Статья III. Суетность человека, воображение, самолюбие

I. Суетность

Мы не довольствуемся жизнью, которую имеем в себе и в собственном бытии нашем: мы хотим жить в мысли других жизнью кажущеюся и прилагаем к тому все наши усилия. Мы беспрестанно заботимся о том, как бы сберечь и украсить это воображаемое бытие, действительное же у нас в небрежении; если в нас есть молчаливость, великодушие или верность, мы стараемся выставить их напоказ, с целью придать эти добродетели мнимому существу: мы готовы скорее лишиться их сами, чтобы украсить ими то существо, так что охотно, например, сделались бы малодушными, чтобы прослыть мужественными. Веским доказательством ничтожности нашего собственного существа служит то, что мы не довольствуемся одним им без того другого, отрекаемся часто от одного в пользу другого! Кто для сохранения своей чести не пожертвовал бы жизнью, назван был бы бесчестным.

Слава так сладостна для нас, что, с чем бы она ни соединялась, хотя бы даже со смертью, мы любим ее.

II.

Гордость перевешивает все немощи. Она или скрывает их, или если и обнаруживает, то тщеславится их сознанием. Среди всех наших слабостей, заблуждений и пр. она так от природы сильна в нас, что мы с радостью отдаем самую жизнь, лишь бы только о том говорили.

III.

Тщеславие так укоренилось в сердце человека, что похвалиться не прочь и солдат, и денщик, и повар, и носильщик; всякому любо иметь своих поклонников; да и философы не чужды этому чувству. Сами пишущие против славы хотят иметь славу хороших писателей, а читатели их похвалиться, что прочли их; да и сам я, пишущий это, имею, может быть, то же желание, а равно и читатель.

IV.

Мы до того тщеславны, что хотели бы быть известными всему миру и даже последующим поколениям; суетность так сильна в нас, что уважение пяти-шести окружающих лиц доставляет нам удовольствие.

V.

Любознательность тоже тщеславие. Чаще всего мы хотим знать только для того, чтобы сообщить об узнанном. Не стали бы разъезжать по морям ради одного удовольствия видеть море без надежды когда-нибудь рассказать виденное.

VI.

В городе, чрез который только проезжают, не заботятся приобрести уважение; иное дело, если приходится пробыть в нем некоторое время. Но сколько именно? Смотря по продолжительности нашей суетной и жалкой жизни.

VII.

Желающий вполне узнать суетность человека пусть рассмотрит только причины и последствия любви. Причиной ее «я не знаю что» (Корнель), а последствия ужасны. Это «не знаю что«, настолько малое, что не может быть узнано, движет государями, армиями, всем светом.

Будь нос Клеопатры покороче, — иное было бы лицо земли.

VIII.

Удивительно, что столь очевидная вещь, как людское тщеславие, до такой степени мало известно, что кажется странным я необыкновенным назвать глупостью стремление к почестям и величию.

IX. Самолюбие

Сущность самолюбия и этого человеческого «Я» в том, чтобы любить только себя и сообразоваться только с собою. Но что же выходит? Оно не может помешать своему предмету избавиться от множества его недостатков и немощей: человек хочет быть великим, а видит себя малым; хочет быть счастливым, а сознает себя несчастным; желает быть совершенным, а находит себя полным несовершенств; хочет стать предметом любви и уважения людей, а убеждается, что недостатки его заслуживают лишь их отвращение и ненависть. Такое затруднительное положение производит в нем самую несправедливую и самую преступную страсть, какую только можно представить себе: он начинает смертельно ненавидеть истину, которая укоряет и убеждает его в его недостатках. Он хотел бы уничтожить ее, но, не будучи в силах разрушить ее самое, он, сколько может, разрушает ее в сознании своем и других, то есть прилагает все усилия скрыть свои недостатки и от других, и от себя самого и не терпит, чтобы их указывали ему, ни чтобы видели сами.

Быть полным недостатков, без сомнения, дурно; но еще того хуже не хотеть сознавать их, так как этим мы прибавляем зло произвольного обмана. Мы не хотим, чтобы другие нас обманывали, находим несправедливым желание их пользоваться нашим уважением в большей мере, чем они заслуживают; поэтому несправедливо и с нашей стороны обманывать их и желать, чтобы они уважали нас превыше наших заслуг.

Таким образом, открывая в нас действительно присущие нам несовершенства и пороки, они ни малейше не обижают нас, ибо не они виною тому; напротив, они делают доброе дело, помогая нам избавиться от зла, состоящего в неведении этих недостатков. Мы не должны сердиться, что они знают их, ибо мы таковы на самом деле, и пусть они презирают нас, если мы достойны презрения.

Такие-то чувства должны бы родиться в правдивом и искреннем сердце. Что же сказать нам о нашем, видя в нем совсем противоположные наклонности? Разве не верно, что мы ненавидим правду и тех, которые ее высказывают, любим, когда они ошибаются в нашу пользу, и желаем от них большого уважения, чем то, которое они к нам питают?

Вот одно доказательство, которое меня ужасает. Католическая религия не обязывает открывать свои грехи всем без различия; она допускает утаение их от всех других людей, за исключением одного, которому мы должны открывать глубину нашего сердца и показывать себя в своем настоящем виде. Это единственный человек, которого она повелевает нам не вводить в заблуждение и возлагает на него долг ненарушимой тайны, так что это знание в нем как бы не существует. Можно ли представить себе что-нибудь более милосердное и доброе? Несмотря на то, испорченность человека так велика, что он еще находит суровым этот закон, и это было одной из главных причин возбуждения против Церкви значительной части Европы.

Как несправедливо и нерассудительно сердце человека, если он находит дурное в возлагаемой на него обязанности делать по отношению к одному человеку то, что, по справедливости, он должен был бы делать по отношению ко всем людям! Разве справедливо с нашей стороны обманывать их?

Это отвращение к правде проявляется в различных степенях; но можно сказать, что до некоторой степени оно существует во всех, будучи неразлучно с самолюбием. Эта порочная щекотливость заставляет людей, принужденных необходимостью обличать и порицать других, прибегать к стольким изворотам и смягчениям, чтобы как-нибудь не оскорбить их. Им поневоле приходится умалять наши недостатки, показывать вид, что извиняют их, примешивать похвалы и изъявления дружбы и уважения. При всем том, это лекарство не перестает казаться горьким для самолюбия. Оно принимает его, как только может меньше и всегда с отвращением, часто даже с тайной досадою на подающих.

От этого происходит, что имеющий интерес быть любимым нами избегает оказывать нам услугу, которая, по его мнению, может быть нам неприятна. С нами поступают так, как мы хотели бы, чтоб поступали с нами; мы ненавидим правду, и ее скрывают от нас; желаем лести, и нам льстят; мы любим, чтобы нас обманывали, и нас обманывают.

Поэтому, чем выше наше положение в свете, тем больше мы удаляемся от истины, благодаря тому, что люди больше остерегаются оскорблять тех, чье расположение полезнее, а вражда более опасна. Иной государь становится притчей в целой Европе, и только он один об этом не знает. Я не удивляюсь тому: говорить правду полезно для того, кому говорят, но невыгодно для говорящих, так как возбуждает против них ненависть. А так как приближенные государя считают свои интересы ближе себе, чем интересы монарха, то и не заботятся принести ему выгоду во вред себе.

Это несчастье, без сомнения, больше и обыкновеннее среди самых богатых и сильных; но не свободны от него и люди более мелкие, потому что всегда найдется интерес привлекать к себе людское расположение. Таким образом, жизнь человеческая не больше как постоянная иллюзия; люди только обманывают и льстят друг другу. В нашем присутствии никто не говорит о нас так, как говорит за глаза. Связь между людьми основывается только на этом взаимном обмане. Не много бы дружбы уцелело, когда бы каждый знал, что друг его говорит о нем в его отсутствие, хотя в таком случае он говорит о нем вполне искренно я беспристрастно.

Человек, таким образом, есть лишь притворство, ложь и лицемерие, как по отношению к самому себе, так и к другим. Он не хочет, чтоб ему говорили правду, и сам избегает говорить ее другим; все эти наклонности, столь чуждые справедливости и разуму, от природы глубоко коренятся в его сердце.

X. Воображение

Воображение, это именно та обманчивая сторона в человеке, которая вызывает и руководят всеми его заблуждениями — сторона тем более опасная, что обманывает не всегда; иначе, если бы ложь была всегда присуща ей, она сделалась бы непогрешимым руководством истины. Но будучи всего чаще ложною, она не дает нам никаких признаков, по которым бы мы могли судить о ней, так как отмечает одинаковыми чертами и ложь, и правду.

Я говорю не о глупцах, а о самых умных, и между ними то преимущественно воображение имеет великий дар убеждать людей. Как бы громко рассудок ни говорил, он не может оценивать вещей.

Эта гордая власть, враждебная рассудку и старающаяся держать его в своих руках, чтобы показать свою вездесущую мощь, создала в человеке вторую натуру. У нее свои счастливцы, свои несчастливцы, свои больные, свои богатые, своп бедняки: она заставляет разум верить, сомневаться или отрицать; она или устраняет чувства, или заставляет их действовать; у нее свои глупцы я свои умники. Всего же досаднее то, что она несравненно больше и полнее разума удовлетворяет своих приверженцев, Считающие себя умными гораздо довольнее собою, чем просто благоразумные люди. Они смотрят на людей свысока, ведут споры дерзко и уверенно; тогда как другие высказывают свое мнение робко и нерешительно. Эта смелость часто склоняет в их пользу мнение слушателей: так много расположения встречают эти мнимые мудрецы в среде судей им подобных! Самовоображение не может умудрить глупцов, но делает их счастливыми назло разуму, который приносит своим приверженцам только несчастье. Одно покрывает их славою, другой — стыдом.

Кто распоряжается известностью? Что доставляет почет и уважение лицам, трудам, законам, знатным, как не эта воображающая способность? Всех богатств земли мало, если нет ее согласия.

Вот почтенный судья, сединами своими внушающий уважение целому народу; вы уверены, что он руководится одним чистым и высшим рассудком, судит о вещах по их внутреннему достоинству, не обращает внимания на пустяшные обстоятельства, которые могут поразить воображение только слабых! Вот он приходит слушать проповедь; он полон благоговения; готов подкрепить доводы рассудка горячностью христианской любви. Видно, что он собирается слушать проповедника с примерным уважением. Проповедник является, но на грех природа дала ему сиплый голос и странные черты лица, а цирюльник плохо выбрил его, да, вдобавок, случай заставил его в чем-то выпачкаться. Что же вы думаете? Я готов держать пари, что наш судья потеряет свою важность, какие бы высокие истины ни возвещались в проповеди.

Предложите величайшему философу перейти через пропасть но самой широкой и прочной доске: как бы разум ни убеждал его в отсутствии опасности, воображение его все-таки возьмет верх. Многие не могут даже подумать о подобной опасности, не изменившись в лице.

Кому не известно, что многие не могут видеть кошек, крыс, не могут слышать, как раздавливается уголь? Тон голоса влияет на самых рассудительных и видоизменяет разговор и читаемую поэму.

Расположение или ненависть влияют на правосудие: как часто адвокат, получивший вперед хорошую плату, склоняется в пользу поручаемого ему дела! Как смелый жест его порабощает увлеченных этою внешностью судей! Смешон рассудок, подчиняющийся любому веянию!

Я не намерен приводить всех последствий воображения, иначе пришлось бы перечислять почти все действия людей, руководимых почти одним воображением. Ибо разум принужден был уступить ему свое место, и самый сильный рассудок управляется теми правилами, которые людское мнение наобум ввело повсюду.

XI.

Наши судьи хорошо познали эту тайну. Их красные мантии, горностаевая опушка, роскошь судилищ, цветы лилии — вся эта торжественная обстановка была весьма необходима; и если бы наши доктора не носили ряс и туфель, а ученые четырехугольных шапок и широких плащей, никогда не могли бы они одурачить света, который не может противостоять этой неотразимой внешности. Только военные люди не прибегают к таким переодеваниям, так как последствия их деятельности гораздо существеннее: они занимают свое место силою, а не гримасою.

Поэтому-то и наши короли не прибегали к переодеваниям. Они не кутались в странные одежды; но зато окружали себя стражею, алебардами; эти вооруженные здоровые ребята, эти трубы и барабаны впереди шествия, эти окружающие их легионы внушают трепет самым мужественным. Значение их не в одежде только, а в силе. Нужно иметь очень совершенный рассудок, чтобы не поддаться обаянию величия при виде падишаха в его серале, окруженного сорока тысячами янычар.

Если бы судьи руководились истинным правосудием, а врачи обладали действительным искусством исцеления, то не нужны были бы им четырехугольные шапки: величие этих наук внушало бы само по себе достаточно уважения. Но, обладая только воображаемым знанием, им поневоле приходится прибегать к этим жалким средствам, поражающим воображение, с которым они имеют дело; и они действительно успевают.

Мы не можем видеть судейского, в его полукафтанье и шапке, не получив выгодного о нем мнения.

Воображение располагает всем: оно сообщает и красоту, и право, и счастье, которое составляет все на свете. Мне бы очень хотелось видеть итальянскую книгу, которой мне известно только заглавие и которая одна стоит многих книг: Della opinione, regina del mondo («О мнении, владыке мира» — Прим. пер.). Я подписываюсь под этой книгой, не читая ее — за исключением, конечно, дурного, если оно есть в ней.

Таковы действия этой обманчивой способности, которая, по видимому, дана нам нарочно для того, чтобы вводить нас в неизбежное заблуждение. Но в нас есть и другие причины.