О Молитве Господней

О Молитве Господней, казалось бы, говорить нечего. Мы все ее употребляем, с детства знаем, она постоянно нам попадается в службах, и мы к ней естественно обращаемся, отчасти из-за ее изумительной стройности и красоты, отчасти – зная, что это молитва, которая нам дана Самим Спасителем Христом, и поэтому она святыня для нас, это Его собственная молитва, которой Он с нами поделился (Мф 6:9-13; Лк 11:2-4). Я думаю, что мы должны помнить, когда молимся этой молитвой: это молитва Сына Божия, ставшего Сыном Человеческим, которая выражает все Его сыновство (и многое другое, что к этому ведет, – к чему я вернусь).

Для меня Молитва Господня годами была самой трудной молитвой. Разумеется, каждое отдельное предложение доступно и понятно каждому в пределах его духовного роста или углубленности, или опыта, но в целом она меня не то что не удовлетворяла – я не мог найти к ней ключа. И в какой-то момент я обнаружил в ней нечто, чем хочу с вами поделиться: она – не только молитва, она – целый путь духовной жизни (к этому я тоже вернусь).

Мне Молитва Господня представляется как бы разделенной на две части. Первая – призывание: Отче наш и три прошения.

Эти три прошения ясно представляют собой молитву сыновства, но не нашего относительного сыновства – мы ведь блудные дети нашего Небесного Отца, мы – колеблющиеся, ищущие, а это – слова, которые мог сказать только совершенный Человек, который есть и совершенный Бог. Это молитва сыновства в полном смысле этого слова. А затем идут прошения, которые, как мне кажется, к этом сыновству ведут или которые могут служить путеводной звездой к тому, чтобы вырасти в это сыновство. И вот я попробую вам сказать нечто об этих двух частях.

Первое, что меня поражает, что меня удивляет в себе, удивляет и в других: когда мы говорим: Отче наш, мы всегда думаем, что это молитва, которая нас всех, верующих, православных или прихожан одного храма, или членов одной семьи, выражает вместе, и я до сих пор не встречал никого, кто бы ощутил, что, когда Христос нам сказал: Отче наш, Он говорил о том, что это Отец Его – и наш, этим как бы предваряя момент, когда позже, в течение евангельской истории, Он Своих учеников назвал братьями Своими. Это замечательная вещь, это потрясающая вещь, потому что, если бы речь шла о том, что мы признаем отцовство Божие для нас, это было бы уже так много, но когда мы думаем, что это отцовство включает Единородного Сына Божия, что отцовство в этом призывании ставит нас и Его в одно и то же положение по отношению к Богу Отцу, это нечто, как мне кажется, такое потрясающее, такое глубокое…

Отцовство имеет особенные свойства. Отец – это тот, кто является источником нашей жизни. Отец – это тот, кто эту жизнь в нас воспитывает, но воспитывает строгим требованием безграничной любви, кто ни на какие компромиссы не готов идти и требует от нас, чтобы мы были тем, к чему мы призваны, кто не удовлетворяется ничем в нас, что ниже нашего достоинства. К примеру, возьмите притчу о блудном сыне (Лк 15:11-32). Вы помните, как блудный сын, опомнившись, идет обратно к отчему дому. И по дороге он повторяет для себя – не то что заучивает наизусть, но в его душе плачет молитва: Я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим, прими меня как одного из твоих наемников… Это плач души, это не повторение того, что он скажет отцу, – он это чувствует все время и идет к отцу, несмотря на свою недостойную жизнь. Хоть он недостоин, но он знает, что отец остался отцом, что его любовь не поколебалась, даже когда сын ему сказал: я не могу дождаться момента твоей смерти для того, чтобы начать жить. Давай сговоримся: умри для меня, дай мне ту долю богатства, которую я получил бы после твоей физической смерти, уговоримся, что тебя нет больше. Даже тогда отец не обмолвился ни одним упреком, а просто дал ему его долю имущества и отпустил с миром. И вот, вспоминая это, юноша идет домой именно к отцу – не к судье, не к чужому человеку, не в надежде, что его «может быть» примут. Это слово «отец» значит, что у него надежда еще не умерла. Но обратили ли вы внимание, что, когда он перед лицом отца хочет произнести свою исповедь, отец ему не дает сказать последние слова. Сын произносит: Отче, я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим… – и тут его отец прерывает: сын или дочь могут быть недостойными детьми своего отца или матери, но никаким образом не могут перестроить свои отношения на отношения достойных наемников или рабов. Отец не может его принять как наемника, как раба, он его может принять только как сына: кающегося – да, недостойного по своему поведению – да, но как сына и не иначе. И вот страшно для нас важно, что Бог никогда не примирится с тем, чтобы мы были ниже своего уровня. Это – отцовство Божие. И когда в этом контексте мы думаем о том, что Христос нам дает эту молитву и говорит: Отче наш, то перед нами вдруг вырастает образ того, что мы собой должны бы представлять. Если мы действительно братья и сестры Единородного Сына Божия, ставшего Сыном Человеческим, то вот мера нашего человечества – не меньше. Мы должны быть иконами Христа и больше, чем иконами: мы должны так сродниться со Христом, чтобы все, что можно сказать о Христе в свое время, когда все будет завершено, могло бы быть сказано о нас. И это не легкомысленное замечание с моей стороны, потому что есть место в писаниях святого Иринея Лионского, где он говорит (это не точная цитата, но мысль его я передаю), что, когда придет конец времен, все человечество в единении с Единородным Сыном Божиим силой Святого Духа станет Единородным Сыном Божиим. Грань между Единородным Сыном Божиим и детьми Божиими по благодати сотрется, потому что наше единство со Христом будет всечеловечеством перед лицом Божиим, и в центре этого спасенного и достигшего своей полноты всечеловечества, когда Бог будет все во всем (1 Кор 15:28), – имя Иисуса Христа.

Таким образом, когда мы говорим: Отче наш, мы должны понимать, что берем на себя это непостижимое призвание и готовность на это непостижимое состояние, что мы не только братья и сестры Христовы по человечеству, но что ничто меньшее, чем полнота образа Христа, недостаточно, чтобы мы были полностью самими собой. Это требует многого. Это не просьба к Богу, чтобы Он сделал для нас то, чего мы не делаем ни для себя, ни для Него, – это призыв к тому, чтобы мы были героичны в искании той полноты, которой, конечно, мы не можем достигнуть своими силами, но которая является нашим призванием, и мы не имеем права о себе думать ниже этого, мы должны быть достаточно смиренны, чтобы принять это величие и склониться перед ним – да, но и выполнить его. А если поставить вопрос о том, каким образом это можно сделать, я на это отвечу словами, которые Господь сказал апостолу Павлу, когда тот просил силы для того, чтобы осуществить свое дело. Господь ему сказал: Довольно тебе благодати Моей, сила Моя совершается в немощи (2 Кор 12:9).

И конечно, немощь, о которой здесь говорится, не наша лень, не наша косность, не наше малодушие, но это та тварная хрупкость, которая делается прозрачной для воздействия Божества, которая делается гибкой в руке Божией, когда мы Богу отдаемся с верой, доверием, в послушании. Так что, как Спаситель сказал в Евангелии, невозможное человеку возможно Богу (Лк 18:27). И поэтому мы должны верить, что это возможно. Опять-таки, Павел говорит: все мне возможно в укрепляющем меня Господе Иисусе Христе (Флп 4:13). Так что тут и призвание, которое сверх наших сил, и уверенность, что мы можем вырасти в меру этого призвания – вырасти не органически, а подвижнически, это требование, которое перед нами ставится.

И эти слова – простые, такие привычные: Отче наш – нас вдруг ставят перед лицом нашего братства со Христом и непостижимым величием нашего призвания, и уверенностью, что это призвание может быть исполнено силой Божественной благодати, если только мы отдадим себя Богу именно, как я сказал, гибкостью, прозрачностью, послушанием.

И тут я хотел бы сказать, что послушание не есть повиновение, порабощение, оно – состояние человека, который всеми силами своего существа – и ума, и сердца, и всего – прислушивается: к голосу своей совести, к слову евангельскому, к таинственному голосу Святого Духа, Который воздыханиями неизреченными говорит в нем или минутами с ясностью учит его говорить небесному Отцу Авва, Отче (Рим 8:15, 26).

А дальше идут прошения. Отче наш, Иже еси на небесех – на этом и останавливаться не стоит в том смысле, что ясно: мы не говорим, что Бог живет где-то над тучей или в пространственном положении; небо – это то место, где Бог есть, так же как древний шеол, древний ад, каким он был до сошествия туда Самого Христа, был местом всеконечного, безнадежного разлучения от Бога. Значит, мы говорим опять-таки о том, откуда пришел Христос, куда Он вернулся вознесением и где мы потенциально находимся. Вы ведь наверно помните то место у апостола Павла, где он говорит, что наша жизнь сокрыта со Христом в Боге (Кол 3:3). Он – Всечеловек; каждый из нас, все мы вместе в Нем как бы уже находимся как возможность или, вернее, как постоянное врастание в эту тайну, поэтому мы можем смотреть на престол Божий и видеть на нем подлинно, истинно Человека. Об этом Иоанн Златоуст говорит: если вы хотите знать, что такое человек, не смотрите в сторону царских престолов или палат вельмож: поднимите глаза к престолу Божию и увидите одесную Бога и Отца – Человека в полном смысле. Но когда мы Его видим, мы видим то, чем мы призваны быть. И мы не имеем ни права, ни возможности на себя смотреть иначе: это наше призвание, это воля Божия о нас. Бог в нас настолько верит, что Он нам дает такое призвание.

Я помню одного «культурного» человека, который очень простому священнику объяснял, что он, конечно, не может верить, потому что чего только не изучал: и богословие, и философию, и историю изучал… Священник был простенький, бывший деревенский священник, попавший за границу. Он на него посмотрел и говорит: «А разве важно, что ты в Бога не веришь? Какой Ему вред от этого? А вот замечательно то, что Бог в тебя верит». Вот наше положение: Бог в нас верит, и, значит, мы можем быть спокойны; только отзовись на эту веру послушанием, то есть слушанием всем существом того, что Он имеет сказать, – и это исполнится.

И вот – Да святится имя Твое. Святится – с одной стороны, от слова свят, с другой – говорит о сиянии. Я сейчас не путаю оба слова, но когда мы говорим о святыне, мы говорим о чем-то, что преисполнено света. Аз есмь свет миру (Ин 8:12), вы посланы как свет в этот мир (Мф 5:14). И так просто было бы понять значение этих слов, если бы мы просто к ним подходили. Именно: представьте себе, какая была бы реакция каждого из нас, если имя самого любимого нами человека употребляли бы в грязной шутке или каким-нибудь порочащим образом, какое было бы в нас возмущение и больше того – какая была бы нестерпимая боль: имя моей матери так употребляют, имя моей родины так употребляют, имя того, что для меня – святыня, так употребляют. В этом вся простота этого прошения. Если бы для нас Бог был не самым любимым (мы ведь не можем похвалиться тем, что любим Бога больше, чем родителей, родных, детей), но если бы мы любили Его хоть сколько-то, нам было бы невыносимо, что имя Божие произносится в контексте, недостойном Его. Это мы встречаем в истории. Два примера я вам могу дать.

В Сибири в старое время было племя (есть ли сейчас – не знаю), которое не имело слова для Бога, потому что они считали, что Его нельзя назвать, что это слишком святое Существо, чтобы Ему дать земное имя. И они были правы, потому что только воплотившийся Бог мог получить земное имя Иисус. И когда они в разговоре хотели обозначить Бога, они делали паузу и поднимали руку к небу, указывая, что они говорят «о Нем», но имени Ему они не давали.

Второе: есть замечательное место в писаниях Маймонида, еврейского писателя XII века, об имени Божием. Он говорит, что в древнееврейской традиции имя и существо совпали. Нельзя произносить имя Божие даже в богослужении всенародно, потому что не каждый может понести эту тяжесть или преклониться должным образом перед этой святыней{321}. Вот то чувство, которое продиктовано еврейским ощущением имени Божия и которое мы можем понять из этих примеров, вот что такое имя дорогого человека. Но узнав, что значит беречь, оберегать имя любимого человека, мы можем соответственно учиться – и всю жизнь учиться – относиться к имени Божию именно с таким чувством, что это святыня и что сказать «Бог», сказать «Иисус», сказать «Господь» это не просто кличку произнести: это молитвенное призывание, которое говорит о Нем, так же как имя любимого человека говорит о нем, – нельзя его трепать. Поэтому вот к чему мы призваны: в полном смысле слова только Господь Иисус Христос мог произнести имя Божие с совершенной чистотой сердца, ума, уст, воли, плоти, всего Своего существа. Мы можем произносить эти слова во Христе, бережно, с трепетом, не употребляя слишком легко такие слова, от которых бесы дрожат и перед которыми мы не благоговеем. Ведь страшно подумать, что перед именем Иисусовым склоняется всякое колено (Флп 2:10), кроме нас, верующих христиан. Иоанн Златоуст где-то говорит, что, когда мы произносим имя Спасителя Христа, бесы отходят от нас в ужасе, а мы произносим его без ужаса. Как это жутко и какую ответственность мы берем на себя, зная это имя, потому что мы ведь знаем имя Отец и знаем его через Единородного Сына, и знаем земное имя для Бога: Иисус, «спасение». Мы можем эти слова произносить, и таких слов достаточно для того, чтобы весь мир дрожал – кроме нас… Да святится учит нас: береги его, как святыню, это больше, чем икона, это больше, чем имя любимого человека. Мы не дадим икону на поругание, а о Боге говорим с такой легкостью.

И затем: Да приидет Царствие Твое. Знаете, часто у нас при молитве такое чувство, что мы призываем Бога к тому, чтобы Он сделал что-то. Я как-то говорил проповедь в англиканском храме и сказал: вы молитесь Богу за все нужды мира, словно вы Богу напоминаете все то, что Он должен был сделать и не исполнил. И действительно: мы часто молимся, как нищий, который протягивает руку, тогда как Бог нам поручил Царство (Лк 22:29), Он нас поставил на земле для того, чтобы строить это Царство. Когда мы говорим: Да приидет Царствие Твое, это не значит «Приди Ты, Господи, умри вновь на кресте» или «Приди победителем и сокруши врагов». Это слишком легко. «Тебе крест – нам слава». И не думайте, что это просто кощунственное замечание с моей стороны.

Возьмите рассказ о том, как на пути в Иерусалим перед Христом предстали Иаков и Иоанн (Мк 10:35-40). Спаситель только что говорил прямо – сжато, но трагично – о грядущем Своем страдании. И с чем идут Иаков и Иоанн к Нему? «Когда Ты воскреснешь, дай нам сесть по правую и левую руку от Тебя». То есть: Ты сделай Свое, пройди через Страстную седмицу, умри на кресте, победи смерть, воскресни – и тогда мы соберем плоды от твоего страдания.

Ведь мы это тоже говорим – не этими словами, но своим поведением, когда просим: сделай, Господи! Дай, Господи! А сами стоим с открытыми руками, ожидая подачки, а не дара. А Господь нас послал в мир строить Царство Божие.

Все человечество строит какой-то град, общество; каковы бы ни были политические системы, каждая группа или масса людей строит сколько-то гармоничное общество. Но когда мы говорим о граде человеческом, мы не можем примириться ни с чем меньшим, чем с таким градом, первым гражданином которого может быть Человек Иисус Христос (Рим 5:15), воплощенный Сын Божий. И поэтому мы должны строить со всеми людьми то, что по-человечески можно строить, но знать, что это – только костяк, что этот град человеческий слишком мал, в нем нет достаточной широты, достаточной глубины и достаточной святости, чтобы Иисус из Назарета, Сын Божий, был бы в нем первым Гражданином. В посланиях апостола Павла говорится, что наша родина, град наш – на небесах (Флп 3:20), и один английский богослов перевел это: «Мы – авангард Царства Божия»{322}. Да, наша родина там, где Господь: душой, молитвой, любовью, призванием мы там, но мы посланы в мир для того, чтобы строить именно град человеческий, который был бы градом Божиим. И это наша ответственность.

Поэтому, когда мы говорим: Да приидет Царствие Твое, – мы не только просим Бога о том, чтобы оно пришло, мы просим, чтобы Его благодатью мы стали верными строителями этого Царства. А верные строители строят за свой счет, то есть той ценой, которой Христос строил. Помните, в том примере, который я раньше дал, Христос спрашивает Иакова и Иоанна: готовы ли вы пить Мою чашу? Готовы ли вы креститься Моим крещением? – что в переводе с греческого значит: готовы ли вы погрузиться, с головой уйти в тот ужас, в который Я теперь вступаю? Это наше призвание, и это не жуткое призвание, потому что крест, который в тот момент был страшным, ужасающим орудием смерти, убийства, стал знаком победы.

Когда Христос говорит нам: забудь про себя, возьми свой крест, следуй за мной (Мк 8:34), – Он нам больше не говорит: иди только на Голгофу. Он, воскресший и победивший, нам говорит: не бойся, возьми весь крест жизни твоей и следуй за Мной, потому что Я весь путь прошел, Я проторил его, Я все испытал; ты можешь за Мной идти без страха, потому что все Я уже знаю и тебя не поведу на поражение. А тем не менее путь наш крестный. Если мы хотим кому-нибудь принести дар жизни, мы можем его принести, только отдавая свою жизнь. И когда я говорю «отдавая жизнь», это не значит – умирая физически, но – каждый день, каждую минуту зная: я посланник Божий и должен свое «я», все, что у меня есть, истощить, отдать каждому голодному и нуждающемуся. Я говорю не о физических дарах только, а обо всем, что мы можем дать: знание правды Божией, любовь Божию, надежду – там, где нет надежды, радость – там, где нет радости, и так далее. Так что эта молитва нас больше обязывает, чем обнадеживает в том смысле, что, когда мы говорим: Да приидет Царствие Твое, мы на себя берем обязательство; мы знаем, что Господь верен, что Он будет с нами, но Он от нас ожидает того, что в Свое время сделал Сам для нас.

Слова Да будет воля Твоя, думаю, надо понимать так же. Потому что мы часто лицемерим (может быть, не вы, но я – лицемерю) вот в чем: мы часто Бога просим о чем-то, чего хотим: «Да будет воля моя, Господи», – но мы себя страхуем и кончаем молитвой: Да будет воля Твоя… И таким образом, что бы ни случилось, молитва исполнена: если по-моему вышло, тем лучше, а если по-Божьи – я же Его просил об этом. Значит, я победил по всей линии. Нет, этого недостаточно, этого мало. Когда мы говорим: Да будет воля Твоя, это значит, что мы берем на себя труд познавать эту волю, жить этой волей, проводить ее в жизнь. А воля Божия – спасение мира, воля Божия – все, что содержится в понятии жертвенной, крестной, отдающей себя, уязвимой, беззащитной любови – ради того, чтобы другой человек мог жить, ожить, вырасти в полную меру. Вот некоторые черты этих первых прошений, но в совершенстве их может произнести только Господь. Он нам говорит, что Царство Божие внутри нас (Лк 17:21). В Нем полнота Царства Божия. В нас мы его должны водворить, мы должны Христа посадить на престол внутри себя, чтобы Он был Царем и Господом всей нашей жизни: мыслей, чувств, желаний, движений, действий. Но Он может сказать полностью: Да будет воля Твоя, потому что исполняет не Свою волю, но волю пославшего Его Отца (Ин 6:38). Эти прошения – чисто сыновние, и мы можем в них участвовать, только поскольку мы тесно и глубоко связаны с Господом Иисусом Христом. Мы связаны с Ним крещением, мы связаны с Ним даром Святого Духа в миропомазании, мы связаны с Ним причащением Святых Тайн Тела и Крови Христовых. И если употреблять другой образ, который употребляет апостол Павел: мы привиты к живой маслине (Рим 11:17), мы как умирающая ветка, которую садовник вдруг обнаружил и хочет привить, с тем чтобы она снова жила.

Подумайте о том, что происходит. Вот живет какой-то росток, пустил слабые корни в бедную почву. Этот росток неминуемо умрет, хотя временно тянет из земли немножко жизни. И вдруг приходит садовник и ножом отрезает его от корней, и этот росток уже не может питаться даже тем малым, что ему земля давала. Течет из него жизнь; он ближе к смерти, чем когда был в земле. Но этим не кончается. Садовник идет к животворной маслине, этим же ножом надрезает ее и рана к ране присоединяет умирающий росток к животворному стволу, и вся жизнь, все жизненные соки ствола начинают пробиваться в росток и наполнять его жизнью, которую он никак не мог получить от бедной почвы, где он был, которую он может получить только от Божественной жизни. Но помните: рана к ране. Христос-дерево тоже изранено, чтобы оно могло соединиться с ростком. И вот наша судьба. Каждый из нас путем крещения так привит ко Христу. Конечно, Христова жизнь пробивается постепенно, потому что росток-то не готов – каждый посмотри на себя, – но пробивается, пробивается, и рано или поздно этот росток начнет оживать жизнью животворного дерева, которое из него делает не нечто новое, а приводит в реальность, в расцвет все то, что могло в нем быть и что не осуществилось. В этом смысле мы уже соединены со Христом и уже дети Божии, а вместе с тем в нас только пробивается эта сила. Отец Георгий Флоровский мне говорил как-то, что в крещении в нас вкладывается семя жизни, но это семя должно быть защищено, его надо питать; когда начнет росток появляться, его надо поддерживать. Это не внезапное вторжение полноты вечной жизни, это постепенное возрастание, но в тот момент, когда эта вечная жизнь до нас дошла, мы уже как бы у цели. Воплощение Христово – уже конец мира в том смысле, что Бог и человек едины и цель достигнута в Нем, а раз в Нем, то уже зачаточно и в нас. Последнее свершение, когда Бог явится во славе и мы врастем в эту славу и тайну, уже начинается в момент, когда никто еще не знает эту тайну, кроме Спасителя Христа и Божией Матери. Вот первое положение.

Второй момент такой. В какой-то мере мы уже Христовы, в какой-то мере мы уже обладаем жизнью Христа и можем быть в том обществе, в том мире, в котором живем, как бы телесным, воплощенным присутствием Спасителя. В нас Он живет не полностью, не так, как апостол Павел говорил: не я живу, но живет во мне Христос (Гал 2:20). К сожалению, я еще живу, и во мне Христос живет, как младенец или как подросток, который постепенно вырастает, чтобы наконец я стал тем, что Он есть. Однако это так. И поэтому наше присутствие в этом мире – это уже присутствие Христа. Когда христианин приходит куда бы то ни было, даже когда он об этом не думает, в нем приходит Спаситель Христос, потому что он крещен во Христа, он причащен Телу и Крови Христовым, и дары Божии неотъемлемы (Рим 11:29). Это так страшно – и так дивно, потому что, когда смотришь на себя, думаешь: как же это так?! Есть рассказ святого Симеона Нового Богослова о том, как, причастившись Святых Тайн, он вернулся в свою келью и говорит: я сижу в этой убогой келье на досках, которые мне служат и скамьей, и постелью, созерцаю дряхлое свое тело – я старик, я скоро умру, – гляжу на эти старческие руки и с трепетом и ужасом вижу члены тела Христова. Я причастился Тайн Божиих, и во мне, пронизывая меня, как огонь пронизывает железо, – Христос. И эта малюсенькая хижина, где я живу, – шире небес, потому что небеса не могут вместить Господа, а эта хижина в моем лице содержит Христа воплотившегося.

И это случается с каждым из нас – всякий раз, когда мы идем причащаться, с какой-то особенной интенсивностью. Но, как я уже сказал, дары Божии неотъемлемы, в нас остается все то, что мы получаем в причащении, в разрешительной молитве, в благодати Божией, которая изливается на нас свободно, когда Господь захочет того. Мы этого не замечаем, а другие порой замечают – и вот это потрясающе. Как может быть, что мы не видим того, что в нас происходит? – Потому что мы этого не ожидаем. Большей частью человек видит то, что он ожидает видеть, а мы не видим, потому что как-то забыли, что это так.

У меня есть племянница, которая собиралась выйти замуж за неверующего молодого человека. Он никогда не ходил в церковь, потому что считал, что не имеет права туда вступать, так как не верит ни во что: ни в Бога, ни в то, что там совершается, и он ее ждал снаружи. Как-то она причащалась. Он не знал об этом ничего, он просто знал, что она была в церкви. Они шли после службы, он – на расстоянии метра от нее. Она говорит ему: «Почему ты не возьмешь меня под руку?» Он ответил: «Не могу приблизиться. В тебе есть что-то такое величественное, что я не могу подойти ближе к тебе и, конечно, не могу тебя коснуться». Вот как человек чуткий, которому тогда было дано что-то ощутить, увидел то, что сама она не ощущала в такой же мере. Я сейчас не вдаюсь ни в какие объяснения, а просто вот вам факт.

Дальше идут другие прошения. На эту часть можно смотреть как бы в два направления, и я хочу начать по ходу молитвы.

Мы видели, чем мы должны быть, но как этого достичь? И Молитва Господня нам сразу говорит: Хлеб наш насущный даждь нам днесь. Какой хлеб? Бог знает, что после падения человек должен кормиться плодом своего труда. До падения он мог жить, как Спаситель говорит сатане в пустыне, творческим, промыслительным словом Божиим, но падши и потерявши полноту общения с Богом, он должен получать какую-то долю своего существования от той земли, из которой взят. Так что это прошение относится к самому хлебу, но не только. Спаситель говорит: Я – хлеб сшедший с небес (Ин 6:32-35, 41). Это относится к Слову Божию, к Его Личности, из этой Личности как бы два потока идут: Его учение и таинства – причащение Тела и Крови. Вот перед чем мы находимся. Господь нас не забудет, даст хлеб материальный, вещественный, но чего мы должны искать – это встречи с Ним как Словом Божиим. Это то слово, которое Он произносит в Евангелии, которое нам указывает путь, и это те Тайны, которые приобщают нас Ему в связи со словом сказанным.

А дальше прошение: Оставь нам долги наши, как и мы оставляем должникам нашим. Да, мы приобщились Богу в слове, в таинстве и в общении с живым Христом. Теперь Христос нам ставит вопрос: Я в момент Моего распятия сказал – Прости им, Отче, они не знают, что творят … Ты – на грани, ты можешь войти дальше в жизнь, только если, подобно Мне, готов сказать: прощаю тем, против кого я что-нибудь имею. Если ты этого не скажешь, ты не можешь идти дальше в ту пустыню, где будут искушения, где будет встреча с сатаной, – ты будешь побежден; в тебе достаточно зла, чтобы тебя сокрушил сатана и взяло в плен искушение. Остановись, это грань такая же, как в заповедях блаженства: Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут (Мф 5:7), не помилуешь – нет пути. И это опять-таки не пожелание, это не значит: Господи, Ты – оставь, а я – повременю. Григорий Нисский говорит потрясающую вещь: тут Господь согласен на то, чтобы уподобиться нам, Он простит нас так же щедро, как мы прощаем, и Он призывает нас прощать так же великодушно, как Он прощает. И это грань, перед которой каждый из нас стоит.

Помню, когда я был юношей, у меня была вражда с товарищем (думаю, что я не единственный согрешил таким образом), и я своему духовнику сказал: «Что мне делать? Когда я дохожу до этого места, я останавливаюсь и думаю: Кириллу не могу простить!» Он мне сказал: «Что же, когда дойдешь до этого места, скажи: „Не прости меня, Господи, потому что я Кириллу не прощу“». Я говорю: «Не могу!» – «А ты моги – или прости». Тогда я подумал схитрить: я дошел до этого места и попробовал перескочить через ров… Тоже не выходит, потому что как же я могу не сказать то, чего Бог от меня ожидает? Сказать то, что я хочу, – не могу, сказать то, что Он хочет, – не могу. Пошел обратно к отцу Афанасию, говорю: «Что мне делать?» Он ответил: «Знаешь, если не можешь, но хотел бы, хоть немножечко хотел бы простить, когда дойдешь до этого места, скажи: „Господи, я хотел бы простить, да не могу, а Ты попробуй меня простить как бы вперед“». Я попробовал – тоже не выходит, как-то «не то» Богу говорить: Ты мне все дай, а я Тебе крупицы насыплю, как пташке… Я боролся с этим, боролся неделями, и, наконец, Бог должен был победить. Мне пришлось согласиться: да, я должен простить Кирилла. Пошел к Кириллу, говорю: «Ты – такой-сякой-этакий, но я тебя прощаю». Он говорит: «Нет, давай мириться!» И тогда пришлось мириться, то есть не с Кириллом «таким-сяким-этаким», а его принять таким, какой он есть.

Я хочу сказать нечто о примирении и о прощении. Мы всегда думаем, что «простить» значит «забыть». Ну, ушло в какую-то древность, случилось три недели тому назад, десять лет тому назад, больше не болит, не мучит меня – забуду. Это не прощение. Забыть – не значит простить. Прощение начинается в момент, когда я еще чувствую рану и могу сказать: хорошо, я этого человека принимаю, какой он есть, сколько бы он мне боли ни причинил, я его приму, как Христос меня принимает, и я буду нести его, если нужно, либо как пропавшую овцу (если он дается), либо как крест, на котором я должен умереть, чтобы он жил; потому что у креста я смогу сказать: прости ему, Господи, он не знал, что творит. Потому что жертва всегда получает божественную власть отпустить грехи, простить своего мучителя.

И это – цель. Я помню, одна моя прихожанка пришла, говорит: «Знаете, отец Антоний, не выношу Екатерину Сергеевну, сбудьте ее из прихода, я не могу ее больше терпеть!» Я говорю: «Знаете что, Ирина, вы должны терпеть Екатерину Сергеевну, я должен терпеть ее и вас, а Бог должен терпеть всех троих – кому хуже?» Значит, тут грань, нельзя входить в компромисс, никуда не уйдешь от этого, и только если ты на это решишься (конечно, в совершенстве мы не умеем прощать, но если хоть волей, намерением мы говорим: да, я хочу простить, у меня не хватает великодушия, чтобы все было так, как надо, чтобы я этого человека взял на плечи, как крест, как овцу, но я готов на это, я буду врастать в эту меру), только тогда мы можем вступить в то, что я назвал несколько минут тому назад пустыней: то место, где я буду стоять перед лицом искушения. «Искушение» по-славянски значит две вещи: во-первых, то, что мы называем искушением, то есть то, что побеждает нас своим соблазном, и, во-вторых, испытание. Помните, апостол говорит: Бог злом не испытывает (Иак 1:13). Если Он ставит нас перед лицом возможного падения, то потому, что увидел в нас достаточно веры, верности Ему, чтобы сразиться с этим искушением.

И вот мы вступаем в область, где на нас начнут находить испытания, искушения, так же как когда Христос в полноте Своей силы после крещения пошел в пустыню, появился дьявол и Его начал соблазнять (Мф 4:1-10). Соблазняет он самыми простыми вещами: Ты же сорок дней не ел. Если Ты Сын Божий, как Ты воображаешь или как Ты собираешься говорить, что Тебе стоит из камней сделать хлеб и насытиться? Если Ты Сын Божий… И так легко нам сказать: да, я ведь Бога называю Отцом, Христос меня признает за брата, я молился сыновней молитвой, я крещен, я причастился Святых Даров, я в меру моих сил простил всем – почему бы в этом духе Христовом не употребить Божественную силу на то, что мне нужно? Нет!

Потом сатана нам скажет: испытай свою силу. Ты говоришь, что ты соединен со Христом крещением, – вздор! Докажи, не верю. И мысль приходит: а что если мне на самом деле доказать (конечно, не сатане, а кому-нибудь вокруг)? Да, со мной случилось что-то замечательное. Ты только на меня посмотри, ведь я новая тварь! Не в таких глупых словах, но в таком же направлении (потому что мы находим более подходящие слова для того, чтобы свою гордыню или тщеславие проявить). Или сатана говорит: смотри, сколько в тебе силы, возможности, неужели ты будешь довольствоваться тем малым, к чему ты призван? Ведь я могу тебе дать власть, я из тебя могу сделать – правителя, директора, полковника, что угодно, у тебя будет власть над людьми. И тут тоже надо сказать: нет, мне это не нужно, я призван быть таким же смиренным, как Христос, мне ничего не нужно, я ничего доказывать не буду ни тебе, ни себе. Вот это на нас будет находить. Можно массу примеров дать тех искушений, которые к нам могут прийти, но это не нужно – принцип поставлен.

А затем – Избавь нас от лукавого. Это значит, что не только найдут на нас общие искушения, которые так легко рождаются во мне самом, но сам бес придет и будет стараться меня сломать. Помоги, Господи!

И заканчивается это потрясающим образом. В момент, когда мы говорим, что на нас сейчас может напасть бес, нас ломать, нас разрушать, мы кончаем песнью хвалы: Яко Твое есть Царство, Твоя сила, все у Тебя есть, и мне не страшно, потому что Ты есть. Это – то, как нас Бог посылает в мир, но, с другой стороны, мы можем подумать об этом в других категориях. Мне как-то представилось (и это для меня сыграло большую роль), что вторая часть Молитвы Господней точь-в-точь соответствует рассказу об исходе евреев из Египта, и я вам сейчас быстро скажу, как мне это представилось{323}.

Евреи пришли в Египет свободной волей, потому что было голодно, а там был хлеб (Быт 42-47). Мы все идем в рабство, потому что где-то есть хлеб, а нам голодно; мы поддаемся рабству только из-за этого и только таким образом. Приходим мы туда, и, конечно, нас приглашают к столу, но постепенно нас делают рабами: рабами нашего голода, рабами наших хозяев, рабами обстановки. И в какой-то момент мы просто не что иное, как рабы. И вместе с этим, если из глубины нашего рабства – как в псалме говорится: Из глубины воззвах к Тебе, Господи (Пс 129:1) – мы, однако, можем восклицать: Твоя есть сила и слава во веки веков, если даже из глубины нашего отчаяния и отчаянного положения мы все-таки можем вознести Богу торжественную хвалу, потому что, что бы со мной ни было, я могу ликовать о славе Божией, – настанет момент, когда Моисей придет к нам и скажет: выходи на свободу, идем.

Тут первое сражение с сатаной. «Сатана» по-еврейски значит противник, тот, который наперекор воле Божией требует от нас или соблазняет нас, зовет нас к тому, что несовместимо с Богом и с вечной жизнью. И вот тут, на грани голодного рабства и свободы, которая будет еще голоднее, чем рабство, сатана говорит: ты пойми, пойми, что тут будет… А мы должны силой Божией сказать: отойди от меня, сатана! Да воскреснет Бог и расточатся враги Его… И выйти, уйти из обеспеченности, хотя и рабской, уйти от места, где кормят, хотя и за цену нашей свободы и нашей личности, и идти в пустыню.

В этой пустыне опять-таки поднимаются соблазны. Вы помните, как евреи вышли в пустыню и вспоминали котлы и мясо, которое им давали в Египте: не лучше ли нам было быть рабами там, где была еда, чем свободными здесь, где мы зависим только от чудес? (Исх 16:3). Что такое, опять-таки по-еврейски, «манна»? Это хлеб с небес. А пустыня может быть очень долгой, и на дороге в пустыне вдруг мы встречаем Синай и Закон. И потом где-то рубеж, Красное море, которое соответствует в моем восприятии моменту, когда мы говорим: «Прости, как я прощаю», – только тогда можно уйти в пустыню, где больше ничего нет, кроме тебя в совершенно беспомощном состоянии, но всецело во власти Божией. И дальше наш выход в сыновство, выход в Обетованную землю.

Если вы перечтете в Ветхом Завете книгу Исход, если вы сравните то, что я говорил сейчас о Молитве Господней, с этой книгой, вы увидите, до чего здесь разные стадии похожи друг на друга. И тогда можно себе представить, что Молитва Господня является в этой ее части сокращением всеспасительного, промыслительного дела Божия, начиная с рабства и кончая освобождением Моисеевым и водворением в Святой земле. И если у вас живое воображение и интерес к этим вещам, вы можете посмотреть тоже, как заповеди блаженства точно раскладываются по разным частям этого исхода, этого постепенного шествия из рабства в Обетованную землю. И опять-таки, если вы посмотрите на чин крещения, вы увидите, что и он построен по тому же принципу. (Когда я говорю о принципах, я, конечно, не хочу сказать, что каждую деталь можно найти в каждом из этих моментов, но это все те же самые моменты.) Оглашенный приходит, и что случается? Первое действие священника: он возлагает свою руку на главу пришедшего к нему во имя Божие и берет этого человека под защиту Господа, и только тогда спрашивает его: «Отрицаешься ли ты сатаны?» Потому что, только если мы – под защитой Божией, можем мы отвергнуть рабство того, кто над нами до сих пор имел власть. И только отвергшись сатаны, можем мы ответить на вопрос: «Соединяешься ли со Христом?» И только тогда можно идти дальше и дальше, погрузиться со Христом в смерть Христову, и в жизнь вечную воскресения, и в сыновство. Чтобы развить это толком, конечно, требуется гораздо больше времени; я думаю, что вам самим будет совсем легко это проследить. Но мне хотелось бы, чтобы вы подумали; может быть, я не прав, но мне кажется замечательным в Молитве Господней то, что нам показан совершенный образ в начале, потом весь путь, как туда дойти, и когда мы дошли хоть сколько-то до общения со Христом и слышали Христа говорящего нам: иди в мир, будь Моим глашатаем, будь Моим посланником, – опять ступень за ступенью Он нам показывает, как идти, с каким богатством вступать, на каких условиях начать эту борьбу и с чем, в конечном итоге, нам надо сразиться – с сатаной лицом к лицу.

Ответы на вопросы

В ситуации современного мира – что мы должны принять, что должны отвергнуть и победить?

На этот вопрос трудно ответить. Мне кажется, что мы призваны быть в мире, но не от мира сего. Но мы не призваны бежать от мира в том смысле, чтобы стать чужими среди людей, которые вокруг нас и в нас нуждаются, потому что если нас нет, то некому быть присутствием Христовым.

Это мне стало ясно постепенно, потому что, когда я был молодым, я мечтал о пустыне, но оказалось, во-первых, что пустынь мало, во-вторых, что у меня денег недостаточно, чтобы попасть в какую-нибудь из них; и кроме того, я обнаружил, что среди людей иногда так пустынно бывает, что нет нужды уходить куда бы то ни было. Потом я понял, что везде можно жить, как в пустыне, то есть так, чтобы внутри было свое царство, а вокруг – место, где ты прилагаешь свою веру. И очень трудно сказать, что надо принимать, чего не надо принимать. Ведь мы живем в изуродованном мире, и требовать от этого изуродованного мира, чтобы он перестал быть таковым, не приходится.

Вопрос, мне кажется, для нас таков: как в этом изуродованном мире творить Божие дело? По образованию я врач, и мне представляется, что мир очень похож на больного. Взять больного и ему сказать: я тебя вылечу, и ты будешь, как первозданный Адам, бессмертен и чужд всякой болезни, – это психопатия, бред. Так что берешь человека и думаешь: да, он останется смертным, он будет периодически болеть, но я ему дам возможность жить в пределах этой болезненности и смертности. И постоянно приходится делать выбор не между сплошным светом и сплошной тьмой, а между полусветом и полутьмой. Есть английское высказывание, что, смотря на ведро, до половины заполненное водой, пессимист говорит: оно полупустое, а оптимист: оно наполовину полное. И вот так все в жизни. Можно сказать: не светло, – а можно: как хорошо, что не совсем темно.

И я думаю, что христианин видит свет во тьме. Свет и во тьме светит, и тьма не объяла его (Ин 1:5) – в двух смыслах: и не приняла, потому что осталась в какой-то мере темной, но и не погасила. Есть китайская поговорка о том, что вся тьма вселенной не может погасить самую маленькую свечку. Это надо помнить. А если есть где-то свечка, то до предела вселенной тьма уже не полная, потому что свет идет, хотя мы не можем этого воспринять, свет идет в бесконечное пространство. И мы должны научиться глядеть на самые уродливые ситуации и на самых страшных людей и видеть, где есть искра света. Ни один человек без искры света не проживет. Она может быть там, где ее не ожидаешь вовсе. Эту искру, может быть, даже светом не сочтешь, но есть какая-то интенсивность жизни, которая дает человеку себя забыть ради чего-то большего, и это уже ценно.

Иногда приходится смотреть на человека, забывая, за что он стоит, что он представляет по отношению к нам или нашему окружению. В жизни мы расцениваем людей, события все время по отношению к себе. Этого мы во Христе не видим, этого мы не видим в мучениках, этого мы не видим даже в светских героях духа. Поэтому один мой товарищ, который потом был священником во Франции{324}, мне как-то сказал: «Когда Бог смотрит на человека, Он в нем не видит ни успехов, ни добродетелей, которых в нем нет, Он видит сияние Своего образа, которое ничто не может разрушить в нем». Святые умели посмотреть на грешника, то есть на нашем языке – на преступника, на негодяя, на врага, назовите как угодно, и все-таки увидеть в нем красоту. Скажем, к преподобному Серафиму Саровскому приходили не только благочестивые люди, приходили и самые неприглядные, и он каждого встречал словами: «Радость ты моя!» Потому что каждого он видел как икону – поврежденную, но как икону, как святыню. Так духовник должен относиться к духовным детям, так же мы, христиане, можем – должны! – относиться, каждый в свою меру, к любому человеку, кто к нам приходит, кого мы встречаем. Мы не в состоянии, не умудряемся это делать, потому что нам страшно. Встречая врага, ненавидящего нас человека, мы не умеем видеть, что он человек и что он в большей опасности, чем мы, потому что мы его не ненавидим, а он нас ненавидит. Он принадлежит к царству тьмы, мы – нет. В какой-то мере и у нас есть тени, и у него есть свет, но пропорция в нашу пользу.

И мне кажется, что в этом вопрос жизни в любой современности. У нас в Англии она одна, здесь – другая. Конечно, ситуации очень разные. Скажем, нападения на нашу веру, на нашу совесть, на нашу нравственность, на наши убеждения проходят иными путями, но не меньше и не больше. Ведь в конечном итоге хозяин всей этой разрушительной работы тот же самый противник Божий, и он употребляет те приемы, которые пригодны в данной ситуации: кому страх, кому приманка, кому одно, кому другое.

С другой стороны, если говорить не об обществе, а о самом человеке, помните слова апостола Павла – он имел право их сказать: все верующим содействует во спасение (Рим 8:28). Это не значит, что все ему обеспечивает хорошую, легкую или отрадную жизнь, но ничто не может его отдалить от любви Христовой (Рим 8:35-39). Но это трагическая судьба: мученики это доказали, это доказали преподобные, которые являются как бы мучениками без мучителей, считая своим мучителем все зло, которое в них есть и нападает на них уже душевно, а не телесно.

Меня очень поражает, с чем некоторые люди, которые прошли действительно через тяжелые обстоятельства, вышли из них. Полтора года я как врач занимался людьми, которые возвращались из лагерей, и многие из тех, с кем я имел дело, сумели в момент, когда забыли о себе и пожалели ближнего, соседа, вырасти в большую меру. Я знаю, например, человека, который половину своего лагерного пайка отдавал более слабым, более голодным – а что оставалось? Многие, наверное, слышали про мать Марию Скобцову, которая вольной волей пошла на смерть, чтобы убедить других, что конец – не смерть, а жизнь. Я получил письмо от женщины, которая была с ней в лагере и была свидетельницей того, как вызвали группу женщин на смерть и одна из них в отчаянии плакала и рвалась на свободу. Мать Мария к ней подошла и сказала: «Не бойся, последнее слово – не смерть, а жизнь». Молодая женщина возразила: «Как я могу поверить в это?» И мать Мария ответила: «Очень просто – я с тобой пойду!» И она пошла, лишняя, и умерла.

Для этого надо в такой большой мере себя забыть. Но каждый из нас может немножко себя забыть в одном каком-то случае, хотя бы на несколько минут, по отношению к одному человеку, – и это уже много, потому что сделанное раз можно повторить, можно повторять снова. На совершенный поступок никто из нас не способен, но частичный поступок, поступок, в котором достаточно правды и истины, нам доступен, лишь бы не дать ненависти победить тебя – ненависти, которая рождается большей частью от страха за себя или от принципиальной установки, которую мы часто считаем добродетелью. Скажем, фашисты напали – я их должен ненавидеть. Нет, ты можешь ненавидеть фашизм, но тот солдатик, который напротив тебя стоит, так же тебя боится, как ты его. Его ненавидеть лично – невозможно. Я это говорю просто из пережитого опыта: можно идти против «врага», против воинской части и смотреть на человека, который перед тобой, с болью в душе: почему мы враги? Его взяли из деревни, его взяли с фабрики, его взяли из конторы, его взяли от жены и детей, от родителей, от друзей, он и не думал быть здесь, не хочет быть здесь – он хочет любви… И это не всегда легко, потому что чем страшнее, тем более мы отзываемся яростью. Я бы даже сказал, что порой ярость – единственное, что дает человеку возможность устоять. Но ярость должна вспыхнуть и исчезнуть. Она не смеет стать всегдашним состоянием нашей души, потому что иначе она нас разрушит вконец: мы будем разрушены – не другие.

Вопрос об искушениях в вере очень серьезный, поскольку сейчас очень много каких-то «полуверков». Как помогать прекрасным людям остаться на верной стезе? Иногда люди бодро идут в иную сторону, и не знаешь, что сделать.

Пока вы говорили, мне вспомнился рассказ о том, как Христос с учениками спустился с горы Преображения и застал толпу, эпилептического мальчика и его отца. И вопрос отцу Христос поставил так: если можешь хоть сколько-то верить, все возможно (Мк 9:23). Поэтому порой можно было бы иметь очень мало веры, но – крепкую крупицу. Знаете, чтобы это была крупица, а не потухающий уголек. Мы часто думаем, что вера заключается в том, чтобы с уверенностью говорить о целом ряде догматов или понятий, тогда как вера начинается в момент, когда мы прикасаемся хоть к самому краю ризы Христовой и знаем достоверно, что это случилось, это – есть и поэтому можем в какой-то мере довериться Ему. Вера начинается с момента, когда мы можем немножко доверять Богу. Следующий шаг: в ту меру, в какую мы уже доверяем, – хранить верность тому, что мы знаем. Слово «Бог» на германских языках (God, Gott) происходит от готского корня, который означает (между прочим, как и в греческом языке) «тот, перед которым падаешь на колени в благоговении»{325}. Вот если есть крупица этого, уже можно жить.

И я думаю, что ошибка, которую делаем мы, верующие, по отношению к людям несколько колеблющимся, та, что мы ожидаем от них количества умственной веры, которой у них еще нет, вместо того чтобы их поддержать в той доле уверенности, которая у них уже есть, и в той доле верности, на которую они способны по отношению к собственному опыту. Не к вашему, и не к церковному, и ни к чьему другому, а – «вот это я знаю». Возьмите апостола Павла: он ничего не знал опытно, кроме Христа воскресшего. Конечно, сказать «ничего не знал кроме» – несколько преувеличенно, потому что это в себе содержит все, но я хочу сказать, что его личный опыт сводился к одному элементу и из этого все расцвело. Если мы берем жития святых: некоторые святые построили всю свою жизнь на одной какой-нибудь фразе, потому что она их поразила и они ей остались верны. Если бы мы не теребили так наших друзей, не требовали бы, чтобы они веровали так же восхитительно, как мы, то, может быть, лучше было бы.

Иногда человек может построить целую жизнь на мгновенном опыте чего-то, только бы мы его не старались направить на то, чтобы этот опыт умственно осмыслить, округлить, выразить словами. Причем словами, которые «Церковь» – в кавычках – выковала. Каждый из нас, в свою меру, знает катехизис или читал Игнатия Брянчанинова, или что-то другое и считает, что любой опыт непременно должен быть так выражен. Я думаю, что масса людей может жить на одной искре, которая подлинна.

А второе: уже для более – как вам сказать? – искушенных людей. Сомнение почему-то страшно пугает верующих. Почти всегда верующий, который вдруг в чем-то засомневался, думает, что не только земля под ним колеблется, но что сейчас Бог испарится, Его не станет. Тогда как на самом деле – ничего подобного. У человека было какое-то представление о Боге, и вдруг оказывается, что это представление не соответствует его теперешнему опыту. Это случается очень часто оттого, что мы останавливаемся на представлении о Боге, полученном от родителей, когда были детьми, лет до восьми. Потом мы развиваемся в школе, в университете, и двадцатилетний юноша или девушка, которыми мы стали, смотрит на восьмилетку с его детской верой и думает: этого не может быть, это неправда! А восьмилетка отвечает: нет, не трогай, не трогай, потому что, если ты тронешь мое представление о Боге, которое я в восемь лет создал, Бога больше не будет! Вместо этого надо сказать себе: да, мое восьмилетнее представление годилось для восьмилетнего, теперь я вырос, мне надо поставить вопрос по-иному… Есть место у Григория Богослова, где он говорит: если мы соберем из Священного Писания, из писаний отцов Церкви, из опыта церковного все, что мы можем знать о Боге, и попробуем из этого сделать полную картину, у нас не будет образа Божия – у нас будет идол, потому что в Боге есть непостижимость, а такая конкретная картина (статуя, или икона, или словесный образ – все равно) будет идол, потому что нет места для Бога свободно двигаться.

И в этом замечательное свойство православного вероучения, догматики: это не попытка написать икону, которая все содержит. Если нужно сравнение, я бы сравнил с ночным небом в ясную ночь: купол неба и звезды, соединяющиеся в созвездия. Что важно в этом? Важно, конечно, что есть звезды, эти блестки, но так же важно пространство между ними, потому что, если согнать все звезды воедино, была бы громадная масса огня, и не было бы неба, и никто не мог бы найти своего пути на земле. Именно потому, что эти созвездия оставляют между собой пространство, по ним на земле можно найти дорогу. В Боге есть непостижимость – и есть откровение. И мы можем спокойно ставить под вопрос ту картину, которую мы себе составили, потому что нечего бояться: все равно Бог остается непостижимым, и мы можем с Ним общаться за пределами наших представлений, как мы можем общаться с человеком, не зная его. Бывает, встретишь человека, о нем ничего не знаешь, и вдруг души встретились, и пошел разговор. Так и с Богом. Я думаю, что мы могли бы с большим уважением относиться к сомнению людей и не стараться сразу их катехизировать; мы должны допускать, что крупицы веры может быть достаточно сейчас: только обереги ее, только не дай ей погибнуть, но не старайся ее раздувать. Знаете, когда разжигаешь костер, иногда начинают гореть сухие сучки, но если начать дуть на них, чтобы все запалилось сразу, вы потушите огонь. Дайте ему гореть тихо, только защитите от лишнего ветра.

Самые разные люди называют себя верующими, у каждого свой опыт. То есть это часто субъективное, что ли, состояние…

Мы не должны допускать людей называться верующими, когда они еще неверующие. Вернее, тут дело не в названии по отношению к внешнему миру. Надо помочь человеку разобраться, где он стоит на самом деле. Реальный человек может стоять перед Богом, но тот, кто себя кем-то воображает, нереален, его как бы нет, он не может стать перед Богом.

У людей часто бывает зачаточный опыт, который они даже не умеют узнать как опыт. Я сейчас думаю о Западе больше, чем о православии; на Западе очень часто ищут «мистического» опыта, читают каких-то больших мистиков и говорят: у меня этого нет… Конечно, нет! Так же как можно быть грамотным человеком и не быть ни Пушкиным, ни Шекспиром. Но на своем месте у вас есть то, что есть, что вы собой представляете. Часто люди считают, будто тот только вправе называться верующим, кто может сказать: я на опыте знаю грандиозные, громадные внутренние переживания. На самом деле это не так. Иногда, как Христос говорит, Царство Божие приходит неприметным образом (Лк 17:20-21): иногда человек уже в пределах Царства, но не сознает и не умеет дать этому имя. С этим тоже надо быть бережным, потому что у очень многих людей есть изумительное понимание именно духовного, не то что душевно-религиозного, но им в голову не приходит, что это подлинный, глубокий религиозный опыт, потому что для них он слишком обычный, или недостаточно потрясающ, или не совпадает с описаниями, которые они читали.

Скажем, как часто от «культурных» людей слышишь: «Ну что тот или другой знает о Боге!» А потом оказывается, что «тот» о Боге знает столько, сколько этому культурному человеку и не снилось. Этот сказать может больше, тот ничего сказать не может, а когда придет время ему умирать, видишь, какой это переход из вечности в вечность, а вовсе не из земного в небесное. У нас в Лондоне был целый ряд неграмотных старушек, крестьянки русские, которые попали в эмиграцию действительно Бог весть зачем, то есть по совершенной случайности, которые ни на каком языке даже подписаться не могли. В какой-то момент несколько более культурных университетских англичанок стали говорить: «Но ведь они же ничего не понимают!» Я всегда отвечал: «Больше вас!» А потом такая старушка умирала, и люди понимали, что это за человек. (Я даю пример смерти не потому, что он более убедителен, чем пример жизни, просто случалось так.)

Встает вопрос о возможности передать это другому, если мы говорим с неверующими или с людьми, не имеющими того же опыта. Мы говорим, что мы во Христе, что Дух Святой действует в нас, и нам могут поставить вопрос: что все это значит? И я не знаю, как это объяснить, кроме тех случаев, когда вопрошающий уловит в верующем что-то превосходящее самого верующего. Наша вера основана главным образом на свидетелях; апостол Иоанн пишет: мы говорим о том, что мы видели, что мы слышали, что осязали наши руки (1 Ин 1:1). По этому принципу был избран вместо Иуды новый апостол: такой человек, который был с ними от начала и мог лично свидетельствовать о Христе (Деян 1:21-26).

И, в конечном итоге, когда вы исчерпали собственный опыт, свидетельство других и свою приобщенность к их опыту, есть что-то, что только от Бога можно получить. И другому человеку можно сказать: это – мой личный опыт. Как доказать ему, я не знаю – кроме того, что апостол Павел говорит: явлением силы Божией (1 Кор 2:4-5). Когда люди становятся верующими, в какой-то момент этого процесса и инициатива – от Бога, и последнее, решающее действие – Божие. Человек не может стать верующим просто потому, что ему захотелось: есть масса людей, которые тоскуют по тому, как бы стать верующими. Иногда эту первичную или последнюю встречу с Богом можно передать. Скажем, в случае апостола Павла ее можно описать: вот что с ним случилось. Можно описать в случае отдельных людей: не так давно под названием «Бог существует – я Его встретил» во Франции вышла книга одного безбожника, который стал верующим{326}. Почти всегда это сводится к тому, что «я Бога встретил», но что это значит? Встретить человека – ясно, но как довести до сознания человека, который не верит, что вы могли встретить Бога, Который не ходит по улицам: где же вы Его встретили, как это случилось?

В какой мере маловерие является грехом?

Маловерие – грех в той мере, в которой почти всегда оно связано с какой-то долей трусливости. Когда мы говорим, скажем, о православной вере, мы говорим о каком-то содержании веры. Есть вера, как ее апостол Павел определяет: как уверенность (Евр 11:1), но есть тоже аспект веры, может быть, еще более первичный, как доверие к Богу. Возьмите, например, Авраама, который – отец всех верующих (Рим 4:9-18): его вера – не по содержанию и не по признаку невидимости и уверенности, а по признаку совершенного доверия к Богу. Первый случай: когда его в ночи позвал Бог (Быт 12:1), по какому-то чутью Авраам не поставил даже вопроса – он знал, что с ним Бог говорил, и по доверию к Богу оставил все и пошел в неведомую страну. Дальше, в рассказе об обетовании ему сына и затем повелении этого мальчика заклать в жертву все его поведение также было актом совершенного, безумного доверия. Авраам не поставил даже вопроса о том, что обетование Божие сталкивается с теперешним повелением Божиим; он не сказал Богу: Господи, как же может исполниться то, что Ты обещал, если Ты теперь мне повелеваешь убить этого ребенка, о котором Сам сказал, что он будет родоначальником бесчисленного множества людей? Авраам без условно поверил Богу как Лицу – а не как обетованию, как речи.

В этом отношении маловерие всегда несет печать нашего недоверия к Богу: я Тебе доверюсь вот столько, а беру страховку на другое, я верю, конечно, что Ты можешь превратить два хлеба в пищу для всех, а все-таки запасусь на всякий случай: а вдруг Ты решишь не творить чудес сегодня? В этом смысле маловерие несет в себе печать недоверия к Богу как к Личности, к Существу. Речь не о том, что ты не веришь достаточно в какое-нибудь обетование, обещание, а – в Того, Кто его давал, его выражал. И это так же греховно, как, скажем, если у тебя есть друг и ты ему веришь, пока верится, но страхуешься на всякий случай, друг вправе сказать: нет, это не дружба.

Когда люди не сознают всей безвыходности своего положения, нужно ли вмешиваться, или нужно просто ждать?

Я думаю, в зависимости от ситуации. С одной стороны, нужно время, человек должен созреть. Мы не можем мерить это созревание. Я помню письмо Феофана Затворника, где он говорит, что самое трудное в жизни – видеть, как человек бьется как рыба об лед, и ничего нельзя сделать для него, потому что не приспело время. Ну, он здесь говорит как духовник, а не как товарищ, то есть у него, конечно, и зрения, и чуткости больше, чем у кого-либо из нас. Но в принципе это так: иногда, даже если человеку дать совет, он его не услышит. Если ему растолковать, он не может это принять, если ему дать в руки, он удержать не может, потому что не готов к тому.

А есть моменты, когда наше дело – обострить внутренний конфликт, то есть его превратить из туманности во что-то другое, потому что в тумане человек может блуждать до смерти, так же как в пустыне, окруженный маревом. Конечно, этим не надо играть, но иногда чувствуешь: теперь пора. Тогда поставь вопрос серьезно, обостри. Пусть человек поймет, что конфликт в нем самом, не откуда-то навеян, но в нем самом. Тогда ему можно уже сказать: разбери данные этого конфликта и посмотри: если ты хочешь оставаться в этом конфликте – можешь. Или ты можешь выйти из него, но не для удобства, а потому что это будет ответственное, творческое разрешение конфликта.

И это замечательно. Каждый из нас ответствен за другого, и мы должны эту заботливость проявлять. Не обязательно в каком-то проповедническом плане; можно помочь человеку и не влезая ему в душу, и не выражаясь специфически цитатами из Священного Писания. Можно ему помочь выправиться, найти путь, расчистить дорожку; и нам это поручено, потому что мы товарищи по земной жизни, мы спутники по земной жизни.

То есть мы виноваты будем, если не поможем?

Я думаю, что не следует брать на себя такую ответственность: мы не поможем, и человек, может быть, никогда не услышит слово на пользу. Я сейчас оставляю чисто практическую ситуацию, когда дать ответ невозможно по другим причинам, а говорю о внутренней стороне. Людям некогда ждать, чтобы вы стали святыми и тогда они что-нибудь услышат о Боге. Иногда от грешника тоже можно услышать что-то путное. Причем мы должны говорить то, что сами знаем. Когда мы не знаем чего-нибудь, надо искренне это признать, и это проблемы для людей не составляет. В моем опыте, например, когда бывают вопросы и ответы после лекций на Западе, иногда приходится говорить: я не знаю того или другого – и это люди больше ценят, чем если вы дадите какой-то корявый ответ, просто чтобы доказать, что на все можете ответить.

Но когда мы говорим о вере, мне кажется, надо помнить, что мы не одинаково знаем все, о чем можем свидетельствовать. Есть вещи, которые мы знаем из собственного, личного опыта, – о них мы можем говорить с полной силой и убедительностью, потому что говорим о том, что знаем достоверно. Есть другие вещи – они нам известны, потому что мы принадлежим обществу людей, которые об этом знают, скажем, приходу, или Православной Церкви, или какому-то человеческому обществу; любой из нас о Боге знает что-то, чего другой не знает, в складчину мы все знаем больше, чем каждый отдельно. Если нам поставят вопрос, мы можем сказать не только то, чего лично дознались, но и то, что узнали от других. Но тут надо говорить так, чтобы было ясно, где кончается наш личный опыт и где начинается наше коллективное, потому что человек на слух узнает, если мы говорим о чем-то, о чем у нас понятие только понаслышке. Мы должны говорить предельно честно. Скажем, апостолы, как пишет Иоанн Богослов, говорили о том, что видели их очи, слышали их уши, осязали их руки; это – прямое свидетельство. Но вместе с тем из поколения в поколение мы говорим больше, чем наши руки, наши уши, наш слух нам дали.

И, наконец, есть третья область, может быть – самая центральная в нашей вере: есть вещи, которых мы сами не знаем, о них нам сказал Господь Иисус Христос: Бога никто никогда не видел, но Сын, находящийся в недрах Отчих, Тот явил нам (Ин 1:18). Тут мы принимаем свидетельство Самого Христа – потому что у нас есть данные Ему верить, то есть это относится к нашему внутреннему опыту. Мы повторяем слова Христа, потому что в Церкви Его познали как Сына Божия и каждый из нас как член Церкви, отчасти лично, отчасти вместе с другими, знает Его как Сына Божия, Который может свидетельствовать о Боге то, чего мы не знаем лично.

И вот, если принимать в учет эти три зоны: мое личное, то, что я знаю вместе с другими, и то, что я знаю только по свидетельству Самого Бога, – если каждую из них оттенить достаточно, то слушающий может принять мое свидетельство.

А относительно риска сказать что-нибудь «не то» – если мы осторожны, если мы говорим: знаешь, мне это так представляется, лучше я выразить не могу, – риск очень мал. Во всяком случае, мне кажется, что гораздо меньше вреда в том, чтобы мы объяснили человеку своими словами и «не так» или, во всяком случае, «не очень так», чем просто молчали бы и отказались от свидетельства.

Раньше вы говорили о неверующем, но чутком человеке. Таких единицы все-таки. Почему?

Я не могу на это ответить, не знаю. У меня есть как бы подозрение о чем-то. Я думаю, что есть люди, которые должны остаться богоискателями, что это их призвание на земле. И есть люди, которым Бог Себя открывает, чтобы они были свидетелями Живого Бога на земле. Я не знаю и не понимаю, как это укладывается, но знаю, что всякий человек, делающий добро, дорог Богу, всякий ищущий, рано или поздно, хоть на смертном одре, хоть по ту сторону могилы, станет перед Ним, и, как говорил один из русских священников, умерший на Западе, нет такого человека, который, встретивши Христа в вечности, не падет к Его ногам и не скажет: «Тебя, Господи, я всю жизнь искал!»

Но я должен сделать тоже предупреждение, относящееся к нам, ко мне самому в первую очередь. Мы, христиане, и мы, священники, заслоняем Христа, заслоняем Бога, не даем людям доступа к Живому Богу. Мы превратили Евангелие в закон, мы превратили область благодати в законничество, мы создали такую атмосферу, что не узнать порой простора и дыхания жизни и свободы, которые человек может увидеть или пережить, впервые встретившись с Евангелием. И это очень страшно. Очень страшно, что, когда человек встречается с Богом, хотя бы касается края Его ризы, он начинает оживать, а входит в наше общество – и погружается в какую-то полусмерть, уставность, нежизненность. Мы должны из этого вырасти, каждый из нас и все вместе. Я сейчас не говорю о том, что правила не имеют своего места, что устав некстати и так далее, я говорю о том, что все это как подсвечник должно бы быть, на котором горит ярким пламенем свеча, а у нас, к сожалению, так часто, кроме подсвечника, ничего не видно. Мы заслоняем собой свет – а должны были бы быть людьми, в глаза которым можно посмотреть и увидеть вечность. Вы все помните, как сошел с горы Синайской Моисей и люди не могли стерпеть сияния его лица, ему пришлось закрыть лицо покрывалом (Исх 34:29-35). Если бы мы так сияли, если бы люди, встречая нас, это могли пережить, тогда все было бы хорошо, тогда они жили бы всем церковным богатством и устава, и песнопений, и иконописи, но это был бы не ветхозаветный закон, а простор благодати Нового Завета.

У меня подруга неверующая, алкоголичка, совершенно одинокая, брошенная всеми, включая сына, очень тянется ко мне, но постоянно спорит на тему религии. Как мне с ней поступать?

Я не верю, что можно спорить о религии. Единственная сила, мне кажется, которая может убедить, это – чтобы человек увидел, что вера другого человека рождает такую глубину любви, такую глубину понимания, такую верность, из которой появляется способность терпеть и оставаться лояльным, никогда не терять терпения, не говорить: я же на тебя потратил столько времени – ну и довольно, ищи кого-то другого. Иногда это занимает годы и годы. Я это знаю на опыте других людей, не только на своем собственном: иногда человек годами не бросает другого, и после десятилетий тот вдруг открывается к новым понятиям и новой жизни, причем не обязательно делается «верующим» – в кавычках, а просто – вдруг раскрывается к жизни. Спор о религии большей частью (как спор о чем угодно) только прибавляет тему неудовлетворенности, неполноценности к жизни человека. А алкоголизм, как наркомания, как распутство, как преступность, большей частью рождается от чувства неполноценности и от попытки забыть эту неполноценность или ее чем-то заменить. Надо найти какой-то способ дать человеку, каков бы он ни был, сознание полноценности.

Может ли опыт атеизма что-то значить для верующего?

Знаете, вопрос атеизма иногда очень любопытен среди христиан, даже среди богословов. Вы, наверное, слышали о богословии «смерти Бога»{327}. В примитивнейшем смысле это началось со слов Ницше «Бог умер». Но богословие «смерти Бога» далеко отошло от этого пункта. Началось с анкеты в Америке: сколько людей всерьез верит в Бога и для скольких Бог как бы «вымер» из их мировоззрения. Потом это было подхвачено целым рядом богословов как интересная тема, и все подходят к ней по-разному.

Одного из таких богословов я знаю, мы встретились на съезде в Женеве. Тема была – богопочитание; в группе из восьми человек, где я был, началось обсуждение, и мы увидели, что у всех и подход, и опыт, и мировоззрения так различны, что мы не можем друг с другом разговаривать: мы будто говорим на разных языках, «вавилонская башня». Тогда мы решили посвятить целый день тому, чтобы друг с другом знакомиться: ты расскажи о себе, что ты такое. То есть не биографическую справку дай, а скажи, каков твой религиозный опыт, твое мировоззрение. И я спросил одного из них, ван Бурена, который мне был наиболее непонятен: «Как вы себя определяете?» Он говорит: «Я себя определяю как христианского безбожника». – «Что это значит?» Путем довольно долгого, сложного разговора мы выплыли на такую фразу: «Я опытно ничего не знаю о воскресении – я не воскресал. Я могу верить, что Христос воскрес, но до меня это не дошло. Когда я думаю, где мое место, – в лучшем случае я стою на том пункте траектории, где Христос как бы потерял Бога». Но, понимаете, когда человек пишет: «Я – христианский безбожник», – это наводит на мысль, что он отрицает Бога, это вовсе не говорит, что он стоит на той трагической грани, где участвует в опыте Христа на кресте.

Другие говорили: «Я стою по эту сторону Гефсиманского сада, я могу принять всю евангельскую историю Христа до Гефсимании, но я не испытал ничего относящегося к Гефсимании, значит, я чужд этому, я еще по эту сторону». И замечательно, что человек с честностью может это выразить, потому что мы очень легко думаем, что находимся по ту сторону того или другого, не пережив это иначе как эмоционально, в воображении.

Есть еще другое. Это моя выкладка, я вам ее представлю, как умею. Могу сказать, что люди вполне православные, с которыми я говорил об этом, меня в ереси не обвинили и не отказываются общаться со мной, но тем не менее это непривычный, необычный подход.

Для того чтобы умереть нашей смертью, то есть смертью, которая для нас значима, которая для нас имеет реальные, существенные последствия, Христос должен был приобщиться к единственной причине смерти – к отрыву от Бога. Нельзя умереть, не потеряв Бога, и крик Спасителя: Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил? (Мк 15:34) – это крик совершенного Человека, Который свободно, по любви приобщился к основной трагедии человека: к его оторванности от Бога, к тому, что человек потерял Бога. Так что, думаю, можно сказать, что Христос испытал безбожие (я говорю не об идеологическом безбожии, а о реальности его), обезбоженность, как ни один атеист на свете его не испытал, и в этом смысле нет ни одного человека – ни атеиста, ни верующего, – кто остался вне опыта Христова. Христос объемлет и верующего, и безбожника, хотя, разумеется, безбожник идеологический или человек такой, о ком апостол Павел говорит: их бог – чрево (Флп 3:19), безбожен совсем по-иному, чем Христос в тот момент. Он потерял Бога ради того, чтобы быть единым с нами в единственной, последней трагедии человечества. Как Григорий Богослов говорил: к чему Христос не приобщился, того Он не спас. Он нас не спас бы от смерти, если бы не приобщился ей. Он не мог просто приобщиться смерти, умерев добровольно, потому что это Его не приобщило бы к тому, что является трагедией человечества, то есть к потере Бога, от которой умирают люди.

И в этом смысле я глубоко уверен (я сейчас говорю теоретически, я не говорю о конкретном безбожнике или об уродстве того, что бывает) в том, что Христос именно держит в Себе всех, и поэтому есть тайна спасения, гораздо более таинственная для нас, менее понятная для нас, чем такое представление: вот, верь, живи хорошо, веруй во Христа – и спасешься. Есть тема атеиста, тема безбожника, которая разрешается во Христе, а не вне Христа.

Я не знаю, ужасает ли вас такой подход, но я к этому пришел постепенно очень сильным переживанием – ну, сколько я умею переживать. И у меня есть вдохновляющая надежда, что можно осмыслить – я не говорю: атеизм во всех его элементах, – но что есть какие-то поиски, которые надо совершать. Не говоря уж о том, что очень многое в безбожии рождено не отрицанием Бога, Какой Он есть, а Бога, Каким мы Его представляем. Если взять историю христианского мира, то можно отшатнуться. Так часто христиане – и в нашей отечественной истории, и на Западе – Бога представляли в таком виде, что неверующий вправе был бы сказать: я не могу признать в Нем свой идеал.

Не затрагивая вопрос о бытии Божием, – если бы я не мог уважать Бога, я не выбрал бы Его своим Господином. Как-то я взял темой лекции: «Бог, Которого я могу уважать». Я могу уважать Бога именно ради Воплощения и того, что случилось далее. А Бога, Которого боятся, перед Которым раболепствуют, – нет, к счастью, человек не согласен принять, потому что и Бог не согласен, чтобы к Нему так относились, Бог не может нас принять как рабов. В Кембриджском университете я читал ряд лекций на тему «Бог, Каким я Его знаю»; такая формулировка темы позволяла мне говорить только о том, в чем я уверен, без того чтобы кто-нибудь мог мне сказать: «Да, но вы не осветили такие-то и такие-то стороны», – о которых я по необразованности, может быть, и понятия не имею, не слыхал. Так вот, я попробовал показать, что Бог достоин нашего уважения, что наш Бог – не только Такой, перед Которым мы преклоняемся просто потому, что Он Бог, но Такой Бог, Которому можно отдать свою жизнь.

Теодицея потому так часто бывает слабой, что стараются «оправдать» Бога на таком уровне, на такой плоскости, где из Бога делают образ человека и ничего не остается от Бога в Его величии. Конечно, Бог не требует от нас и не ожидает от нас только поклонения. Когда апостол Павел говорит: мы стали Богу свои (Еф 2:19), когда Христос после воскресения говорит Марии Магдалине, имея в виду апостолов: иди и скажи братии Моей (Ин 20:17), – это значит, что мы стали Ему настолько свои и родные, что должны бы Его знать достаточно. И для этого нам следует продумывать то, что мы знаем о Боге, ставить перед собой вопросы. Опять-таки, мы грешим против Бога, когда встает вопрос и мы его решаем против Бога без размышления, потому что в нас есть какая-то доля неопытности, отсутствия опытного знания. Но я не думаю, чтобы Бог гневался, когда мы Ему говорим: «Я Тебя не понимаю».

Часто мы легко «оправдываем» Бога: ну, конечно, я недостоин… Само собой разумеется, что мы и вправду часто недостойны, но это можно в скобки взять и поставить вопрос себе о Боге или перед Богом в молитве: «Господи, я Тебя не могу понять, и это непонимание стоит между Тобою и мной – помоги!» Мы могли бы в каких-то наших решениях ошибаться, но пока наша ошибка заключается в том, что мы ощупью ищем настоящего ответа, мы не подпадаем под осуждение; осуждение начинается там, где мы отказываемся от истины просто для удобства или потому, что слишком дорого стоит ее искать.

К сожалению, спор между материализмом в самом его предельном виде и христианством не происходит, нет разговора. Есть люди, которые пишут книги, но очень мало бывает случаев встретиться и говорить друг с другом. Есть целый ряд тем, где мы могли бы встретиться, не в том смысле, что мы согласились бы друг с другом, а в том, что мы могли бы говорить на одну тему. Скажем, первая точка соприкосновения – это человек. Теоретически именно человек стоит в центре мировоззрения или заботы материализма, как и в центре христианского мировоззрения. Какой человек – вот тема диалога.

Можно ли дать точное и единственное определение атеизма?

Я думаю, что атеизм как «опытное знание» – недоразумение. Идеологический атеизм, скажем, философия атеизма может просто быть следствием того воспитания, которое ты получил. Но когда человек говорит: «Я о Боге ничего не знаю, и поэтому Его не может быть», – это очень примитивный подход. Я могу быть слепым или глухим, ничего не знать о музыке или о видимом мире, но это не доказывает, что его нет. Это может быть осложнено тем, что люди злой воли или сами ослепленные (бывают и другие причины: я вам дам один пример очень любопытный) закрывают другим путь к вере, просто стараясь как бы умертвить способность верить, сводя веру к мировоззрению, тогда как вера должна охватывать гораздо большую область.

Но иногда человек делается неверующим потому, что это его единственная защита против совести. Мне сейчас вспомнился рассказ одного умного, тонкого, образованного священника в Париже. Когда-то он был «безбожником», то есть он без Бога жил и считал себя слишком культурным и развитым, чтобы даже думать о том, чтобы быть верующим. Он разговаривал с одним священником. Сельский священник без всякого особенного образования, который попал из России в эмиграцию, его долго слушал и сказал ему две вещи: «Во-первых, Саша, не так уж важно, что ты в Бога не веришь, – Ему от этого ничего, а замечательно, что Бог в тебя верит». И второе: «Ты, Саша, пойди-ка домой и подумай, в какой момент и почему ты веру потерял, в какой момент тебе оказалось нужным, чтобы Бога не было».

Саша вернулся домой и стал думать, он был озадачен такой постановкой вопроса, таким подходом: он ожидал миссионерской речи или указания читать какие-то трактаты, а вместо этого – пойди и разберись. И он, как сам рассказывал потом, искал причины сначала в своем образовании в Богословском институте в Париже{328}, потом в университете в России до революции, потом еще где-то, все никак не мог найти и добрался до шестилетнего возраста. Он жил в одном из городов России, был милым мальчиком, ходил в церковь каждое воскресенье и считался очень благочестивым: приходил, крестился, становился посреди церкви впереди и молился Богу. Каждое воскресенье ему давали одну копейку, которую он должен был положить в шапку нищего слепого, он ее клал и шел в церковь с чувством, что совершил доброе дело, оказал любовь, внимание – и теперь может пойти к Богу с чистой совестью. Как-то перед Рождеством, гуляя с матерью по городу, он набрел на магазин, где была чудная деревянная лошадь, стоившая шесть копеек. Он попросил мать ее купить, та отказала, он вернулся очень огорченный. А в следующее воскресенье, когда он шел в церковь и дошел до нищего, он подумал, что, если шесть раз не дать этой копейки, он сможет купить лошадь, – и копейки не дал. Так он поступил четыре раза, а на пятый подумал: а если взять у него копейку, то я раньше смогу купить эту лошадь. И он у слепого украл копейку. После этого он вошел в храм и почувствовал, что не может стоять впереди: вдруг Бог его заметит, – и ушел в какой-то угол. Няня вернулась с ним домой и рассказала родителям, которые пришли в восхищение: до сих пор он был маленький, он становился перед Богом, а теперь он вошел внутрь себя, его жизнь в Боге делается более потаенной, он ищет укромного места, где он мог бы молча и созерцательно пребывать перед Богом. А Саша чувствовал, что дело очень плохо и что надо от Бога скрываться. И вдруг вернулся из университета его старший брат, который там нахватался безбожного учения, и ему стал доказывать, что Бога нет. И Саша за это ухватился: если Бога нет, то совершенно неважно, что он украл эту копейку и не положил пяти. И с этого началось в нем «безбожие»: учение о том, что Бога нет, он воспринял как единственное спасение против укоров совести.

Так что, когда человек говорит: «Я неверующий», или: «Бога нет!» – не всегда надо подходить с философской точки зрения, иногда можно поставить вопрос: откуда это идет? Если вы действительно хотите что-то для человека сделать, вы должны ставить вопрос за вопросом, чтобы понять; не поняв ничего, вы будете бить мимо всякой мишени. В каком-то смысле безбожие – это научное недоразумение, это отказ от исследования всей реальности, это так же ненаучно, как сказать: для меня музыка не существует, и поэтому ее нет. Нельзя так ставить вопрос неверующему, потому что, конечно, существует слишком богатый материал, чтобы отбиваться. Но в сущности безбожие – это нежелание принять свидетельство хотя бы истории, хотя бы отдельных людей, которые говорят: «Я знаю». Таких и среди ученых много.

Но добросовестный ученый, увидев тайну реальности, не обязательно различит в ней тайну Самого Бога…

Видите, если он будет погружаться в свое исследование и продумает то, о чем я говорил, – что область веры не есть ограниченная область религиозников, а подход к жизни, – то, конечно, в своих научных исследованиях он будет находить тайну тварного мира, но это ему может приоткрыть возможность поставить себе другие вопросы. Как мне кажется, люди, говорящие, что, обнаружив глубины тайны мира, они сделали заключение о том, что должен быть Бог, стоят на несколько шатком основании. Говорить, что ты стал верующим, можно, когда ты прикоснулся реальности Бога – или непосредственно, или через людей, но просто логически нельзя делать такие заключения. Я знаю молодого человека, очень одаренного. Он был воспитан в безбожии. Когда он поступил в университет, он снимал комнату у умного, образованного верующего. У них начались бесконечные споры. Юноша был молод и неподготовлен, его хозяин был умен и опытен и разбил его наголову. И юноша сделал логическое заключение из того факта, что он диалектически разбит: значит, я должен стать верующим. Он себя заявил верующим, крестился, учился богословию. От него ожидали великих вещей, но в какой-то момент он вдруг понял, что никогда не пережил никакого рода религиозного опыта, что он сделал логические выводы из того, что его разбил в области логики человек более умный, более опытный и образованный.

Тут очень трудный вопрос, потому что всегда есть область, где даже духовник не уверен до конца, в какой мере человек опытно знает или не знает. Но все же, пока в человеке нельзя обнаружить – пока он сам в себе не может обнаружить – в каком-то объективном отношении, что он о Боге знает лично, а не понаслышке, не надо спешить с его крещением или принятием в православие. В нашем приходе мы выдерживаем людей очень долго именно потому, что мое убеждение таково: надо, чтобы человек знал где-то в пределах собственного опыта, что есть вечная жизнь.

Но ведь само крещение может этому содействовать?

Оно может содействовать, но не может всего заменить. Я знаю ряд случаев, когда англиканские или католические священники просто говорили человеку неверующему, который, точно в потемках, был в поисках: «Крестись – и тебе будет дана вера». Это катастрофа, вера дается, но не просто потому, что над человеком совершено крещение. Двух таких людей я знал и принял в православие, но мне пришлось десятки лет работать с ними, чтобы они изжили отчаяние и разочарование, что Бог их обманул. Священник от имени Бога им обещал: «Я тебя окуну в святую воду, и ты получишь веру», окунули – и ровно ничего не случилось. В одном случае было еще хуже: человек был психически расстроенный, ему была обещана не только вера, но и исцеление, и не последовало ни исцеления, ни веры. Так нельзя подходить, нельзя обещать, что таинства подействуют на человека автоматически. Это не укол морфия, не лекарство, которое подействует, кто бы ты ни был и что бы с тобой ни делалось.

В православном учении есть понятие о действительности таинств, то есть о том, что таинство, совершенное законно поставленным священником и преподаваемое человеку, реально. Скажем, Евхаристия: сие есть Тело Христово, и сия – Кровь Христова (Мф 26:26), – не зависит от веры или неверия принимающего. Но есть и другая сторона: таинство действительно, но может быть недейственно, потому что нет почвы, которая бы его восприняла. Когда апостол Павел говорит: берегитесь, как бы не принять таинство в суд и во осуждение (1 Кор 11:27-32), – речь об этом идет: нельзя принимать таинство в надежде, что что-нибудь произойдет. Для этого надо, чтобы в человеке был голод по Богу, тогда путем таинств может случиться то, чего невозможно достичь путем диалектики, спора.

Как вы относитесь к учению, которое говорит, что все грешники будут прощены, что ад несовместим с представлением о вечности? В частности, Бердяев настаивал на том, что учение об аде имеет значение скорее психологическое, чем богословское.

Это колоссальная тема! В двух словах я могу ответить так: уверенность в спасении всех не может быть уверенностью веры в том смысле, что в Священном Писании нет ясного, доказательного утверждения об этом, но это может быть уверенностью надежды, потому что, зная Бога, Каким мы Его знаем, мы имеем право на все надеяться. Это очень коротко, но достаточно точно выражает то, что я думаю.

Если немного это развить, я думаю, можно сказать несколько основных вещей. Во-первых, в языковом порядке. По-русски, когда мы говорим «вечное», мы имеем в виду разные вещи: мы говорим, что Бог «вечен», и мы говорим «свой век вековать». В одном случае мы говорим о Боге, указывая на то, что у Него нет ни начала, ни конца, что вечность Божия беспредельна, вневременна, надвременна, во втором случае выражение «век вековать» значит прожить ограниченное количество времени. И когда вы читаете Священное Писание и отцов Церкви, встает вопрос о том, что мы хотим сказать, когда употребляем слово «вечность», применяя его к Богу или к твари. В некотором смысле нет соизмеримости между Божией вечностью и тварной вечностью: тварная вечность укладывается в пределы времени, Божия вечность никакого отношения к времени не имеет. Когда мы говорим, что Бог вечен, мы не говорим о каком-то длении; это одно из выражений, которое значит: Бог, Какой Он есть.

Если обратиться к Священному Писанию, когда говорят о Суде, постоянно приводится тот или иной текст, как будто он единственный и самодовлеющий. Текст, который всегда приводится, – это притча о козлищах и об овцах (Мф 25:31-46). Мне кажется ошибкой думать, будто смысл этой притчи – описание вечной судьбы одних или других: одни пойдут в огонь вечный, а другие – в радость вечную; центр тяжести в притче – указание, на каком основании суд происходит. Прочтите, и вы увидите, что тема поставлена драматически, как суд, но урок, который при этом извлекается (больных не посещал, голодных не кормил и так далее), можно свести к такой фразе: если ты человечным не был, просто – человеком не был, не воображай, что ты божественным будешь.

Вот, в сущности, тема этой притчи. Но даже если понять эту притчу как притчу о критериях суда – что мне кажется более верным, – а не просто о суде, то надо ее сопоставить с другими притчами, другими высказываниями Христа. Христос с тем же авторитетом нам говорит: совещавайся со своим соперником, пока ты на пути, как бы он тебя не предал судье, а судья – истязателю, и не посадил бы тебя в темницу, и не выйдешь ты из нее, пока не выплатишь последнюю полушку (Лк 12:58-59). Это уже вовсе не говорит о том, что грех имеет своим результатом вечное мучение.

Из этой дилеммы католики выходят тем, что козлища и овцы определяют ад и рай, а этот период тюремного заключения – чистилище. Но это – измышление, справедливо оно или нет, но это плод человеческого творчества. Если мы принимаем всерьез одно место, мы должны также принимать интегрально серьезно другое. Апостол Павел говорит, что, когда все будет завершено, Христос предаст Свою власть в руки Отца и тогда Бог будет все во всем (1 Кор 15:28). Этим он говорит что-то очень определенное: все во всем не значит «нечто в некоторых» или «все в немногих». Опять-таки, Иоанн Златоуст выходит из положения, объясняя, что те, которые согрешили и будут козлищами, будут как бы призраками, в них не будет реальности, и поэтому Бог будет все во всех – в тех, которые имеют реальность. Если бы такое объяснение не принадлежало Иоанну Златоусту, я бы сказал: это передергивание, потому что текст ничего подобного не говорит, это способ объяснить в пределах предвзятого богословия текст, который иначе не объясним. Но было бы, вероятно, и добросовестнее, и более творчески сказать: не понимаю! Все бы это приняли, потому что никто не ожидает, что все до конца понятно. Есть и другие места, но достаточно и этих трех примеров.

Если же вы берете отцов Церкви – и богословских, и аскетических{329}, – то вы видите, во-первых, что они выражали разные мнения, а во-вторых, что если некоторые мнения и были осуждены, то люди, их выражавшие, не были осуждены. Скажем, учение Григория Нисского о всеобщем спасении было осуждено, вернее, не было принято как учение Церкви: оно не было анафематствовано, но и не стало учением Церкви{330}. Если вы вдумаетесь в него, оно говорит, в сущности, очень коротко и упрощенно следующее: Бог, будучи Любовью, не может осудить на вечное мучение Свою тварь, поэтому Он всех простит и все войдут в Царство Небесное. Но тут есть нравственный момент – или, если предпочитаете, безнравственный момент. Зло не может просто потому войти в Царство Божие, что Господь скажет: Я тебя прощаю! Человек, сотворивший зло, должен перемениться для того, чтобы войти в Царство Небесное. Если вы в Царство Небесное введете человека, которому чуждо все содержание этого Царства, он будет в аду, так же как если человека, который ненавидит музыку, посадить в концерт, он будет ерзать от страдания, и ваша доброта в том, что вы его туда пустили, ему ничем не поможет.

Есть целый ряд других соображений, которые уже относятся к размышлению на тему больше, чем к текстам и к недоумениям, которые рождает текст. Возьмите картину Страшного суда, которую дает апостол Павел, правда, не в одном, а в различных местах своих посланий (Рим 2:1-6; 1 Кор 3:13-15; 6:2-3; 15:24-28; 50-53; 1 Фес 5:2-5; 2 Фес 2:1-12). Картина такова: будет суд, судить будет Христос, – но будет ли это похоже на нормальный, справедливый суд? В любой нормальной стране есть законодательная инстанция, которая вырабатывает законы по принципу какой-то справедливости, может быть, справедливости с определенной точки зрения, но все равно на принципиальном основании, затем есть судья, который непричастен созиданию закона и не может закон менять, он должен егопри менять, есть обличитель, есть виновный, есть защита. А теперь поставим себе вопрос: похоже ли на этот трафарет наше представление о Божием суде? Законодатель – Бог, судья – Бог, защитник наш – Христос, искупитель наш – Христос, и если весь род человеческий поставить на суд, один из подсудимых – Сын Человеческий, Иисус из Назарета. Какая же это картина суда? Разумеется, Павел никогда и не думал представить суд в таком порядке, но если уж мы хотим говорить о правосудии в человеческой форме, то вот вам и правосудие: кто кого может судить в этом деле, кто кого будет засуживать? Кто создал закон?

И еще: сущность Царства Божия – любовь, сущность царства тьмы – нелюбовь, ненависть, мертвенность по отношению к любви. И вот представьте себе Царство Божие, в которое вошли беленькие, а снаружи остались черненькие, – скажем, овцы и козлища. Каково будет овцам-то в Царстве Божием? Когда вы думаете теоретически: «овцы и козлища», вас это не особенно волнует, потому что вы никогда ни овцой, ни козлищем не были. Но если себе представить реально: вот, тебя пустили в Царство Божие, а твоего мужа, твою мать или сестру определили в царство тьмы – каково тебе будет в этом Царстве Божием? Выйти из положения, как Фома Аквинат выходит (говоря, что тогда мы поймем, что Бог справедлив и все, что Он делает, – правильно), невозможно, недостаточно, потому что я, может быть, и скажу, что Бог во всем прав, а душа-то моя будет разрываться. А если она не будет разрываться, значит, во мне любви не так уж много, раз я могу забыть самых родных, самых близких, тех, которые для меня были кровью и плотью моей жизни, просто потому, что сам в рай попал.

Если себе представить это картинно (я, знаете, мыслю очень примитивно, вы это наверно замечали уже): в центре будет Бог, Который есть Любовь, Который создал всех по любви, Который в конце Книги Ионы говорит: вот, ты плачешь об этом деревце, которое в одну ночь выросло, Мне ли не горевать о целом городе Ниневии, который Я создал? (Иона 4:10-11) – в центре будет Бог, Который есть совершенная Любовь, Который безутешно будет думать о тех, кто вне Царства Божия. Потом, по мере того как концентрическими кругами идут люди с меньшей и меньшей любовью, им будет спокойнее и спокойнее. Единственные, пожалуй, которые будут совсем спокойны, – это те, кто на краю, смотрят через плечо и думают: «Слава Богу, я не там!» (Знаете, как человек, который вскочил в автобус в последнюю минуту и думает: упаду или не упаду? – и радуется, что он в автобусе и не упал на улицу.) Это единственные, кого я могу представить, кому «хорошо». Простите, это, конечно, плохое богословие, но это мое восприятие вещей.

Конечно, такого рода логических выкладок недостаточно, чтобы решить вопрос, но есть и другие вопросы. Нам говорится в книге Откровения о том, что Суд придет, когда завершится полное число избранных, и употребляется по отношению к Израилю цифра сто сорок четыре тысячи (Откр 7:4, 14:2). Но это символика: сто сорок четыре – это двенадцать раз двенадцать, двенадцать в себе содержит три и четыре. Это все комбинации цифр, которые представляют собой символику, – ясно, что это не полное число спасаемых.

Далее, когда мы думаем об избранных, мы всегда представляем их привилегированными: избранник – это тот, кому досталось что-то очень хорошее в жизни. Но если подумать об избранничестве в Новом Завете, тут избранничество заключается в том, что из среды человечества Бог выбрал людей, которые согласны разделить Христову крестную участь. Наше избранничество – крестное избранничество, а вовсе не избранничество на славу и покой. И тогда можно себе такой вопрос поставить (я его не разрешаю, я просто ставлю вопросы перед вами): не зависит ли спасение мира от того срока, когда земля принесет в дар Богу тех людей, которые вместе со Христом могут поднять тяжесть ее греха и ее спасти? Но как? Опять-таки намек и вопросительный знак.

Если говорить на эту тему еще минутку-другую, думаю, надо обратить внимание вот на что. Отцы Церкви применяют к сатане отрывок из Исаии: я поставлю престол мой над небесами (Ис 14:3). Цель сатаны – создать независимое от Бога, самостоятельное вечное царство. Вечный ад в этом смысле – победа для сатаны: параллельно с Богом он осуществит то, чего хотел, он будет нераздельный царь вечного, со вечного ада. Это непонятно.

Есть и другие моменты. Если вы возьмете таких людей, как Исаак Сирин, некоторые места из Ефрема, некоторые места из других отцов, вы увидите, что и они воспринимали вещи гораздо менее просто и примитивно, чем «козлища» и «овцы». Исаак Сирин говорит: единственный огонь ада – это Божественная любовь. Или – что значит «вечный огонь»? Неужели вопрос в длении, в том, сколько это длится? Мы все знаем выражение «сгореть со стыда»: в одно мгновение можно действительно сгореть от стыда, и ничего не прибавится от того, что ты будешь гореть часами. Мгновение, когда вдруг тебя сцапали и стыд тебя покрыл, имеет какую-то окончательность, вневременную окончательность, которая может быть названа как вечным огнем, так и мгновением.

А теперь думайте сами на эту тему и – надейтесь. Если бы мы надеялись больше, то, когда нам перепадает страдание, скорбь, унижение, мы могли бы отзываться так, как древние христиане делали: слава Богу, я получил над этим человеком, над этими людьми власть прощения. Подумайте просто об этом. Это не вероучение, это надежда христианская или, во всяком случае, надежда некоторых из нас.

То есть учению о предопределении нет места в православии?

Вопрос слишком для меня трудный, я просто не могу ответить на него в полном объеме. Могу как бы намекнуть, каким мне видится ответ. Вопрос о предопределении обсуждался очень остро в западной Реформации, и в то время в Венеции греческий епископ Илья Минятий написал малюсенький трактатик о предопределении, центральная мысль которого такова: предопределение есть – мы все предопределены к вечной жизни. Захоти – и вступи в нее. Это не предопределение, а призвание. Господь всех зовет: придите ко Мне все! В каком-то смысле почти можно взять тираду Мармеладова: «Придите ко мне, мои пьяненькие…»{331}.

Как вы относитесь к теории перевоплощения? Все-таки одна ли жизнь у человека по христианству?

Перевоплощение, ряд последовательных жизней – нечто, чего я совсем не могу принять, я в это не только не верю, а как-то решительно протестую внутренне. В христианском мировоззрении нет никакого места для множества жизней и перевоплощения. Так думать можно, во-первых, если рассматривать каждого человека как единицу, оторванную от человеческого рода, чья судьба совершенно отдельна от судьбы его предков и его потомков. Второе – это в своем роде отрицание единственности и неповторимости данной личности. В-третьих, думаю, дело не так просто, как представляется. Можно ли сказать, что в христианском представлении жизнь человека кончается с его земной смертью? Думаю, что так сказать нельзя, потому что, проживши даже самый короткий срок, человек оставляет в жизни других людей след, как бы бросает в почву семя, которое будет прорастать еще очень долго.

Говоря уж очень не богословски, есть басня Крылова, где описываются два человека: один – убийца, другой – писатель, автор средней нравственности романчиков, скажем так{332}. Оба умерли и кипят в смежных котлах. И вот в процессе кипения писатель оказывается на поверхности, смотрит через край в котел своего соседа, думая: меня-то так кипятят – каково же ему, убийце? И оказывается, что убийца лежит в теплой воде и наслаждается отдыхом. Писатель тогда зовет дежурного беса, говорит: «Что за порядки у вас, безобразие! Я написал только несколько мерзких романчиков, а вы меня так круто кипятите, а он убил человека – и вы ему даете спокойно лежать в теплой воде, как в ванне. Что это значит?» А дежурный черт ему отвечает: «Это намеренно. Понимаешь, он в момент ярости убил человека – так мы его вскипятим, а потом даем немножко отойти. А тебе каждый раз, когда кто-нибудь покупает один из твоих романов, мы прибавляем по полену».

Конечно, в такой форме это кажется совершенно не богословским, но возьмите это более серьезно. Скажем, четыре евангелиста написали Евангелия, на основании этих Евангелий миллионы людей нашли Христа и начали совершенно новую жизнь. Можно ли сказать, что жизнь Матфея, Марка, Иоанна и Луки кончилась в день их смерти? Их слово звучит через столетия, их влияние продолжается через столетия, есть люди, которые являются, как говорится в тропаре русским святым, плодом их сеяния {333}. Нельзя оторвать человека, обратившегося через слово проповеди, от проповедавшего; человек, который услышал живое слово и стал святым, – плод этой проповеди.

Если взять другой пример: французский второстепенный писатель Гобино написал в свое время книгу о неравенстве человеческих рас{334}. Его романы и рассказы мало читаются, а это его произведение никем не читалось до дня, когда Гитлер прочел – и вдохновился. Можно ли сказать, что Гобино никакой ответственности не несет за то, что, прочитав его книжку, Гитлер выработал целую систему неравенства, которая повела от одного к другому ко всему тому, о чем мы знаем? Так что в жизни человека его ответственность продолжается до Страшного суда, до дня, когда вся история будет закончена.

То же самое можно сказать и о нашей наследственности, о прошлом. Каждый из нас по наследству получает свойства тела и души от всех предков, начиная от Адама и Евы. Но мы получаем иногда свойства не хорошие и не плохие: от нас зависит, что мы из них сделаем. Скажем, ты унаследовал обостренную чуткость. Это может в тебе – в значительной мере по твоему выбору – сделаться способностью глубоко сострадать, сочувствовать, понимать или, наоборот, легко раздражаться и отбрасывать людей. И в тот момент, когда ты сделал этот выбор, ты поляризовал эту возможность, и все, кто тебе передавал из рода в род эти свойства, оказываются перед катастрофой: ты взял их наследие и изуродовал его. То же самое можно сказать и в обратную сторону. И мне кажется, в поддержку такого взгляда можно взять тот факт, что два из Евангелий дают нам родословную Христову (Мф 1:1-16; Лк 3:23-38). Это не напрасно. Он унаследовал все то, что человеческий род из поколения в поколение приносил Богу как дар. Среди Его предков есть и святые, и грешники, есть и добро, и зло, но это все перемололось до момента, когда вдруг, наконец, созрело время, – Его человеческая личность была для Него как бы приготовлена.

Так что я думаю, что в этом отношении нельзя судить о жизни какого бы то ни было человека раньше, чем вся история не будет окончена. И не только такими рядами предков и потомков, но даже вширь, потому что мы все друг друга встречаем, все друг на друга накладываем какую-то печать и каждый человек, который слышит слово, его или воспринимает, или отвергает, берет на себя ответственность и этим либо осуждает, либо оправдывает говорящего. В какой-то момент мы все станем перед Богом в очень тесной круговой поруке. И мне кажется, что совершенно не нужно усложнять или искажать христианское учение идеей перевоплощения, потому что мы думаем в порядке человеческого рода, а не отдельных особей, которые как бы просто вертикально имеют свою личную судьбу безотносительно других.