгельса, естественно, старались представить себе ближайшую предковую форму животных как «высокообщественную». Подразумевалось, что это слово однозначно — «стадную». Никто не знал для млекопитающих иной формы «общежития», кроме стада или стаи. Поэтому и исходную зоологическую группировку в теории происхождения человека мыслили как просто стадо или стаю.

Но вот пришло открытие качественно иной формы стадности в широком смысле слова или связи, общения между особями одного вида, биологически более перспективной, чем обычные стадо и стая. И эта форма общения обнаружена у того вида антропоидов, который является по совокупности морфологических, физиологических, эмбриогенетических признаков наиболее родственным человеку, — у шимпанзе. Ясно, что отныне все модели древнейшей организации предков человека, построенные по аналогии со стадами или большими семьями собакоголовых обезьян, к тому же наблюдавшимися преимущественно в неволе (Н. А. Тих[323], Ю. И. Семёнов и др.), должны быть отклонены.

Павианы, гамадрилы — очень далёкие от человека ветви родословного древа обезьян.

Повторим: из четырех родов антропоидов (гиббоны, гориллы, орангутаны и шимпанзе), наших несравнимо более близких родственников, чем иные современные животные, на первом месте по наличию общих с человеком признаков, безусловно, стоят шимпанзе. Некоторые авторитетные приматологи, в том числе М. Ф. Нестурх, держатся даже гипотезы, что между ними возможно было бы искусственное скрещивание. Но жизнь шимпанзе на воле до недавнего времени оставалась очень плохо изученной. Зоологи довольствовались догадкой, что, вероятно, они живут небольшими семейными группами. Переворот принадлежит молодой исследовательнице Дж. Гудолл, которая провела в Африке около пяти лет наедине с обезьянами-шимпанзе и настолько приучила их к себе, настолько стала отличать каждую особь, что смогла погрузиться в те аспекты их жизни, которые скрыты от охотников и путешественников. Ею сделаны многие важные сообщения о жизнедеятельности шимпанзе, но самым капитальным, однако еще недооценённым ни ею самой, ни приматологами и антропологами, является открытие специфичной для них особой формы взаимосвязи. Я склонен называть последнюю «тасующимися группами» («тасующимися стадами», если слово «стадо» способно претерпеть такую модификацию). Шимпанзе значительную часть года кочуют небольшими группами по 3–6 особей, при изобилии же где-нибудь плодов они собираются вместе, особей по 25 и более, а затем снова расходятся маленькими группами, но вот что примечательно — состав индивидов в каждой из них уже не тот, какой был до временного скопления[324]. Иными словами, эти группы подобны нескольким тасуемым колодам карт. В них нет постоянного состава особей. Это имеет существеннейшее биологическое значение: преобразуются механизмы популяции, тем самым — популяционной генетики, а также биоценоза.

Контролем и подтверждением открытия Дж. Гудолл могут служить наблюдения другого зоолога, В. Рейнольдса, проработавшего восемь месяцев в одиночку в лесах Уганды (в лесу Будонго). На участке леса примерно в 6–8 кв. миль жило от 60 до 75 особей шимпанзе. «Однако в отличие от горилл состав группы шимпанзе совершенно непостоянен. Это просто сборище животных. Изменения в составе стада происходят ежедневно. Обезьяны поодиночке или маленькими группами уходят в поисках фруктов — их основной пищи в этих лесах. Иногда несколько самцов бродят вместе, часто можно видеть группы из нескольких самок с детёнышами»[325].

Таков на уровне современной науки исходный пункт для всякой попытки реконструировать форму стадности или «общественности» у ископаемых троглодитид. Конечно, у них это было уже существенно иначе, более высоко развито, чем у четвероруких полудревесных шимпанзе или даже некоего более близкого троглодитидам вымершего вида антропоидов. Но в какую сторону шло изменение? Для экстраполяции надо прежде всего учесть, как шагнули сами шимпанзе в указанную сторону даже от орангутанов и горилл. У орангутанов есть группы по 2–5 особей, состав которых непостоянный: животные расстаются и снова соединяются; мы не располагаем сведениями, соединяются ли они всегда в прежнем составе или подчас «тасуются». У горилл, по наблюдениям Дж. Шаллера, «состав группы подолгу не меняется», если не считать рождений и смертей; однако иногда к группе временно присоединяется тот или иной из бродящих вне групп самцов-одиночек, иногда, напротив, из группы исчезает какой-либо самец; подчас две мелкие группы сливаются в одну крупную (вероятно, чтобы позже опять разделиться). У самых далёких от человека антропоидов — гиббонов (обычно выделяемых зоологами в особое семейство) налицо лишь устойчивые по составу группы из 2–6 животных, включающие самца, самку и их потомство; каждая такая группа держится в своём районе; если соседние группы и сходятся на короткий срок, они расходятся, по-видимому, снова в прежнем составе[326].

Как видим, чем дальше от шимпанзе, вместе с тем, чем дальше и от человека, тем менее выражены даже признаки системы тасующихся групп. Можно экстраполировать, что, наоборот, эта система, пробившаяся в жизнь в эволюции антропоидов с максимумом у шимпанзе (из живущих ныне форм), продолжала развиваться у троглодитид. В каком направлении? Возможно, возросла амплитуда от одиночных блужданий до самых крупных непостоянных «сборищ». И в самом деле, вот проницательное обобщение С. П. Толстовым археологических знаний о нижнем и среднем палеолите: «Колоссальные скопления остатков индустрии в классическом Сент-Ашёле, в ряде стоянок южной Франции и Испании, наряду с мелкими стоянками и единичными находками, дают прочную базу для утверждения о крайней подвижности и изменчивости размеров первых социальных группировок»[327]. Отклоним лишь слово «социальных». Но в остальном с тех пор, как были написаны эти слова, огромный новый археологический материал только ещё упрочил «базу» данного утверждения.

Но теперь — и именно благодаря открытию Дж. Гудолл — мы уже можем сказать конкретнее, что это были за группировки. Если настаивать на слове «стадо», то это стадо совершенно особого рода: то разбухая, то съёживаясь в объёме, то распадаясь на единицы, оно не имеет постоянного состава индивидов. Один и тот же индивид может оказываться последовательно членом разных сообществ по мере их соединений, рассредоточений, тасовки. Кстати, только такое представление, и, вероятно, никакое другое, способно дать реальное биологическое обоснование гипотезы о праисторическом «промискуитете»: в этих тасующихся группах не могло быть стойкого семейного ядра, вроде семейных групп гиббонов, ни «гаремной семьи» павианов, — самцы, составляющие вообще элемент зоогеографически обычно более мобильный, чем связанные молодью самки, в данном случае, оторвавшись от своих самок, уже не возвращались к ним вновь, а примыкали где-либо к другим, третьим, совершая, может быть, громадные пространственные перемещения.

Здесь нет возможности рассмотреть вопрос о том, какие экологические условия благоприятствовали прогрессированию такой («гудолловской») организации межиндивидуальных связей у «падальщиков» троглодитид. Здесь мы рассматриваем эту модель с точки зрения физиологических механизмов контактов и взаимодействий особей. А именно мы приходим к идее неограниченных перемещений индивидов в пределах огромных зон обитания вида и даже — в мыслимой тенденции — в пределах всего его ареала. Но из предыдущего мы знаем, что троглодитиды были высоко имитативны. Мы помним также, что у других животных сила имитативности, если она не ограничена внутренними границами стада, вполне обособленного от других стад, а также некоторыми трансформациями, которые она испытывает внутри стада, влечёт к биологической катастрофе целые популяции. Отсюда вытекает, что неограниченно тасующаяся система, тем более приводящая подчас к огромным скоплениям особей, неминуемо таит в себе опасность этой катастрофы, если не корректируется в свою очередь каким-то новым биологическим приспособлением, т. е. если сила имитации чем-то не пресекается.

Прежде чем говорить об этом, вернёмся к понятию популяции. Если обратиться ещё раз к шимпанзе, мы увидим, что и у них, как у ряда других животных, невыраженность стада (в обычном смысле) отчасти компенсируется этологическими особенностями пространственно локализованных популяций, что, несомненно, затрудняет или исключает контакты за пределами своей популяции. Рейнольдс утверждает, что никогда не видел, чтобы шимпанзе в Уганде употребляли какие-либо орудия или чтобы они ели мясо, как то и другое наблюдала у них Гудолл в Танганьике; но она, в свою очередь, не наблюдала у своих шимпанзе того приёма раскалывания ореха камнем на камне, который наблюдал Битти в Либерии[328]. Если эти факты верны, они могут говорить о том, как на уровне шимпанзе обеспечивается недиффузность отдельных популяций. Ретивый «предысторик» усмотрел бы тут «локальные культуры», хотя речь может идти всего лишь о биологической (этологической) компенсации тех опасностей от неограниченных межиндивидуальных контактов, которые порождаются системой «тасующихся» стад или групп. Однако у ископаемых троглодитид, особенно в начале их филогении, по всей видимости, этого предохранителя не было, т. е. вероятно их популяции не были разделены ни пространственными, ни этологическими переборками. Каменные изделия нижнего палеолита, как и среднего, в общем одинаковы на всём огромном ареале, и только верхний палеолит рисует начало образования сначала двух огромных «провинций» — азиатской и афро-европейской, затем трёх и т. д., путём, по-видимому, их размежевания территориального, кровно-расового, технологического[329]. Это не значит, что нижнепалеолитические и среднепалеолитические памятники повсюду на пространствах Европы, Африки и Южной Азии вполне однообразны. Нет, они разнообразны, но это, как справедливо говорит П. И. Борисковский, неустойчивое, можно сказать, аморфное разнообразие, местные различия расплывчаты и нечётки, хотя они и умножаются в эпоху мустье[330]. В переводе на интересующий нас язык это значит, что в отличие от шимпанзе (если приведённые наблюдения, касающиеся некоторой обособленности их популяций, истинны) у троглодитид, особенно на ранних уровнях их эволюции, нет столь выраженных мембран, разделяющих популяции.

Огромной важности биологический сдвиг! Во всей эволюции жизни до троглодитид биологический вид в каждый данный период его существования есть собирательное понятие: это есть мысленное обобщение всей совокупности живущих подобных друг другу особей. Лишь немногие из них, подчас всего лишь две особи, имеют реальный контакт друг с другом, единство же вида воплощено в генетической связи, а также в экологическом (биогеоценотическом) положении его среди других видов. И вот система неограниченно тасующихся групп, прорвав и стадные, и популяционные перегородки, превращает троглодитид в нечто новое: в вид, где особь, по натуре весьма мобильная, т. е. способная покрывать сравнительно быстро огромные дистанции и преодолевать водные, горные, пустынные, снежные препятствия, оказывается в принципе в контактах с неопределённо большим числом особей, поскольку включается на время в находимые ею скопления подобных себе, будь то в сезонные или долговременные, но затем вновь уходит с малыми группами, а то и вовсе порознь; в вид, представляющий собою тем самым не мысленное и не генетическое только, но реальное (в тенденции) единство.

Конечно, нет особи, которая за время жизни повстречалась бы со всеми другими особями своего вида; однако нет и фиксированного предела её встречам. Повторим, что это создаёт существенно новую арену и механику действия законов генетики. Не отсюда ли широкий политипизм троглодитид?

Мало того, эта новая модель открывает такие просторы для контактов, что, несмотря на морфологическую дивергенцию разновидностей, следовательно, прекращение или убывание скрещиваний, между разновидностями и видами всё же сохранялась имитативность надолго и на широком пространстве. Только так можно объяснить казавшееся загадочным несовпадение археологического ряда и антропологического ряда фактов, в частности, в конце среднего палеолита и в начале верхнего. Долгое время учёным верилось, что каждому виду «ископаемых гоминид», т. е. ископаемых троглодитид, присуще изготовление другого типа орудий, например палеоантропам (неандертальцам в широком смысле) — мустьерского типа («мустьерская культура»). Правда, оставалось совершенно неясным, какова природа этой связи между строением тела и приёмами обработки камней: наследственная предрасположенность данного вида, вроде той, какая проявляется у разных животных как врождённые сложные формы поведения? Но сам вопрос отпал, поскольку в дальнейшем на немалой серии находок было показано, что если сапиентный морфологический тип распространялся из определённой географической области — Восточного Средиземноморья и прилегающих территорий, то на местах, куда он расселился, скажем, в Европе, не видно никакого скачка между принесённой им верхнепалеолитической техникой и присущей неандертальским аборигенам среднепалеолитической, мустьерской техникой. Напротив, в Европе налицо прямое и слитное превращение финального мустье в начальные формы верхнего палеолита.

Эту актуальнейшую проблему науки о происхождении человека особенно остро очертил Я. Я. Рогинский. Ещё в учебнике «Основы антропологии», изложив материал, свидетельствующий о расселении человека современного типа из Передней Азии и прилегающих территорий в Европу и другие места, Рогинский писал: «В противоречии с приведёнными здесь фактами из области морфологии находятся многочисленные свидетельства археологов, убедительно показавших явную преемственную связь между местным мустье и поздним (верхним) палеолитом на территории Европы»[331]. Рогинский высказывает такое предположение для разрешения трудности: может быть, этот прогрессивный тип человека расселялся из своего очага не с верхнепалеолитической техникой обработки камня, а с финальной мустьерской. Однако эта гипотеза не проходит, так как необъяснимо, почему он пришёл в Европу именно тогда, когда там независимым образом была такая или как раз непосредственно предшествующая стадия мустье у местных неандертальцев. Нет никакого перескока в эволюции мустьерской техники в Европе от среднего мустье к финальному, они связаны преемственностью, как и среднее мустье — с ранним, как и финальное мустье — с селетом, с ориньяком и даже с солютре. Не спасают в этом смысле и гипотезы Г. П. Григорьева о перемещениях «предплемён», каждое из которых было носителем своего палеолитического комплекса, который, вероятно, в таком случае следовало бы называть «предкультурой»[332].

Единственное предположение, которое остаётся и которое правдоподобно: палеоантропы могли изготовлять изделия из камня и позднеашёльского типа, и разных уровней мустьерского типа, и начальных уровней верхнего палеолита, но подселение к автохтонным популяциям требовало от пришельцев этологической ассимиляции, вернее, либо пришельцы перенимали местный набор приёмов, либо автохтоны перенимали вновь принесённый. Возможно, бывало слияние, образование смешанных наборов, но подчас практически и невозможна «бикультурность» в этой технологии, т. е. из двух взаимоисключающих приёмов мог быть автоматизирован либо один, либо другой. В этих ситуациях чуть большая статистическая вероятность победы была на стороне не более лёгких, а более трудных приёмов. Это кажется странным, но придётся допустить, что более сложные приёмы изготовления и соответствующие типы изделий обладали хоть немного большей имитатогенностью, чем более простые (вспомним «причудливую» природу многих неадекватных рефлексов и вероятность их повышенной имитатогенности). В таком случае получает объяснение и постоянно подчёркиваемый археологами (несомненно, с основанием) медленный прогресс техники обработки камня, её усложнение и «совершенствование»[333]. Подчас тут действует прямая целесообразность (неуклонное возрастание коэффициента полученного режущего края по отношению к объёму использованного камня), но невозможно под ней вскрыть действия ни естественного отбора, ни сознательного расчёта. Ведь речь идёт о слишком больших величинах во времени, в числе особей и поколений, чтобы тут могли найти соизмерение какие-нибудь «изобретатели», «мудрецы», «законодатели».

Таким образом, связь палеоантропов преимущественно с мустьерской техникой, а неоантропов — преимущественно с верхнепалеолитической истинна только при рассмотрении вопроса в очень большом масштабе. Нет прямой и жёстко необходимой корреляции между антропологическим рядом и археологическим. Неоантропы могли употреблять мустьерские приёмы обработки камня, палеоантропы — и верхнепалеолитические, и нижнепалеолитические, хотя преимущественно им свойственны мустьерские. Между морфологией и поведением здесь нет жёсткой связи. Действовал биологический механизм тасующихся общностей, имитации и автоматизма. Что до выбора той или иной техники, то первые признаки выбора обнаруживаются только в упомянутом расчленении верхнепалеолитического глобального ареала на две громадные части (затем одной из них — снова на две), причём выбор состоял не в предпочтении одной культуры, а в отклонении и избегании другой, следовательно, в появлении того, что в социальной психологии мы называем оппозицией «они и мы». Но это уже будет относиться к начавшейся человеческой истории. Мы же пока погружены в мир троглодитид, лежащий до порога человеческой истории.

На любой стадии филогении троглодитид, идёт ли речь о родах австралопитеков, мегантропов, питекантропов (археоантропов) или троглодитов (палеоантропов, неандертальцев), мы представляем себе каждый вид на всём его ареале как взаимосвязанный широкими миграциями и тасовкой весьма изменчивых по величине групп (стад) и, с другой стороны, как характеризующийся необычайно высокой имитативностью. Оба этих представления, конечно, требуют новой и новой критической проверки, новой и новой аргументации. Но они являются, во-первых, экстраполяцией на троглодитид того, что известно из наблюдений о соответствующих векторах эволюции обезьян, во-вторых, хорошо согласуются с фактами палеолита и проясняют некоторые назревшие загадки палеолитоведения. Поэтому они могут послужить базой для дальнейшего исследования.

Если в некоторых отношениях широкая имитативность внутри родов и видов семейства троглодитид была биологически полезной, надлежит помнить и сказанное выше о биологической опасности имитативности, когда она разливается за пределы отдельных стад, тем более за пределы популяций. Та специфическая форма общения у троглодитид, которая совпадает (в тенденции) со всем поголовьем вида или по меньшей мере благоприятствует массовым сгущениям, несомненно таила в себе опасность в особенно высокой степени. Эта форма общения была бы просто невозможна, если бы противовесом ей не выступала интердикция. И обратно, интердикция не достигла бы своих высших уровней, если бы не специфический биологический фон — предельно развитая «гудолловская» система скапливающихся, распадающихся и тасующихся сообществ.

Эти два явления невозможно мыслить иначе, чем как две неразрывные стороны одного целого. Мы выше фиксировали внимание не на интердиктивности, а на имитативности, ибо именно она отражена в единственных прямых фактах, сохранившихся для суждения о жизнедеятельности и поведении различных видов троглодитид — на обработанных ими камнях, которые археологи так умело откапывают, датируют, описывают, классифицируют, даже контрольно изготовляют сами. Но имитативность, о которой так много говорят эти ископаемые камни, входит в общий имитативно-интердиктивный нейродинамический комплекс. В очерченных биологических условиях существования этих видов данный комплекс с необходимостью был выражен и эволюционировал и в плане интердиктивности, т, е. провоцируемой через имитацию инверсии тормозной доминанты, как характернейшей черты высшей нервной деятельности троглодитид.

Следует представить себе раннюю, начальную форму интердиктивных реакций в среде троглодитид как оборонительную, самозащитную функцию. Поздней и высшей формой явится наступательная интердиктивная реакция.

Первую из них легче наложить на известные приматологам отношения в обезьяньих сообществах. Так, например, многократно и детально описано явление «доминирования»: вожак стаи (стада) определённой угрожающей мимикой и позой, а то и звуками командует: запрещает есть, пока сам не насытился, подзывает или отгоняет, пресекает половую активность самцов и т. д. Иногда эти условные сигналы подкрепляются применением силы, побоями, но редко, чаще же подчинение бывает как бы врождённым и инстинктивным, в ответ на символическую угрозу наступает действие повиновения, а то и символическая поза смирения («подставление» — не только у самок, но и у самцов). Словом, механизм внутригруппового общения у обезьян обеспечивает весьма определённые жизненные преимущества вожаку, в том числе присвоение отбираемой пищи, отбираемых самок, любопытных предметов, преимущество первоочерёдного обыскивания волосяного покрова, возможности определять местопребывание и передвижение группы, пресекать по своему импульсу игры молодняка, действия взрослых, направленные в их собственных интересах. Поистине стадные механизмы в этом смысле для большинства особей наглядно «обуздывают зоологический индивидуализм». Всё это — первосигнальные команды, т. е. подкрепляемые хотя бы отдалённой, отсроченной, абортивной угрозой, ставшей условным сигналом для всех остальных особей стаи (стада). Но вот на уровне троглодитид наступает час интердикции. Механизм «доминирования», полезный в стае, становится вредным и жизненно опасным в больших скоплениях; и его парирует интердикция. Какой-то главарь, пытающийся дать команду, вдруг принуждён прервать её: члены стада срывают этот акт тем, что в решающий момент дистантно вызывают у него, скажем, почёсывание в затылке, или зевание, или засыпание, или ещё какую-либо реакцию, которую в нём неодолимо провоцирует (как инверсию тормозной доминанты) закон имитации. Если бы механизм «доминирования» можно было назвать «монархией», то произошедший сдвиг был бы «ограничением монархии» или её «свержением», — но это только метафоры, речь идёт не о власти и не о вольности, а лишь о биологическом видоизменении биологического механизма, ставшего при новых внутривидовых контактах отрицательным фактором.

Такова оборонительная интердикция. А вот плод дальнейшей эволюции — наступательная интердикция. Теперь уже нашему герою не просто не дают командовать, но командуют: «отдай», «нельзя», «не трогай» (разумеется, если перевести физиологические категории на человеческий язык, хотя до него от этого уровня ещё далеко). Это совсем не те запреты (или повеления), с которыми подобные ему некогда обращались к членам стаи-семьи: эти запреты не опираются ни на какие, даже самые отставленные и условные, подкрепления. Они абсолютно «запирают» действие, так как являются инверсией его тормозной доминанты, вызываемой к активному выражению безотказной силой имитации.

Вот мы и описали с точки зрения психоневрологии великий канун. Не вставив этот средний блок между известными нам обезьянами и Homo sapiens, мы никогда не сможем в плоскости естествознания выйти на исходные рубежи происхождения второй сигнальной системы. Иными словами, мы никогда не нащупали бы её генезиса, если бы начинали с отношения между индивидом и окружающей его средой, где он добывает пищу, обороняется и т. п. Сколь бы велеречиво ни именовали эту индивидуальную сенсомоторную сферу отношений отдельного организма с материальной средой «трудом», сколь бы усложнены ни были посредствующие материальные звенья этих отношений, здесь нет и в помине сознательного труда в смысле Маркса. Всё сказанное выше призвано было нащупать генетические корни обязательного условия и предпосылки человеческого труда — второй сигнальной системы[334].