«Плотию уснув яко мертв…»

Великая Суббота

«Бе бо велик день тоя субботы», — говорится в Евангелии от Иоанна о дне, что наступил после смерти Иисуса.

«День тот был пятница, — рассказывается в Евангелии от Луки, — и наступала суббота. И, пойдя следом, женщины, вместе с Иисусом пришедшие из Галилеи, видели гробницу и как положено было тело Его. Возвратившись же, приготовили благовония и миро. Субботу же они провели в покое по заповеди».

Lе sаbbаt vеritаblе — «истинною субботой» называет этот день дом Жерар, монах–бенедиктинец из Клерво, издавший в 1947 году на французском языке Миссал с пояснениями. Еврейское слово Sаbbаt он употребляет не случайно — чтобы подчеркнуть, что здесь мы сталкиваемся с покоем, который сопоставим только с упокоением Творца, описанным в начале книги Бытие:

«И совершил Бог к седьмому дню все дела Свои, которые Он делал, и почил в день седьмой от всех дел Своих».

Иисус, как поясняет дом Жерар, «завершив дело искупления, упокоевается в гробнице». Всё вокруг умолкает. Русским выражением «провели в покое» или славянским «умолчаша» в Евангелии от Луки передан греческий глагол исихадзо, именно тот, от которого происходит слово исихия — молчание.

Вот почему Великая суббота — день во всех смыслах особенный. «Ныне царит на земле великое молчание», — отмечается в латинском тексте Бревиария. Маgnum silеntium…«Да молчит всякая плоть человеча», — поётся в этот день во время Великого входа…

В соответствии с древней традицией, это день безмолвной молитвы и строгого поста, когда Иисус пребывает «во гробе плотски». В литургической практике сегодняшнего Запада это единственный день церковного года, когда вообще не совершаются никакие богослужения — jоur аliturgique.

В богослужебном чине православного Востока утреня Великой субботы, включающая чин Погребения (на практике она, что в данном случае абсолютно оправданно, совершается вечером в пятницу), безусловно, относится к пятнице — как в историческом, так и в богослужебном плане, ибо в тот час, когда Иосиф положил тело Иисусово в гробнице, была ещё пятница, хотя уже наступала суббота. Эта служба ориентирует нас на молитвенное созерцание плача Марии над телом Сына:

«Спасительный Свет мой, Сладчайший Иисусе, как скрылся Ты в мрачном гробе?.. Взирая на Тебя, Слово, лежащего, Пречистая матерински плакала: О, приятнейшая Весна моя, Моё Сладчайшее Чадо, куда скрылась красота Твоя?»

Отсюда ясно, что она как бы продолжает вечерню Великой пятницы, которая посвящена снятию с Креста тела Иисусова и плачу Богородицы.

Что же касается литургии Великой субботы, то в древности она совершалась в субботу вечером, ибо начинается вечерней с чтением псалма, где говорится о том, как «солнце позна запад свой», и пением гимна «Свете тихий», в котором каждый без труда услышит знакомые слова: «Пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний…». Это говорит о том, что и для Востока Великая суббота является днём, в который всякая плоть человеческая призывается к молчанию; по сути своей она посвящена не службам, а безмолвной молитве, исихии, превращающей на какое‑то время каждого из нас в монаха–молчальника. День великого молчания… День безмолвной молитвы…

«Что такое молитва, сможет понять только тот, кто молится», — сказал как‑то Иоанн Павел II. «Через слова можно только попытаться сделать первые шаги, но молиться — это значит войти в тайну общения с Богом». И в другом месте: «Когда вы встречаете Иисуса в молитве, когда вы прикасаетесь к Евангелию и молитвенно размышляете о том, как соотносится оно с вашими надеждами и намерениями, тогда всё становится новым».

«Молчание даёт нам возможность увидеть всё в новом свете», — говорила мать Тереза. Вглядеться в молчании в последние главы Евангелия; перечитать, оставшись один на один с текстом, всё то, что в течение последних дней прозвучало под сводами храма; в молчании учиться слушать и молиться — вот, наверное, то главное, что может дать нам наше молчание над Евангелием в субботний день перед Пасхой.

На Западе первая пасхальная литургия теперь служится в субботу вечером, когда уже наступает воскресенье, хотя вплоть до середины XX века она, как и на Востоке, совершалась утром. Во время этой службы читаются двенадцать пророчеств из Ветхого Завета, первое из которых начинается со слов: «В начале сотворил Бог небо и землю». Десятое берётся из книги Ионы, а последнее — из Даниила (оно рассказывает о трёх отроках, которые, брошенные в раскалённую печь, воспевали Бога посреди пламени); всё это почти ничем не отличается от нашей литургии Великой субботы.

После четвёртого пророчества (у нас — после шестого) поётся гимн пророка Моисея: «Поем Господеви». Народ Божий «по бездне стопами» переходит Чермное море. Пасха — это переход: от рабства к свободе, от мрака к свету, от смерти к жизни. Переход, о котором в словах не расскажешь, ибо его надо пережить каждому на собственном опыте. Это дорога, которая действительно лежит над бездной и чем‑то напоминает подвесные мосты в горах Кавказа.

Иисус уже знал, что Его убьют, когда входил в Иерусалим. Он прошёл по этому пути сознательно и добровольно — экусиос, или vоlопtаriе: Он его выбрал Сам и уже этим победил. Победил страх, который может разрушить всё. «Славно бо прославися», ибо вышел из этой схватки победителем. Становится абсолютно ясно, что итальянское hа mirabilmеntе trionfаtо ничем не отличается от славянского «славно бо прославися», а в целом древний латинский чин сохранился не хуже греческого. Не случайно же Порфирий Успенский, православный епископ и величайший знаток христианского Востока, писал в XIX веке о православных святынях Италии…

Служба продолжается. Далее, согласно римскому обряду, совершается таинство крещения (младенцев или оглашённых), а все собравшиеся в храме обновляют вместе с крещаемыми свои крещальные обеты. В нашей литургии от этого чина остался один только след (но всё же остался!) — вместо гимна «Святый Боже…» в этот день поётся стих из апостольского послания: «Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся». Что же до обновления обетов, то нельзя не вспомнить, что вообще Великий пост развился из участия общины в молитве и посте вместе с теми, кто готовился к таинству крещения. Об этом прямо говорит во II веке Иустин Философ, рассказывая, что катехуменов

«учат, чтобы они с молитвою и постом просили у Бога отпущения грехов, и мы молимся и постимся вместе с ними».

Тайна Великого поста заключается именно в этом — в обновлении обетов, которое начинается с чтения канона Андрея Критского в первые дни поста и завершается в дни Святой Пасхи.

Литургия достигает момента, когда священнослужители переоблачаются, снимая тёмные одежды и одеваясь в белые. «Одежда его бела, как снег», — говорится в Евангелии об Ангеле, которого увидели мироносицы у гробницы. Это он сказал женщинам, пришедшим помазать тело Христа:

«Его нет здесь; Он воскрес».

Об Ангеле напоминает белоснежная одежда священника, о встрече мироносиц с Иисусом Воскресшим рассказывает Евангелие, которое читается именно в этот момент обедни, и на Востоке, и на Западе один и тот же текст — 28–я глава Евангелия от Матфея.

Пост пока не прекращается, но Пасха уже наступила. Странное чувство охватывает в это время, наверное, каждого. Странное, ибо радость в нём смешивается с болью, сливается с нею воедино. Смешивается так, что уже не знаешь, чего же здесь больше — радости или горя, торжества или боли, печали или света. Но это и есть настоящая Пасха Христова. Не тот фольклорный праздник, который выливается на улицы и наполняет их безудержным весельем и ликованием, а удивительный миг прикосновения к тайне.

Об этом в своём «Толковом Типиконе» писал проф. М. Скабалланович, подчёркивая, что для христиан первых веков Пасха была «полупечальным, полурадостным торжеством, иначе сказать — настолько же радостным, насколько печальным». Встречалась она строгим постом. Скабалланович показывает, что и сегодня богослужебный чин не противопоставляет радость печали, но синтезирует плач у Креста с радостью о Воскресшем в одно парадоксально единое целое.

Атмосфера Страстной седмицы далека от абсолютного мрака. Так, в чин Погребения включается пение воскресных тропарей «Ангельский собор удивися», где прославляется Воскресение. Но и Пасха не чужда боли: в, казалось бы, чисто пасхальном гимне «Воскресение Христово видевше» далеко не последнее место занимают слова о поклонении Кресту, попавшие сюда, конечно, из чинопоследования Великой пятницы.

Слова «Кресту Твоему поклоняемся, Христе, и святое Воскресение Твое поем и славим» из греческого гимна Воскресшему практически дословно совпадают с латинским чином поклонения Кресту — Сrисеm Тuam аdоrаmus. При этом в латинском песнопении, которое звучит в Пятницу во время Крестного пути, последние слова говорят уже не о боли, а о радости, которая через крест приходит в мир.

Здесь, без сомнения, есть над чем задуматься. Латинский чин поклонения Кресту почти полностью включается в греческий воскресный гимн, поющийся в православных храмах не только в пасхальную ночь, но и каждую субботу во время всенощной. Боль Страстной пятницы не исчезает в миг Его Воскресения, а только преображается или переосмысляется, но продолжает жить в нас и, быть может, даже становится сильней и пронзительней…

В Светлый понедельник, сразу после крестного хода с пасхальным звоном и чтением Евангелия, я отпевал умершего. Его родным хотелось услышать умилительно–печальные песнопения, которые так утешают, а вместо этого они оказались на пасхальной службе. И сразу мне вспомнилось, что лет двадцать тому назад в такие же пасхальные дни мы хоронили шестнадцатилетнюю девочку Машу. На отпевание пришёл весь её класс, и плакали все до единого, потому что им было по–настоящему плохо, а когда старенький и почти прозрачный уже отец Николай Тихомиров восклицал «Христос воскресе», в ответ никто из них не отвечал ни слова…

Этим школьникам, из‑за молчания которых две или три дамы из числа постоянных прихожанок Обыденского храма сделали вывод, что «у них нет ничего святого», казалось, что над ними просто издеваются. Они ничего не сказали (им было не до того, чтобы возмущаться), но ушли из церкви с обидой и на отца Николая, и на певчих. А в первую очередь — на тех, кто, установив некогда обычай отпевать в эти дни умерших пасхальным чином, отнял у них возможность просто плакать у гроба одноклассницы — без этого неуместного и, с их точки зрения, кощунственного веселья.

Вместе с тем в слезах Машиных одноклассников было много больше правды, чем в нарочито весёлых лицах возмущавшихся их слезами дам. Об этом мне сразу сказал тогда отец Александр Мень, а теперь я это очень хорошо понимаю и сам, ибо в дни Святой Пасхи плакали не только московские школьники у гроба своей подруги. В эти дни плакала Магдалина, повторяя одно и то же: «Взяли Господа моего, и не знаю, где положили Его». Плакали и другие мироносицы, о чём так хорошо говорится в воскресных тропарях:

«Весьма рано утром спешили мироносицы ко гробу Твоему с рыданиями, но пред ними предстал Ангел и сказал: кончилось время рыданий, не плачьте, но идите и скажите апостолам о Воскресении Его».

Плакали и сами апостолы, грубые, казалось бы, рыбаки, ибо поверить в то, что Христос воскрес, и понять, что это значит, совсем не просто. И вообще мы сегодня с такой лёгкостью восклицаем «Христос воскресе» только по одной причине: потому, что плохо вчитываемся в Евангелие и не пытаемся проникнуть в тайну состояния Его учеников в те дни…

Не случайно перед пасхальной утреней возле закрытых ещё дверей храма у греков читается начало 16–й главы Евангелия от Марка (у нас этот момент пасхальной утрени утрачен), заканчивающееся словами: «И никому ничего не сказали, ибо боялись». Я вспомнил об этом во время отпевания в Светлый понедельник и сказал молящимся о том, что проникнуть в тайну Воскресения нам очень трудно, особенно когда сталкиваешься с реальным горем. Но трудно было и ученикам Иисуса, ибо их горе было именно таким — абсолютно реальным. Вот почему в древности пасхальное богослужение было наполовину печальным. Его настроение в составе сегодняшней пасхальной службы лучше всего передаёт песнь «Плотию уснув яко мертв», в которой ясно слышится и боль, и горе.

Эта боль есть сопditio sinе quа non, или непременная составляющая пасхальной радости, о чём мы, в отличие от первых христиан, увы, очень часто забываем. В результате праздник теряет весь свой смысл и растворяется в чисто секулярном веселье и бесконечных застольях.

К счастью, есть «день великого молчания» — Великая суббота с её удивительной, полной света и боли литургией и строгим постом. Во всех смыслах этого слова особенный день, который сегодня на Руси много больше похож на день Святой Пасхи Христовой, чем само наступающее вслед за ним воскресенье.

О ПАСХАЛЬНОЙ РАДОСТИ

В своих воспоминаниях об отце Алексие Мечеве инокиня Мария (Тимофеева) рассказывает, как однажды ей»пришлось спросить батюшку:»А почему иногда не в полном совершенстве вкушаешь эту радость Пасхи, жалеешь о днях поста и в особенности о страстной седмице?» — «Это потому, — ответил мне батюшка, — что мы с тобой еще не совершенны, не способны воспринять рай… Пасха — это служба райская, а нам ближе покаяние, так как мы не совершенны»».

О феномене, на который обратила внимание инокиня Мария, и теперь часто приходится слышать от верующих людей, сетующих на то, что постом, в дни Святой Четыредесятницы и Страстной недели, они чувствовали в себе и силы, и бодрость, и какой‑то внутренний подъём. Действительно, пост — это время напряженного труда. Именно поэтому, продолжают они, в эти недели удалось немало сделать и, главное, почувствовать близость Божию, а теперь, в дни Святой Пасхи, на смену этому подъему пришла какая‑то вялость, расслабленность и»размагниченность». Так или иначе, разумеется, в разных словах, но об этом»пасхальном синдроме»говорят почти все.

«Нам ближе покаяние», — ответил на вопрос Марии о. Алексий. И не только в силу нашей греховности, но и по той причине, что покаяние всегда, как любил говорить о. Алексий Мечев, ставит нас лицом к лицу с задачами не всегда простыми, но во всех случаях жизни предельно ясными. Покаяние — это всегда работа. Преодоление лени, освобождение от разного рода навязчивых мыслей и страхов, что живут внутри нашего»я». Обуздание всякой страсти — зависти, злобы, ненависти, вожделения и так далее.

Кроме всего прочего, покаяние неминуемо выливается в просто честную работу, которую каждый из нас выполняет среди коллег и друзей, дома и на службе. И последнее: всё, что требуется от нас при покаянии, довольно просто выразить в словах. Что же касается пасхальной, или»райской», по выражению о. Алексия, радости, то здесь всё оказывается бесконечно сложнее.

Прежде всего о радости невозможно рассказать словами. Не случайно же Данте, рассказывая о том, что переживает человеческая душа в раю, восклицает:»oh ineffabile allegrezza», что означает:»о восторг невыразимый». Слово»ineffabile» происходит от латинского глагола»fari»,»говорить», поэтому в сущности его следовало бы переводить как»невыразимый посредством слова»(«несказуемый»).

Эта та самая»радость неизъяснимая», о которой говорит апостол Пётр (1 Петр 1:8). Об этом же пишет апостол Павел (2 Кор 12:4), рассказывая о человеке, который»был восхищен в рай и слышал неизреченные глаголы, которых человеку нельзя пересказать». В греческом языке слово»нельзя»(«ук эксон») в данном контексте может иметь два значения:»не позволено»и»невозможно». Древнему человеку, воспитанному на языческой культуре и рассказах об элевсинских мистериях и других тайных культах, разглашать информациюо которых было строжайшим образом запрещено, разумеется, ближе было первое, дисциплинарное значение. Поэтому на латыни в большинстве рукописей и практически во всех изданиях Нового Завета это место передается как»non licet» — «не позволяется».

Исключение составляет текст, изданный в 1529 г. в Виттемберге, где это место выглядит следующим образом:»слышал неизреченные глаголы, которые человек не может (non potest homo) пересказать». Из каких именно рукописей пришло это»не может»в виттембергское издание Нового Завета, в настоящее время не установлено, однако именно так понимали это место христианские мистики (в частности, Бернард Клервоский), которым, как и апостолу Павлу, были глубоко чужды любые представления о христианстве как об особом знании, открывающемся лишь посвященным. Так понимают его и многие современные экзегеты, в том числе и епископ Кассиан (Безобразов): Павел говорит о том, что выразить в словах невозможно при всем желании. Oh ineffabile allegrezza!

В записках инокини Марии о пасхальной радости сказано именно это.»Невозможно передать тех радости и восторга, которые охватывали сердце каждого из нас». И Данте, когда рассказывает о рае, сталкивается именно с этой проблемой. Он говорит, что ум его дошел до тех высот, где память уже не в силах следовать за ним; ему, величайшему мастеру слова, остро не хватает слов.

Ему кажется, что он забыл всё, что увидел в раю, и теперь удерживает в сердце только чувство, вызванное в нем теми видениями, которые некогда предстали его очам. Поэту хочется рассказать о своем опыте читателям, но он прекрасно понимает, что это невозможно. И поэтому решается показать, что он видел.

Так в рассказе Данте о рае ключевым становится слово»свет». Он льётся, струится, сияет, искрится и наполняет собою все. Его лучи проникают повсюду и создают атмосферу, в которой слова оказываются то ли ненужными, то ли бессильными.

«Светися, светися, новый Иерусалиме, слава бо Господня на тебе воссия», — поётся в пасхальном каноне Иоанна Дамаскина, а сама пасхальная ночь называется здесь светозарной, ибо в ней»безлетный Свет из гроба плотски всем воссия», а также провозвестницей начала светоносного дня.

Данте и Дамаскин идут абсолютно одной и той же дорогой, предлагая нам не зрительные или визуальные образы вместо вербальных, словесных (что нередко делали и ныне делают поэты), но именно образы света. И только света. Но этим же путем идет и монахиня Мария, когда описывает отца Алексия в пасхальную ночь»с особо радостными голубыми глазами, сияющими, точно бриллианты».

Описывая рай, Данте решается использовать приём, к которому поэты прошлого обращались крайне редко. В трех строчках он четыре раза употребляет восклицание»о», как сделал это некогда (впервые!) Секст Проперций, римский поэт, стихи которого процитировал однажды Андрей Критский в своем Великом каноне.

О, радость! О, восторг невыразимый!

О, жизнь, где всё — любовь и всё — покой!

О, верный клад, без алчности хранимый!

— восклицает Данте, словно цитируя пасхальный канон, где Дамаскин использует этот же, чрезвычайно необычный для византийской гимнографии прием:

«О божественного, о любезнаго, о сладчайшего Твоего гласа!… О Пасха велия и священнейшая, Христе! О мудросте…».

Слова бессильны, от них остаются одни лишь восклицания, но главное — море света.

Принять этот свет в себя человек в состоянии, но удержать его он уже не в силах. Мы переполняемся светом и сникаем или, вернее, увядаем, ибо вообще все, что не выразимо в словах, дается человеку с трудом. Отсюда и берет свое начало пасхальная «размагниченность».

Что же делать? Как выйти из этого состояния?»Жить — любви служить», — говорил о. Алексий Мечев своим прихожанам. Инокиня Мария рассказывает, что всю неделю Пасхи он кратко, но постоянно говорил о том, чтобы»мы жили в любви и в мире». Удивительно, но и для Данте рай — это vita integra d’amore e di pace, то есть»жизнь, полная любви и мира». Только реализуя вокруг себя этот мир и воплощая любовь в жизнь, только отдавая тот свет пасхальной радости, который переполняет нас изнутри, тем, кто нас окружает, мы сможем сохранить его в себе.

Человек, переживший пасхальную радость, не может не делиться ею с другими (в противном случае он её утратит); но делиться ею в словах, рассказывая о своем опыте друг другу, — невозможно. Это будет профанацией чуда. Задача заключается в том, чтобы научиться делиться этой радостью помимо слов — самою жизнью; и не только добрыми делами, но вообще отношением друг ко другу и каждым мгновением бытия. И тогда Пасха, как любил говорить отец Алексий Мечёв, превратится в новую четыредесятницу, в период радостного преодоления наших немощей в союзе любви, которым Иисус связал Своих апостолов.

Крестный ход

На улице уже совсем темно и, конечно, довольно холодно, потому что апрель только ещё начинается. Вчетвером, мама с отцом и мы с сестрою, из единственного подъезда нашего старого дома на Немецкой улице (от него и следа не осталось) выходим мы во двор, спустившись по лестнице из трёх ступенек. По лестнице, которой уже давно не существует. Только иногда теперь возникает она в моих снах. Она, лестница, и особенно — почтовый ящик, из которого я и теперь во сне довольно часто вынимаю какие‑то письма… Их всегда много, потому что бываю я здесь редко. Только, если приснится. Почему? Не знаю.

На улице давно темно, мы идём в церковь Покрова на Лыщиковой горке. Именно в ней в ноябре 1944 года, во время войны, венчались мои родители. Правда, в тот вечер я ещё не знал, что они так любят именно эту церковь, потому что в ней венчались. Об этом как‑то не принято было говорить вслух. И вообще вера — это, наверное, не то, о чем следует говорить всем и каждому, а какая‑то тайна, тайна личных, глубоко личных наших отношений с Богом и иногда друг с другом.

Но в церковь мы всё равно идём вместе, потому что наступает Пасха. Яйца давно покрашены, а куличи, закрытые белой салфеткой, стоят в столовой. В Новом Завете рассказывается как раз об этом вечере

«В первый же день недели Мария Магдалина приходит ко гробу рано, когда ещё было темно, и видит, что камень отвален от гроба»…

Именно на этой странице Евангелия я, уходя из дому, оставил книгу раскрытой. И странным и необъяснимым кажется, что для большинства людей в метро и на улице сегодняшняя суббота ничем не отличается от всех остальных. Странно, но естественно. На дворе середина 60–х годов. И скоро Брежнев введёт свои войска в Чехословакию.

Пройдет лет 10 не меньше с той пасхальной ночи, которая вспомнилась мне сейчас, когда, уходя после вечерних занятий из Института иностранных языков в такой же весенний вечер Страстной субботы вместе с переводчицей Томаса Мора и Эразма Роттердамского Юдифью Матвеевной Каган, мы увидим группу студентов–оперотрядовцев. Они будут стоять в дверях уже готовые отправиться к церкви Николы в Хамовниках, чтобы встать в оцепление вокруг храма. Их задача заключается в том, чтобы не пропускать в церковь молодежь, «оберегая» её, таким образом, от «тлетворного влияния религиозного дурмана»… Что тут скажешь? Отвратительно.

Юдифь Матвеевна, конечно же, не может сдержаться. «Потом, — говорит она, — вам будет стыдно, что вы стояли в этом оцеплении. Шли бы вы лучше домой. Вы — неплохие ребята, но использовать вас можно в любых, в каких угодно, в самых мерзких целях. Потому что вы абсолютно беззащитны перед лицом зла. Идите домой. Вы, правда, меня все равно не послушаетесь, ну ладно…» Это было году в 1976, не позднее. Где теперь эти ребята и что теперь они делают? Интересно… Невероятно интересно… Одного из таких бывших комсомольских «вожаков» я встретил как‑то на улице — он спросил у меня благословения, а потом заметил, что читал мои статьи и считает, что в них я излишне открыт инославию. «Подумайте, об этом, отец Георгий, я говорю вам как православный»… Ладно… Что тут можно сказать… Теmроrа mutаntur et nos mutamur in illis — «Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними».

Небольшого роста, вернее, просто низенькая, с удивительно красивой головой, но болезненно полная, с трудом передвигавшаяся, потому что в детстве перенесла полиомиелит, Юдифь Матвеевна была удивительно и по–настоящему мужественным человеком. Она всем и всегда говорила правду, а поэтому, как только ей исполнилось 55 лет, ее безжалостно выгнали на пенсию. В те годы мне было немного грустно, что обе они, Юдифь и ее мать Софья Исааковна, не ходят в церковь и не считают себя христианками.

Теперь, вспоминая те бесконечные разговоры, что велись нами у них дома на проспекте Вернадского, я понимаю, что в этом, если так можно выразиться, «нехристианстве» было так много Божьего присутствия и так много духа евангельского, что нам, кто их знал, остается только благодарить за них Бога. Бога невидимого… И сокровенного… Бога, который действует в нас. «Се воистину израильтянин, в нем же льсти несть», — говорит Иисус о Нафанаиле. «Вот по–настоящему верующие люди», — сказал, выходя из их дома вместе со мною один московский священник, теперь уже совсем старенький, а тогда гонимый за то, что привык говорить правду, не понижая голоса…

Но возвращаюсь в шестидесятые годы. На Лыщикову горку. В церковь войти нельзя, потому что она давно переполнена. Вокруг, на отрогах (если так можно выразиться) этой самой горки стоят люди со свечками — их сотни, если не тысячи…

«Воскресения день,

просветимся, людие,

Пасха, Господня Пасха,

от смерти бо к жизни

и от земли к небесе…»

И снова и снова: «Христос воскресе…». А хор продолжает «победную поющая».

Словом «победная» переведено на славянский греческое «эпиникион»… Эпиникион адондес, — по–русски это будет «воспевая победную песнь». Эпиникии некогда писал знаменитый Пиндар. Тогда это были песнопения в честь победителей на Истмийских, Олимпийских или Пифийских играх — теперь песнь в честь уже другой победы: над смертью и над всеми нашими страхами. Этой самой тихой, самой невозможной и самой удивительной победы… А мы стоим все вместе на пригорке со свечками в руках. «Христос воскресе»… Теперь я иногда прохожу по дороге к себе на работу в библиотеку мимо этого пригорка и вижу то самое место, где мы вчетвером стояли всегда пасхальной ночью. И нас вижу, поэтому, если б умел рисовать, то нарисовал бы непременно. «Христос воскресе»…

Затем наступает утро, дома мы пьем чай с куличом и едем на кладбище. Здесь похоронены бабушка с дедушкой, Владимир Петрович Ветчинкин, мамин крестный, поэтому мы непременно встретим тут его вдову неисправимо хромающую Екатерину Филипповну. А чуть дальше удивительный Генрих Густавич Нейгауз и Андрей Белый или Борис Николаевич Бугаев, автор странной поэмы «Христос воскресе» и двух замечательной симфоний: героической и драматической. Еще дальше знаменитый ученый, специалист по славянской палеографии Вячеслав Николаевич Щепкин, учитель моей бабушки, под руководством которого она написала свою работу о жизнеописании Михаила Клопского, и многие, многие другие…

Веаti mortui qui in Domino moriuntur или»Блаженны мёртвые, умирающие о Господе», — говорится в Апокалипсисе (14:13)… Но где они? Эти все люди… Здесь на кладбище? В нашей памяти? Или у Бога? Или, там, где Сент–Экзюпери встретил маленького принца? «У Бога все живы», — говорит Своим ученикам Иисус. Все живы… Все живы… В это утро понимаешь, что это воистину так.

Уходить с кладбища грустно. Грустно до боли. И вместе с тем как‑то по особенному радостно. Нас не четверо. Невидимо идет с нами как и на дороге в Эммаус Сам Иисус, а где‑то рядом в Ним и все те, у кого мы сегодня побывали. Почти как в «Синей птице» у Метерлинка. Колокола молчат, потому что звонить в Москве запрещается. Но мне ясно и отчетливо слышится их совсем тихий и удивительный звон. «Христос воскресе»…

Песнь арфиста

Во времена фараонов египтянин начинал строить себе гробницу в ранней юности, ибо был уверен, что жизнь дана человеку всего лишь на несколько десятилетий, а смерть — навсегда. Умерший является к Осирису, где его ждет суд, чтобы стать затем полным хозяином того дома, который при жизни он где‑то в скале построил себе на века. Своего великолепного и полного всякого добра дома, живо напоминающего те житницы, которые хотел для себя построить богатый человек из Евангелия от Луки. Дома, где есть все. Кроме жизни.

Довольно долго считалось, что египтяне именно в том видели смысл жизни, чтобы обустраивать свои гробницы. Однако позднее стало ясно, что это не совсем так. Приблизительно сто лет тому назад на стене одной из гробниц был обнаружен текст небольшой поэмы, относящийся к XXII веку до н. э., рядом с которым изображен толстый человечек по имени Неферхотеп, играющий на арфе. Текст этот стали называть»Песнью арфиста».

Его автор (сам это Неферхотеп или кто‑то другой, неясно) говорит о смерти, вернее, о том, что»никто из тех, кто ушел туда, пока не вернулся обратно», а посему тебе следует заставить свое сердце забыть о печали и подчиняться его велениям,»доколе ты существуешь». Что ждет нас там? Об этом, по мнению автора»Песни арфиста», мы ничего не знаем. Поэтому, восклицает поэт,»умножай непрестанно свои наслаждения, сердцу своему не давай огорчаться и следуй его желаниям…»

В общем,»ede, bibe, lude», или»ешь, пей, веселись», как сказано в упомянутом выше месте из Евангелия. Эта тема разрабатывается затем в вавилонском эпосе о Гильгамеше и в греческой лирике VIII‑VI веков, где призыв радоваться жизни звучит постоянно, ибо»другие появятся скоро люди, а вместо тебя черная будет земля».

Наконец, в»Алкесте»Еврипида подвыпивший Геракл напоминает зрителю, что»всем смертным людям суждена могила»и поэтому, пока мы живы, нам следует веселиться, пить вино и вдыхать ароматы цветов. Об этом же говорит и вся римская поэзия, прежде всего, Гораций со своим призывом»carpe diem», что буквально означает»рви день»или»лови момент».

Комментируя это выражение, Порфирион, один из самых известных в античности знатоков Горация, сообщает, что поэт использует здесь глагол, который обычно употребляется только в тех случаях, когда говорится»о плодах, которые мы срываем с дерева, чтобы наслаждаться их сладостью».

Этот призыв — наслаждаться жизнью, пока черная смерть не вырвала тебя из мира, — красной нитью проходит через всю историю древности. Его отголосками буквально насыщен Ветхий Завет.

Автор Екклесиаста, почти дословно повторяя»Песнь арфиста», призывает читателя»ходить по путям сердца»и восклицает:»Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твое радости»(11:9). В книге Премудрости содержится огромная цитата из какого‑то поэтического текста, автор которого восклицает:»Будем же наслаждаться благами жизни… увенчаем себя цветами шиповника, пока они не увяли… везде оставим следы веселья».

Правда, далее в первом случае говорится, что за все потом придется ответить на суде, а во втором подчеркивается, что люди, рассуждающие подобным образом, ошибаются, однако сам факт наличия этих текстов в Библии прямо свидетельствует о том, что идеи такого рода были распространены и среди евреев.

«Наслаждаться» — в какой‑то мере действительно ключевое слово древней истории. Однако все упомянутые выше и им подобные тексты совсем не так однозначны, как может показаться. На первый взгляд, авторы всех этих текстов предлагают своему читателю просто забыться, погрузившись в»наркотическую»дрему, но при ближайшем рассмотрении оказывается, что их призыв заключается в другом.

Человек, которому не по себе, оттого что ему кажется, что завтра он, быть может, умрет, а значит, провалится в небытие, — будет есть, пить и веселиться, чтобы отогнать от себя эти мрачные мысли и в том случае, если он ничего не знает о»Песни арфиста». Тоска рождается в душе не от стихов, а от жизни вокруг, но зато лечится она стихами.»Болящий дух врачует песнопенье». Это знал еще царь Саул.

Поэзия призывает не просто напиться и заснуть, а всмотреться в то, что именно чувствует человек, когда ему плохо. Не просто пить вино и упиваться жизнью, вдыхая запахи весенних цветов и дорогих благовоний зовет нас поэт, но понять, что стоит за этой жаждой наслаждения. В результате он дает прямой ответ на тот вызов, который бросает человечеству страх.

Читатель вслушивается в музыку стиха, настраивается на его ритм и всматривается в нарисованную поэтом картину… И тут в какой‑то момент происходит чудо. Он с удивлением обнаруживает, что хотя»жизнь наша пройдет, как след от облака, и рассеется, как туман, разогнанный лучами солнца и согретый его теплотою», — именно так говорится в библейской книге Премудрости, — однако кое‑что от него все же останется. От него останется чувство, пусть даже то чувство страха, которое сейчас владеет им, но оно останется, оно переживет его тело и, быть может, обретет бессмертие, если только будет выражено в слове. Так рождается так называемая философская поэзия.

Когда Гораций восклицает в своем»Памятнике»»Non omnis moriar»(«Я умру не весь»), он имеет в виду именно это. Поэт абсолютно уверен в том, что он сможет скрыться от богини похорон благодаря своим текстам. После его смерти не только они останутся навсегда, но и сам он будет жив в них. Пафос этой оды заключается вовсе не в том, что Гораций со смиренным величием подводит итог своим трудам, но в преодолении страха перед небытием, которое ждет каждого.

Словом»vivam», то есть»буду жить всегда», заканчивает он свою оду. Личность поэта сливается с текстом и становится неподвластной смерти, тому ужасу провала в небытие, который на каком‑то этапе своего жизненного пути на самом деле переживают не только те, кто не верит в Бога, но все без исключения люди.

Однако смерть — это не просто небытие. Это разрушение, гниение, распад. Именно потому египтяне мумифицировали тела усопших, чтобы спасти их от разложения и червей, которым в противном случае достался бы покойник. Именно поэтому сжигали тела усопших греки и римляне. И в том, и в другом случае это был опять‑таки ответ, пусть очень далекий от идеала, но все же ответ на вызов смерти.

В христианстве смерть была понята как встреча с Богом и выход бессмертной души за пределы тела, что на два тысячелетия почти полностью избавило человека от страха перед гниением — лицом к лицу европейская культура столкнулась с этой проблемой только в Новое время.

Именно как»страшное зловоние»понимают смерть Лоренцо Скуполи в»Духовной брани»(конец XVI века) и переведший книгу Скуполи на греческий язык преподобный Никодим Святогорец. Вот как говорится об этом в русском переводе этой книги, сделанном св. Феофаном Затворником:»Что будет после смерти это, так увлекающее тебя существо? Смрадный гной, преисполненный червей». Об этом же говорит в XIX веке Шарль Бодлер, который, описав разлагающийся труп лошади у дороги, вдруг обращается к своей возлюбленной:»Вы тоже станете подобны этой гнили… звезда моих очей… когда после отпевания пойдете разлагаться в гробу среди пахучих трав и благовоний».

Александр Дюма–сын в»Даме с камелиями»предвосхищает стихи Бодлера, рассказывая об эксгумации тела Маргариты на кладбище Монмартра:»Страшное зловоние пахнуло оттуда, несмотря на ароматические травы, которыми гроб был выложен… саван был почти совершенно изъеден… вместо глаз были две впадины, губы провалились… а между тем я узнавал в этом лице белое, розовое, веселое лицо, которое я так часто видел».

Читая это описание, нельзя не вспомнить слова из византийского чина погребения младенцев:»Кто не восплачет, зря твое ясное лицо увядаемо, еже прежде яко крин красный». Различаются эти два описания лишь тем, что у византийского гимнографа вид смерти вызывает боль, у Дюма–сына и его героев — ужас и отчаяние.

Гниение оказывается страшнее пустоты и небытия. Во времена»Песни арфиста»и Горация страх перед пустотой лечили стихи. Теперь Смерть предстала перед человечеством в новом обличии — в виде разлагающегося трупа. Однако и этот страх преодолим.

Всем без исключения людям свойственно бояться покойников. Но лишь до того часа, пока это чужие. Как только ты оказываешься у смертного одра близкого тебе человека, сразу оказывается, что бояться здесь нечего. На последней странице»Отверженных»Мариус и Козетта, упав на колени, осыпают поцелуями руки своего мертвого отца. Им не страшно, а больно. Любовь побеждает страх.

«Умереть — это ничего; ужасно — не жить», — говорил им умирающий Жан Вальжан буквально за несколько минут до этого момента. А потом:»Как хорошо умирать!»И обращаясь к Козетте:»Ведь ты поплачешь обо мне немножко? Только не слишком долго. Я не хочу, чтобы ты горевала по–настоящему». Не жить, конечно, ужасно, но Жан знает, что Козетта и Мариус будут жить, и поэтому он по–настоящему счастлив.

Проходит еще несколько минут.»Не знаю, что со мной, я вижу свет… Я умираю счастливым», — теперь он счастлив не только из‑за того, что рядом его дети, но и потому, что видит свет.»В нем замерла жизнь, но засветилось нечто другое. Дыхание все слабело, взгляд становился все глубже. Это был мертвец, за спиной которого угадывались крылья», — так описывает Гюго своего умирающего героя.

Писатель, который всю жизнь считался антиклерикалом, рисует картину, в которой присутствие Божие ощущается абсолютно реально. На деле он оказывается вовсе не безбожником, а, наоборот, первопроходцем на той дороге к Богу, по которой до него, возможно, вообще не ходили.

Оказывается, что любовь побеждает не только страх, но и смерть, однако при одном непременном условии: когда и тому, кто уходит, и тем, кто остается, бесконечно больно. Тайна нашего бессмертия раскрывается всем, но для этого нам необходимо научиться одной–единственной вещи — не бояться боли. Настоящей и невероятно сильной боли. И тогда станет ясно, что навсегда нам дана все‑таки не смерть, а жизнь.

«Плащаницею чистою обвив…»

22 октября 2000 года в Турине завершилась продолжавшаяся два месяца демонстрация Святой Плащаницы, во время которой ей поклонилось миллионы паломников из всех стран мира, в том числе и из России.

«Благообразный Иосиф с древа сняв Пречистое Тело Твое, плащаницею чистою обвив и вонями во гробе новом покрыв, положил». Эти слова, многократно звучащие в православных храмах по всему миру в дни Страстной седмицы, священник произносит каждый раз во время литургии, когда после Великого входа и пения Херувимской песни покрывает воздухом святой хлеб на дискосе и чашу с вином. «Плащаницею чистою обвив»…

Слова эти, как это нередко бывает в византийской церковной поэзии, почти дословно взяты из разных мест Евангелия, в которых описывается погребение Иисуса, совершенное Иосифом и Никодимом.

«И взяв Тело Иосиф обвил его чистою плащаницею и положил его в новом своем гробе»

(Мф 27: 59–60).

Слова этого краткого гимна мне довелось в капелле собора святого Иоанна Предтечи в Турине произнести на славянском языке. Об этом меня попросила одна из местных жительниц, которая среди других добровольцев следила за тем, чтобы паломники, подходя к Плащанице, сохраняли молчание и ровно через три минуты отходили от алтаря, у которого она была выставлена для поклонения, уступив место следующей группе.

Это было, как говорит Данте в «Новой жизни», in quello tempo che molta gente va per vedere quella imagine benedetta la quale Iesu Cristo lascio a noi per essemplo de la sua bellissima figura, то есть «в то время, когда многие отправились в путь, чтобы увидеть то благословенное изображение, что оставил для нас Иисус Христос как свидетельство о прекраснейшем его облике». Буквально за два дня до того, как она была вновь спрятана (как говорят до 2025 года), поскольку согласно традиции Santa Sindone выставляется на достаточно короткий срок и всего лишь несколько раз в течение одного столетия. В этом году она была открыта на два месяца в связи с юбилеем и наступлением нового тысячелетия.

А вообще в течение XX века Плащаницу выставляли всего лишь четыре раза: в 1931 году (в связи со свадьбой принца Умберто), в 1933, который считался юбилейным, ибо Христос согласно традиционной хронологии умер и воскрес именно в 33 году. Наконец, в 1978 году, когда исполнилось 400 лет со времени ее принесения в Турин, и 1998 году в память о том, что ровно за сто лет до этого была сделана ее первая фотография.

О Святой Плащанице, хранящейся с 1578 года в Турине и поэтому по–русски обычно называющейся Туринской, написаны сотни книг и, наверное, тысячи статей. И тем не менее некоторые факты все же имеет смысл напомнить. Плащаница — это кусок льняной ткани желтого цвета длиною 4,37 и шириною 1,11 метра, на котором ясно виден след фигуры человека, некогда завернутого в эту ткань именно так, как изобразил это в начале XVII века на своей акварели Джованни Батиста Делла Ровере.

Его фигура на льняном плате, называемом греческим словом «синдон» (именно это слово употребляется во всех трех синоптических Евангелиях, когда речь идет о той ткани, что купил Иосиф Аримафейский, чтобы завернуть в нее тело Иисуса), отпечаталась два раза, спереди и сзади. Отпечаток настолько точен, что современные ученые вне зависимости от своих религиозных убеждений «считывают» с него всё новую информацию, полностью соответствующую тем фактом, что известны из Нового Завета. Что же касается того, каким образом он остался на ткани, это неясно. И хотя на этот счет существует множество гипотез, ни одна из них пока не принята научным миром, как вполне обоснованная.

Человек, некогда завернутый в синдон, был избит плетьми по спине, увенчан терновым венцом, распят, а, вернее, не привязан, но именно прибит ко кресту гвоздями и затем умер от разрыва сердца, то есть от инфаркта и последовавшего вслед за ним сердечного кровотечения. Кровоподтёки (на руках и ладонях, на голове, на ногах и в области сердца) оставили на синдоне тёмные пятна (именно поэтому они особенно хорошо различимы невооруженным глазом), тогда как само тело умершего отпечаталось на нем словно на фотографической пластинке в виде негатива. Это ясно обнаружилось и, более того, стало сенсацией, когда в 1898 году туринский адвокат Секондо Пиа сфотографировал Плащаницу.

Иллюстрация: негативное изображение лица Иисусова. Получается при фотографировании

Почему так? Об этом можно только догадываться… Когда задумываешься об этом, то сразу встает в памяти как‑то особенно и удивительно светящаяся фигура нашего Господа, как изображается Он на иконах Воскресения, и картина Александра Иванова «Явление воскресшего Христа Марии Магдалине», а также слова из канона Святой Пасхи

«ныне вся исполнишася света, небо же и земля и преисподняя»

или из пасхальной стихиры

«из гроба днесь, яко от чертога возсияв Христос»…

Это сияние, наверное, и стало той вспышкой, что запечатлело навсегда Его еще мертвую фигуру на куске сотканной в елочку довольно грубой льняной ткани.

Александр Иванов «Явление воскресшего Христа Марии Магдалине» 1835

х, м, 242х321 Русский музей

Факты всегда упрямы. А те факты, что «считываются» с Плащаницы фантастически точно соответствуют тому, что говорит нам Евангелие и вообще древняя история. Даже странные на первый взгляд ее размеры (4,37 на 1,11) с точки зрения истории оказываются вполне объяснимыми, ибо, как показал английский ассириолог Ян Дикинсон, достаточно точно соответствуют 8 и 2 еврейским локтям.

Более того, эти факты иной раз исправляют иконографическую традицию. Так терновый венец оказался похожим не на лавровый венок, каким он обычно изображается как на Востоке, так и на Западе, а на шапку, или, вернее, на шлем, которым голова Иисуса была чудовищно сдавлена со всех сторон. Взирая на Плащаницу, нельзя не заметить и кровавого пятна у Его ребер. «Един от воин, — говорится в Евангелии от Иоанна (19: 34), — ребра Его копием прободе, и абие изыде кровь и вода».

Само изображение Его тела, когда смотришь на Плащаницу, кажется слегка неясным и размытым. Вспоминаются слова знаменитой английской подвижницы Юлиании Норичской, которая, возможно, побывав в Риме в конце XIV века, писала о том, что образ Христа (правда, она говорила не о Плащанице, а о Нерукотворенном образе) выглядит каким‑то коричневым и обесцвеченным. Но Его кровь… Ее следы видны потрясающе ясно. Пятна Его крови… Их можно увидеть собственными глазами. В этот момент переживаешь что‑то такое, о чем вообще невозможно рассказать в словах. На негативных воспроизведениях лика Иисусова, наоборот, до предела ясно видны черты Его лица, но на месте кровоподтеков оказываются всего лишь белые пятна.

Иллюстрация: Лик Иисуса на Плащенице

Впервые о Святой Плащанице достаточно подробно сообщает в своей «Истории завоевания Константинополя» Робер де Клари, который рассказал, что во Влахернах «хранят плащаницу, в которую был завернут наш Господь и которую каждую пятницу показывают, так что на ней можно видеть фигуру Господа». Он же пишет о том, что в 1204 году после разграбления Константинополя крестоносцами она исчезла и «никто — ни греки, ни франки — так никогда и не узнали, что случилось с этой плащаницей».

Лишь через полтораста лет приблизительно в 1353 году Плащаница обнаруживается как собственность Жоффруа де Шарни во Франции в Лирее близ Труа, хотя местный епископ считает, что это не реликвия, а подделка. Затем (еще через 100 лет) в 1453 году она переносится в Камбери, средневековую столицу Савойи. В ночь с 3 на 4 декабря 1532 года чуть было не сгорела в Камбери во время пожара. Одна из стенок серебряного ларца, в котором в сложенном виде хранилась Плащаница, раскалилась добела и капли расплавленного металла прожгли на ткани дыры. К счастью, сохранилась точнейшая копия Святого Синдона, сделанная задолго до пожара в 1516 году, скорее всего, Альбрехтом Дюрером.

В апреле 1534 года сестры–кларисы из местного монастыря инокинь святой Клары реставрируют обуглившиеся места, заменяя их заплатами из новой ткани, которые можно видеть и сейчас. Через 44 года после этого Плащаницу переносят в Турин. Бывший тогда архиепископом Милана Карл Борромей, будущий святой, служит перед ней торжественную мессу, на которой, затерявшись в толпе, присутствует, растерянный и поражённый, великий итальянский поэт Торквато Тассо.

В 1657 году начинается строительство капеллы, в которой будет помещена и доныне находится Плащаница. В 1983 году умирает король Умберто II, являвшийся, как и все представители Савойского дома, начиная с середины XV века, собственником Плащаницы. Согласно его завещанию она передается Ватикану, но Иоанн Павел II принимает решение, согласно которому Плащаница должна остаться в Турине, а архиепископ этого города назначается её хранителем. В апреле 1997 года в капелле Святого Синдона, как некогда в Камбери, вспыхнул пожар. Святыню удалось спасти, поскольку в это время она находилась не в самой капелле, а в центральном нефе кафедрального собора.

Чувство огромной боли охватывает вас с головы до ног и каким‑то особым образом наполняет изнутри, когда вы смотрите на Плащаницу… Мне удалось провести рядом с нею несколько часов, стоя перед ней на коленях. Это была своего рода утреня Великой субботы:

«Иисусе сладкий мой, и Спасительный Свете, во гробе како темном скрылся еси? О несказанное и неизреченное терпение!»….

И далее:

«Ужасеся земля и солнце, Спасе, скрыся, Тебе невечернему Свету, Христе, зашедшу во гробе плотски»… Иосиф погребает Иисуса «и, видев мертва, нага, непогребенна», плачет над Его телом… Так поется в стихире Великой Субботы, что начинается словами «Тебе одеющегося светом яко ризою…»

«Мертва, нага, непогребенна»… Мёртвым, нагим и непогребённым изображает Его византийский поэт, и именно таким вижу я Его сегодня. «Благосердый плач сотвори», — продолжает древний церковный поэт, а я понимаю, что это мой сегодняшний плач. Боже, до чего же больно! А ведь Ей‑то было больнее, когда она из глубины своего сердца всё никак не могла услышать те слова, что запишет потом инокиня Кассия «не рыдай Meне Мати, зрящи во гробе…» Как же больно это — видеть Его мёртвым, нагим и непогребённым.

Наша богослужебная поэзия удивительным образом в словах сумела передать то, что вижу я теперь сам своими глазами. Словно меня перенесло в Иерусалим в дни Цезаря Тиберия… Я вижу даже не след Его рук, но те самые руки, которыми коснулся Он умершей дочери Иаира. Руки, которыми «помазал Он брением» глаза слепорожденному… Эти руки возложил Он на курчавые головки детей, сказав «Если не обратитеся и не будите как дети…» И те самые уста, что некогда Ты, Господи, отверз, чтобы сказать «блажени нищие духом, яко тех есть царство небесное»… Вот те самые ноги, что некогда помазала Мария, «взявши фунт нардового чистого драгоценного мира… и отёрла волосами своими».

«Это больше, чем изображение, это — присутствие», — сказал о Плащанице Поль Клодель. Наступает вечер. Девять часов. Храм должен сейчас закрыться, а на другой день на заре я улечу из Турина и, скорее всего, больше никогда не увижу Плащаницу, которую откроют теперь лет через 25, не раньше. Но оказывается, что здесь можно побыть еще, потому что будет служиться месса.

Зачем? Мне почему‑то кажется, что торжественная литургия, которую совершат сейчас три кардинала, здесь абсолютно неуместна. Здесь нужно молчать и тихо плакать. Беззвучно. «Ученик любимый каменел», — как говорит Анна Ахматова. Но ведь не я же это решаю. Месса начинается, а у меня есть ещё неожиданная возможность до её окончания помолиться у Плащаницы. Я стою перед самой Святыней, а где‑то, как мне кажется, очень далеко, за моей спиной поется Gloria in excelsis Deo и служится месса. Все, кто стоят рядом со мною, не отрывая глаз, как и я, смотрят на Плащаницу, хотя кажется, что она уже так врезалась в память, что и теперь, когда закрываешь глаза, видишь буквально каждый её сантиметр. Откуда‑то словно издалека, будто из какого‑то другого храма до меня все же донеслись слова Евангелия:

«И положил Его в новом своем гробе, что высек он в скале, и привалив большой камень к двери гроба, удалился»…

И вдруг произошло что‑то невероятное и я почувствовал, что нахожусь словно на Эммаусской вечере, когда Он, воскресший, но не узнанный, «взяв хлеб, благословил, преломил и подал им». Кардинал четко произнес questo e il mio Corpo — «сие есть Тело Мое»… Ещё не прошла боль, та боль, ослабить которую не в силах никакой наркоз, но свет Воскресения уже светит.

Белоснежная боль Святой Пасхи… Наверное, она всё‑таки знакома каждому священнику. Пасхальная литургия уже закончилась, а ты стоишь в алтаре перед престолом. В храме всё сияет и искрится, и свечи, и солнечные зайчики на окладах икон и на бронзовых лампадках и подсвечниках, и лица молящихся. А у тебя перед глазами Он, потому что на престоле лежит перенесенная ночью сюда из центральной части храма Плащаница. Он — мёртвый. Его нестирающийся след. Он — «мёртвый, нагой и непогребённый»…

В этот момент, услышав слова questo e il mio Corpo, я увидел Святую Плащаницу словно другими глазами. «Видите гробные пелены! Тецыте и миру проповедите, яко восста Христос, победивый смерть, яко есть Сын Бога, Спасающего род человеческий», — так в стихирах Святой Пасхи говорит ангел жёнам–мироносицам. «Видите гробные пелены»… Это только пустые пелены, ибо «Его нет здесь. Он воскрес».

«И ожидает вас в Галилее».