Родительская суббота

Одно из самых тягостных зрелищ на свете – поминки, совершаемые атеистами.

Вот все пришли домой от свежей могилы. Встает старший, поднимает рюмку…

И вот в этот момент все просто физически ощущают, что они что-то могут и должны сделать для того, с кем только что они простились.

Молитва об ушедших – это потребность сердца, а не требование церковной дисциплины. Сердце требует: помолись!!!

А рассудок, покалеченный еще школьными уроками безбожия, говорит: «Незачем, молиться, некому и не о ком – небеса полны разве что радиоволнами, а от того человека, с которым мы жили еще три дня назад, не осталось уже ничего, кроме того безобразия, которое мы только что засыпали землею». И на лицах людей отражается эта внутренняя сшибка. И звучат столь ненужные слова: «Покойный был хорошим семьянином и общественным работником»…

Нас не было – нас не будет.

Так не есть ли человек, чья жизнь нелепо мелькает меж двумя пропастями небытия, не более чем «покойник в отпуске»?..

Я умру, а мир останется полным, как новехонькое яйцо. Борис Чичибабин однажды дал безжалостно-точное определение смерти, какой она предстает неверующему человеку: «Лишь мясо – в яму».

Как мало в жизни светлых дней,

Как черных много!

Я не могу любить людей,

Распявших Бога!

Да смерть – и та! – нейдет им впрок

Лишь мясо в яму,

Кто небо нежное обрек

Алчбе и сраму.

Что люди выносят с кладбища? Что сам ушедший смог обрести в опыте своего умирания? Сможет ли человек увидеть смысл в последнем событии своей земной жизни – в смерти? Или и смерть – «не в прок»? Если человек перейдет границу времени в раздражении и злости, в попытке свести счеты с Судьбой, – в Вечности запечатлеется именно такой его лик…

Поэтому-то и страшно, что, по мысли Мераба Мамардашвили, «миллионы людей не просто умерли, а умерли не своей смертью, то есть такой, из которой никакого смысла для жизни извлечь нельзя и научиться ничему нельзя».

В конце концов, то, что придает смысл жизни, придает смысл и смерти… Именно ощущение бессмысленности смерти делает столь тяжелыми и неестественными похороны атеистов.

Для сравнения – сопоставьте Ваше ощущение на старом кладбище, где покой людей сторожат могильные кресты, – с тем, что чувствует Ваше же сердце при посещении советских звездных кладбищ. Можно с мирным и радостным сердцем гулять – даже с ребенком – по кладбищу, скажем, Донского монастыря. Но не чувствуется мира на советском Новодевичьем…

В моей же жизни был случай прямой такой встречи. В 1986 году в пожаре Московской духовной академии сгорели пятеро семинаристов. Хоронили их на городском кладбище Загорска. И вот, впервые за десятилетия на это кладбище пришли священники – не таясь, в облачениях, с хором, с молитвой. Пока студенты прощались со своими однокурсниками, один из монахов отошел в сторонку и тихо, стараясь быть максимально незаметным, стал ходить среди соседних могил. Он кропил их святой водой. И было такое ощущение, что из под каждого холмика доносится слово благодарности. В воздухе как бы растворилось обещание Пасхи…

Или вот иной пример неуничтожимости человека. Попробуйте, взяв в руки книгу, помолиться об ее авторе. Берете в руки Лермонтова – скажите про себя, раскрывая нужную Вам страничку: «Господи, помяни раба твоего Михаила». Прикасается Ваша рука к томику Цветаевой – вздохните и о ней: «Прости, Господи, рабу Твою Марину и приими ее с миром». Все будет прочитываться иначе. Книжка станет больше самой себя. Она станет встречей с человеком.

Пушкин (упокой, Господи, раба Твоего Александра!) среди обстоятельств, которые человека делают человеком, называл «любовь к отеческим гробам». Каждого человека ждет отправление «в путь всея земли» (Нав., 23,14). Не может быть вполне человеком тот, кого никогда не посещала мысль о смерти, кто никогда в тайнике своего сердца не повторял те слова, которые произнес преподобный. Серафим Саровский: «Господи, как мне умирать будет?».

Событие смерти, ее таинство – одно из важнейших событий во всей жизни человека. И потому никакие отговорки типа «некогда», «недосуг» и т.п. не будут приняты ни совестью, ни Богом, если мы забудем дорогу к родительским могилам. Надеюсь, мы никогда не доживем до тех лет, когда исполнится мечта Елены Рёрих: «Кладбища вообще должны быть уничтожены как рассадники всяких эпидемий»[253]

Для восточного мистицизма тело человека – лишь тюрьма для души. По высвобождении – сжечь и выбросить.

Для христианства тело – храм души. И верим мы не только в бессмертие души, но и в воскресение всего человека. Потому и появились на Руси кладбища: семя бросается в землю, чтобы с новой космической весной взойти. По слову апостола Павла, тело – храм духа, живущего в нем, а, как мы помним, «и храм поруганный – все храм». И потому тела дорогих людей у христиан принято не бросать в огненную бездну, а класть в земляную постель…

Перед началом и в дни Великого Поста, перед тем, как мы сделаем первый шаг навстречу Пасхе, звучит под сводами храмов слово нашей любви ко всем тем, кто прежде нас шел дорогой жизни: «Упокой, Господи, души усопших раб Твоих!». Это – молитва обо всех, ибо, по замечательному слову Анастасии Цветаевой, «тут только есть верующие и неверующие. Там – все верующие». Теперь они все видят то, во что мы только веруем, видят то, во что когда-то они же запрещали веровать нам. И, значит, для всех них наше молитвенное воздыхание будет драгоценным даром.

Дело в том, что человек умирает не весь. В конце концов еще Платон спрашивал: почему, если душа всю жизнь борется с телом, то с гибелью своего врага она должна сама исчезнуть?

Душа пользуется телом (в том числе и мозгом и сердцем) – как музыкант пользуется своим инструментом. Если струна порвалась – мы уже не слышим музыки. Но это еще не основание утверждать, что умер сам музыкант.

Люди скорбят, умирая или провожая умерших, – но это не есть свидетельство о том, что за дверью смерти только скорбь или пустота. Спросите ребенка в утробе матери – желает ли он выходить оттуда? Попробуйте описать ему внешний мир – не через утверждение того, что там есть (ибо это будут реалии, незнакомые ребенку), а через отрицание того, что питает его в материнском чреве. Что же удивляться, что дети плача и протестуя приходят в наш мир? Но не таковы ли скорбь и плач уходящих?

Лишь бы рождение не сопровождалось родовой травмой. Лишь бы дни подготовки к рождению не были отравлены. Лишь бы не родиться в будущую жизнь «из-вергом».

Мы вообще, к сожалению, бессмертны. Мы обречены на вечность и на воскрешение. И как бы нам ни хотелось прекратить свое существование и не нести наши грехи на Суд – вневременная основа нашей личности не может быть просто унесена ветром времени…

«Хорошие новости из Иерусалима» состояли в том, что качество этого нашего приснобытия может стать иным, радостным, бес-судным («Слушающий слово Мое и на суд не приходит, но перешел от смерти в жизнь» – Ин. 5,24).

Или непонятно, что такое душа? Есть ли она? Что это такое? – Душа – это то, что болит у человека, когда все тело здорово. Ведь говорим же мы (и ощущаем), что не мозг болит, не сердечная мышца – душа болит. И напротив – бывает, что при муке и скорби что-то в нас радуется и чисто поет (так бывает с мучениками).

«Смерти нет – это всем известно. Повторять это стало пресно. А что есть – пусть расскажут мне…» – просила Анна Ахматова.

О том, «что есть», и говорят родительские субботы, восходящие к празднику Успения.

Праздник… Но это ведь день кончины Богоматери. Почему же – праздник? А потому, что смерть не есть единственный способ кончины.

Успение – антоним смерти. Это прежде всего – не-смерть. Два этих слова, различающихся в языке любого христианского народа, означают радикально противоположные исходы человеческой жизни. Взращивает человек в себе семена любви, добра, веры, всерьез относится к своей душе – и его жизненный путь венчается успением. Если же разрушение он нес себе и окружающему миру, раной за раной уязвлял свою душу, а грязь из нее, неухоженной и заросшей, выплескивал вовне – конечный, смертный распад завершит его прижизненное затухание.

Отныне (в смысле – со времени воскресения Христа) образ нашего бессмертия зависит от образа нашей любви. «Человек поступает туда, где ум имеет свою цель и любимое им», – говорил преподобный Макарий Египетский.

На иконе Успения Христос держит на руках младенца – душу своей Матери. Она только что родилась в Вечность. «Господи! Душа сбылась – умысел твой самый тайный!», – можно было бы сказать об этом миге словами Цветаевой.

Душа «сбылась», исполнилась – и в слове «успение» слышатся отголоски не только «сна», но и «спелости» и «успеха».

«Время умирать» (Еккл. 3,2). Может быть, самое разительное отличие современной культуры от культуры христианской – в неумении умирать, в том, что нынешняя культура не вычленяет в себе это время – «время умирать». Ушла культура старения, культура умирания. Человек подходит к порогу смерти не столько стараясь всмотреться за его черту, сколько без конца оборачиваясь назад и с ужасом вычисляя все разрастающееся расстояние от поры своей молодости. Старость из времени «подготовки к смерти», когда «пора о душе подумать» стала временем последнего и решительного боя за место под солнцем, за последние «права»… Она стала временем зависти.

У русского философа С. Л. Франка есть выражение – «просветление старости», состояние последней, осенней ясности. Последняя, умудренная ясность, о которой говорят строки Ф. Сологуба, списанные «современностью» в раздел «декадентства»:

День только к вечеру хорош.

Жизнь тем ясней, чем ближе к смерти.

Закону мудрому поверьте –

День только к вечеру хорош.

С утра уныние и ложь

И копошащиеся черти.

День только к вечеру хорош.

Жизнь тем ясней, чем ближе к смерти.

Здесь приходила к человеку мудрость. Мудрость – это, конечно, не ученость и не энциклопедичность, не начитанность. Это – знание немногого, но самого важного. Потому-то к монахам – «живым мертвецам» (при постриге как бы умершим для мирской суеты, и, поэтому ставшим самыми живыми людьми на земле) – и ездили энциклопедисты за советом. Гоголь и Соловьев, Достоевский и Иван Киреевский, лично беседовавший с Гегелем и Шеллингом, своих главных собеседников нашли в Оптиной пустыни. Потому что здесь разговор шел «о самом важном». Самым важным Платон – отец философов – называл вот что: «Для людей это тайна: но все, которые по-настоящему отдавались философии, ничего иного не делали, как готовились к умиранию и смерти».

В середине нашего века константинопольский патриарх АфинагорI так говорил о времени умирания: «Я хотел бы умереть после болезни, достаточно долгой, чтобы успеть подготовиться к смерти, и недостаточно длительной, чтобы стать в тягость своим близким. Я хотел бы лежать в комнате у окна и видеть: вот Смерть появилась на соседнем холме. Вот она входит в дверь. вот она поднимается по лестнице. Вот уже стучит в дверь… И я говорю ей: войди. Но подожди. Будь моей гостьей. Дай собраться перед дорогой. Присядь. Ну вот, я готов. Идем!»…

Помещение жизни в перспективу конца делает ее именно путем, придает ей динамику, особый вкус ответственности. Но это конечно, лишь если человек воспринимает свою смерть не как тупик, а как дверь. Дверь же – это кусочек пространства, через который входят, проходя его. Жить в двери нельзя – это верно. И в смерти нет места для жизни. Но есть еще жизнь за ее порогом.

Смысл двери придает то, доступ к чему она открывает.

Смысл смерти придает то, что начинается за ее порогом. Я не умер – я вышел. И дай Бог, чтобы уже по ту сторону порога мог я произнести слова, начертанные на надгробии Григория Сковороды: «Мир ловил меня, но не поймал».