Библиотека soteria.ru
Сущий не хранит молчания
Фрэнсис Шеффер
Дата публикации: 25.06.14 Просмотров: 1630 Все тексты автора Фрэнсис Шеффер
3. Гносеологическая необходимость. Проблема
Гносеология—это теория познания, теория метода или оснований познания. Основная гносеологическая проблематика включает проблему форм познания и источника достоверности знания, иначе говоря, как человек познает и узнает, что знает. Эта основная проблематика нашего поколения; так называемый конфликт поколений является по сути гносеологическим, и вызван тем, что нынешнее поколение решает проблему познания совершенно иначе, чем прошлые. Более подробно о причинах этого конфликта говорилось в предыдущих книгах,* так что здесь автор коснется лишь тех вопросов, которые связаны с Аквинатом и дилеммой, порожденной развитием его исходных предпосылок и метода. Но прежде вернемся в эпоху, далеко отстоящую от Аквината, к великим древнегреческим философам.
* Сущий—имя Божие и Сущий не хранит молчания.
Долгое время древние греки пытались решить проблему познания, и больше всех над нею бился, выказывая величайший ум и тонкость восприятия, Платон. Он нашел, что основная проблема познания, как и проблема нравственности, заключается в том, что, если знание должно быть осмысленным, то исходить по необходимости надлежит не только из единичностей. Единичности в аспекте гносеологии—это конкретные “вещи”, которые наблюдаются в окружающем мире. В тот или иной момент перед человеком проходят тысячи, а если быть точнее, миллионы единичностей. Но какие же универсалии делают единичности осмысленными? Вот где ядро познания и истины в последней инстанции.
С этими проблемами тесно связан и процесс познания. Рассмотрим, скажем, яблоки. Говоря о яблоках, можно перечислить два-три десятка ботанических видов, и даже назвать пару-другую сотен разновидностей. Однако на деле все эти виды и разновидности мы называем словом “яблоко”, и потому имеем возможность шире и глубже постичь то, что рассматриваем и говорим. Стало быть, в процессе познания человек движется от единичностей к универсалиям.
Этот вывод не менее справедлив и в отношении науки. Она рассматривает единичности и опытным путем находит законы, охватывающие достаточно большое число единичностей, чтобы обнаружить между ними связи и как следует понять. Самые общие научные законы (например, законы электромагнетизма и гравитация) заходят дальше частных законов, поскольку сводят все единичности материального мира к наименьшему числу универсалий. Итак, говорим ли мы о яблоках или науке, в процессе познания всегда человек движется от единичностей к универсалиям.
Такова не только проблема языкознания, но и метод познания. Собственно говоря, это не одна из умозрительных теорий, и не род схоластики, а суть познания и критерий достоверности знания. Древние греки, особенно Платон, стремились найти универсалии, способные придать единичностям осмысленность.
Это легко объясняется на примере этической сферы. В предыдущей главе, посвященной нравственным проблемам, говорилось, что нельзя определить правое и неправое, если нет универсалий (абсолютов). Современная концепция этики, исключившая универсалии, по существу остается только социологической: одни оценивают статистику общественного мнения, другие (большинство) на этом основании приходят к решению этических проблем. Может быть и так, что некая элита станет определять за тебя, что такое хорошо, и что такое плохо. Однако оба подхода по сути дела—всего лишь ярлыки. Греки постигли, что если и в самом деле нужно познать, что есть “право”, а что—“неправо”, не обойтись без универсалии, способной охватить все единичности.
Так вот, несмотря на то, что этот тезис можно легче уразуметь в сфере этики, уяснить его в сфере гносеологии фактически еще важнее. Как найти достаточно великие универсалии, которые могли бы, охватив все единичности, выступить в роли критерия истины? Платон, например, выдвинул концепцию мира идей, которая могла дать необходимую универсалию. Например, рассмотрим стулья: скажем, есть где-то идеальный стул, который обнимает сведения о всех стульях, существовавших когда-либо. Тогда любой стул обретал бы смысл относительно этого идеального стула, а не относительно самого себя, то есть, стула реального. Вот почему, когда ты говоришь слово “стул”, должен быть некоторый смысл, превышающий сумму всех сведений о стульях. Итак, вот решение Платона: где-то должна быть “идея”, обнимающая все сведения, какие только можно собрать о стульях. Вне этой универсалии стульев не бывает; иначе говоря, за пределами понятия “идеальный” стул нельзя представить ни одного стула. Считать стулом то, что не входит в круг этого понятие, нельзя.
По аналогии с проблемой этики можно уяснить и проблему познания, знания, достоверности. Греки предложили два подхода к решению этой проблемы. Один из них был связан с понятием полиса. Слово полис означает ничто иное как “город”, но в греческой философии значение слова полис было шире, чем просто город как населенное место, окруженное стеной. Оно было связано с представлениями о социальном строе. Некоторые считали универсалией именно полис—совокупность всех граждан, государство. Но эти же люди были достаточно мудры, и вскоре данный подход перестал удовлетворять их, поскольку правильность суждений, поступков, мыслей конкретного человека определяли бы тогда голосование с перевесом в один голос, или мнения элитарной части общества. Затем по этой причине выходили, к примеру, на платоновские идеи философа-политика. Но и это решение было относительным. Ведь даже избирая политиками полиса только философов, нельзя было надеяться получить от них универсалию, способную обнять все единичности.
Закономерен был следующий шаг—возврат к богам, именно по той причине, что боги могли дать больше, чем полис. Однако возникала проблема—греческие боги (включая богов Платона) были незначительны. Хотя природа их была личностной (в отличие от богов восточного пантеона, куда входило все и все это было безличным), они все же не были достаточно велики. Стало быть, этой проблемы греки так и не решили, и лишь потому, что их боги оказались недостаточно велики.
Как государство не решило этой проблемы, поскольку было слабым, так же и боги не справились с этим, поскольку были недостаточно велики. Они соперничали между собой и ссорились по пустякам. В действительности недостаточно велики были все античные боги, взятые вместе; вот почему, как мы убедились в предыдущей главе, ни представления о судьбе, ни греческая литература, не дают возможности вынести определенное суждение, кто кем управлял—то ли мойры богами, то ли наоборот. Мойры лишь орудие в руках богов или универсалии, действующие за спиной богов и орудующие ими? Кто у кого в повиновении—вопрос, по которому Мойры и боги пребывают в постоянном замешательстве. Здесь отражается постижение греками того факта, что их боги не соответствуют требованиям: они незначительны по сравнению с Мойрами и невелики относительно познания. И хотя Платон и греки уяснили необходимость поиска универсалий и постигли, что без них не может быть критерия истинности знания, им так и не удалось найти места, откуда могли бы происходить универсалии как для полиса, так и для богов.
По прошествии веков к решению проблемы, поставленной, но так и не решенной греческими философами, обращается Аквинат. До него византийский мир единичностями практически не интересовался. Единичности окружали людей, но у тех был совершенно иной образ мышления. Их не занимали ни природа, ни единичности. Теперь мы можем благодарить Фому Аквинского за его учение, под влиянием которого человек вновь стал размышлять о природе.
С течением времени идеи Фомы Аквинского начали постепенно (об этом рассказано в книге Бегство от разума) усваиваться и распространяться в области искусств. Уже, скажем, Чимабуэ (1240–1302) занимался живописью на базе иных художественных канонов. Затем эти новые каноны воспринял Данте (1265–1321), придавая в своих сочинениях большое значение природе. Вместе с тем стала постепенно нарастать напряженность между природой и благодатью. Говоря о природе, мы имеем в виду человека, естественные процессы и человеческие дела на земле. Говоря о благодати, подразумеваем небесные силы и влияние этих незримых сил на земное. К природе относится тело человека; к благодати—его душа. Но так или иначе мы всегда выходим на проблему единичностей и универсалий. Если указываем на природу, имеем в виду единичности; если на благодать—универсалии. Эти мужи, Чимабуэ, Данте и другие, например, Джотто (1267-1337), их последователь, стали уделять много внимания природе. Это было к добру, как мы упоминали, но при этом возникала известная проблема. Природу восстановили в мнении общества, ей вернули надлежащее место—и это добро; но единичности, став самостоятельными, утратили универсалию, придававшую им осмысленность—и это зло.
Как неоднократно подчеркивалось в предыдущих книгах, здесь действует один закон—если природа или единичности освобождаются от Бога, природа начинает поглощать благодать. Иначе говоря, все оставшееся—это единичности, между тем универсалии исчезают, причем не только в сфере нравственности, что само по себе есть зло также весьма великое, но и в сфере познания. Начало радикального поворота к образу мышления “нового” человека и его цинизму видится именно здесь. Так рождался “новый” человек. Его оставили с множеством единичностей и без чего-то, способного собрать их, эти единичности, в одно. Стало быть, мы видим как природа поглощает благодать в сфере этики и, что важнее, гносеологии.
Здесь на передний план выходит Леонардо да Винчи. Первый математик в современном смысле слова, он по-настоящему осмыслил дилемму “нового” человека и человеческого цинизма. Автор не говорит, что он глубоко проник в проблему современного цинизма. Он по-настоящему осмыслил ее. Он постиг, где после нескольких веков, разделяющих его с “новым” человеком, окажется рационалистически мыслящее человечество, если не решит этой дилеммы. Что такое настоящий гений? Настоящий гений—это человек, постигающий нечто раньше тебя; и Леонардо да Винчи действительно постигал. Он постиг, что на основании рационалистического мировоззрения—а это значит, что человек, не получая никакого знания извне, исходит только из себя—обязательно выйдешь на математику и единичности, и непременно останешься через некоторое время с одной механикой. Иначе говоря, он намного опередил свое время, и уже тогда по-настоящему постиг, что все обернется лишь механикой, и никаких универсалий, значений или смыслов не будет вообще. Так что Леонардо и в самом деле весьма похож на “нового” человека. Он заявил, что надо стараться изобразить универсалии. И это действительно очень напоминает современную концепцию верхнеярусной эмпирии. Он занимался живописью, стараясь изобразить универсалии. Леонардо и в самом деле старался найти универсалии средствами живописи, походя здесь на Платона, утверждавшего, что если действительно стремиться познать стулья, надо непременно допустить бытие идеального стула, обнимающего отличительные признаки всех стульев. Леонардо, последователь неоплатонизма, постиг это и заявил: “Пустите людей творить универсалии”. Имеет ли он в виду всех людей? Или только математиков? Никак нет! Не о математиках идет речь—дело идет о художниках, восприимчивых, эмоциональных, впечатлительных людях. Вот почему Леонардо является весьма значительной фигурой в сфере гуманистической гносеологии.
В этом отношении в книге Бегство от разума автор разводит в стороны то, что называет “новой наукой” и “современной новой наукой”.
В предыдущих книгах я приводил мнение Уайтхеда и Оппенгеймера, двух ученых (ни один из них не был христианином), утверждавших, что новая наука могла возникнуть только в христианской среде. Простите за повтор, но в этой книге мне хотелось бы продвинуться вперед еще на шаг, уже в области гносеологии. Как прекрасно сказал Уайтхед, все творцы науки верили, что универсум был сотворен разумным Богом и, стало быть, можно разузнать нечто об универсуме с помощью разума. На этом они стояли. Новая наука—это настоящая наука, которой занимались люди, верившие в однородность естественных процессов в ограниченной или открытой системе, системе, которую мог преобразовать Бог или человек, сотворенный по образу Бога. Эта система—причинно-следственная, существующая на ограниченном отрезке времени. Однако, начиная со времен Ньютона (вернее, не самого Ньютона, а его последователей) утверждается концепция “механизма”, которая заводит человека в тупик, где он остается ни с чем, кроме механизма, и здесь происходит переход к “современной новой науке”, которая постулирует однородность естественных процессов в закрытой системе, в том числе в сфере социологии и психологии. Человек становится частью механизма. Таким представляется мир, в котором мы живем, с научной точки зрения. Вера в познаваемость универсума исчезает, поскольку перестают верить в то, что его сотворил разумный Бог, и здесь возникает вопрос, поставленный еще Леонардо да Винчи, а прежде него этот вопрос задавали древние греки: “Как познает ученый; где пребывает истина в последней инстанции?”
Рационалистический ответ на этот вопрос—гносеологическая концепция позитивизма. Позитивизм есть теория познания, которая постулирует способность человека познавать вещи и явления совершенно объективно. На этом допущении строится современный “сциентизм”.
Концепция эта в самом деле романтическая, и рационалистически мыслящий человек по гордости своей превозносился до тех пор, пока она была в силе. В основании сциентизма лежала идея, согласно которой смертный человек при помощи ограниченного, замкнутого разума, без опоры на какие бы то ни было универсалии, имеет возможность достичь и усвоить истинное знание для выработки универсалии из единичностей.
В этом отношении первенствовал Жан Жак Руссо, поскольку он заменил оппозицию “природа и благодать” на оппозицию “природа и свобода”, причем свобода имелась в виду абсолютная. Руссо и бывшие с ним отдавали отчет в том, что на ярусе природы все превратилось в механизм. Иначе говоря, внизу господствовал позитивизм, и все обратилось в механизм. А наверху разместили кое-что иное—абсолютную свободу. Согласно верхнеярусной идее абсолютной свободы человеку не надо покоряться не только прозрению, но даже обществу, полису. Именно такое понимание автономной свободы выказывал знаменитый художник Гоген. Он отбросил все ограничения, не только Божьи, но даже полиса, в роли которого у него выступала высокоразвитая французская культура. Оставив Францию, он отправился на Таити, чтобы избавиться от культуры, полиса. Предприняв подобное, он на практике осуществил представление о благородном дикаре, которое изложил до этого, разумеется, Жан Жак Руссо. Избавься от сдерживающих начал, избавься от полиса, избавься от Бога или богов; и ты свободен. К несчастью, впрочем здесь ничего удивительного нет, все обернулось не так, как он ожидал.
Итак, мы говорим здесь о деструктивной свободе не только в отношении нравственности (хотя она дала знать о себе здесь очень быстро, и прежде всего в форме половой анархии), но и в отношении познания как такового. То есть и в сфере метафизики, или экзистенции, как в сфере этики, человеку следовало избавиться от всех ограничений. Но тогда возникает дилемма: что представляет собой познание и каковы критерии истины?
Вообразим сцену—древние греки, Леонардо да Винчи и все неоплатоники Высокого Возрождения приступают к Руссо и его адептам с вопросом: “Неужели вы не понимаете, что вы наделали? Куда вы подевали универсалии? Как без них возможно познание? Как из единичностей произвести необходимые универсалии, хотя бы для управления обществом, не говоря уже о строительстве истинной науки, которую можно осмысливать и на данные которой—полагаться?”
Действительно, людей, подобных Гогену, и современную культуру хиппи и, по правде сказать, всю цивилизацию в целом, отделяет только один шаг. Всю дорогу от Руссо вплоть до культуры хиппи и современной цивилизации общество исходило в определенной мере из представлений о том, что универсалий нигде не имеется—то есть, человечество совершенно, гедонистически свободно, индивид гедонистически абсолютно свободен как нравственном, так и в гносеологическом отношении. Легко понять, каким неустройством все это должно было обернуться в сфере нравственности; однако, неустройство в области познания было куда как хуже. Если нет универсалий, как можно отличить действительность от игры воображения? И отсюда уже рукой подать до проблемы “нового” человека, но об этом ниже.
Теперь же вернемся к эпохе после Руссо, ко времени Иммануила Канта и Гегеля, преобразовавшим теорию познания целиком и полностью. До сих пор в сфере гносеологии человек мыслил оппозициями; гносеологическим методом всегда было антитетическое мышление. То есть, говоря “А не есть не-А”, ты познаешь. Такова первая операция классической логики. Иными словами, если в антитезисе тезис—истина, то его оппозиция—неистина. На основании тезиса выводят антитезис. Это классическая гносеологическая методология, методология познания. Но Гегель в контексте рационализма посчитал опору на антитезис делом никуда не годным, и предложил изменить метод познания. Давайте, сказал он, откажемся от антитезиса и обратимся к синтезу. И так он представил знаменитую триаду—все есть тезис, тезису противостоит антитезис, коллизия решается всегда посредством синтеза. После этого в сфере этики и политических наук изменилось все, но самые глубокие, пусть и не столь очевидные, перемены произошли в самой сфере познания и знания. Теорию, описывающую процесс познания, Гегель изменил самым радикальным образом.
После Гегеля автор в своих книгах переходит сразу на Кьеркегора, совершившего следующий шаг. Кьеркегор утвердил, как уже говорилось, полную дихотомию разума и неразума. Согласно Кьеркегору (и его последователям), тот источник, что придает осмысленность единичностям, всегда отделен от разума; если разум ведет к нижнеярусному познанию, а это только математическое знание, лишенное всякого смысла, то на верхнем ярусе есть надежда наделить единичности иррациональной осмысленностью. Такова гносеологическая лепта Кьеркегора.
Поворот в гносеологической сфере был совершен стараниями Руссо, Канта, Гегеля и Кьеркегора—таким оказался плод их размышлений в сфере гносеологической проблематики. От Гегеля пошла замена антитезиса синтезом, перевернувшая гносеологию с ног на голову. И уже в наши дни экзистенциализм разделился на три потока: французский экзистенциализм, представленный Ж. П. Сартром; немецкий—Хайдеггером; и швейцарский—Карлом Ясперсом, он тоже немец, но живет в Швейцарии. Разница между этими потоками экзистенциализма нисколько не меняет того обстоятельства, что за ними стоит одна и та же система, пусть и принимающая различные формы; суть же этой системы заключается в том, что разум во всех сферах ведет лишь к ужасному, страшному, противному, и в том числе в сфере познания. Разумеется, сказать бы надо не в том числе в сфере познания, а прежде всего в сфере познания—преимущественно познания. Для этих людей, рационалистов, весь корпус знания, приобретаемого средствами разума сводится к математическому уравнению, где человек выступает в роли механизма. Чтобы запастись универсалией, рационалисты желают, не слушая голоса разума, обособившись от разума, найти некоторый мистический, верхнеярусный опыт.
И здесь опять остро воспринимается самое главное и существенное в движении хиппи и наркотической культуре. Человек питает надежду извлечь нечто из своей головы, поскольку не знает наверняка, имеется ли “там” еще что-то. Вот где мы теперь оказались. Автор убежден, что конфликт поколений по существу происходит в гносеологической области. Прежде человек романтически надеялся, что рационализм поможет ему обрести смысл жизни и покрыть единичности универсалиями. Но вот являются Руссо, Кант, Гегель и Кьеркегор и заявляют, что надеяться больше не на что; от этих надежд отказались. И нынешняя молодежь уже отпала от надежды обрести истину как таковую. Вот почему в своих книгах, чтобы сделать упор на реально существующей высокой правде, автор пользуется термином “истинная истина”. Это не тавтология, а признание того, что в наше время слово “истина” означает нечто такое, чего прежде, до этих четырех мыслителей, никто и никогда не подумал бы принять за истину. Поэтому, в отчаянии, автор решил создать новое выражение “истинная истина”, чтобы изложить свою точку зрения, но должен признать, что найти достаточно точное выражение, чтобы люди поняли глубину всей проблемы, было нелегко.
После Кьеркегора стали считать, что разум ведет к пессимизму. Человек может обрести математическое знание, но он—всего лишь механизм, так что всякий мыслимый оптимизм следует искать только в области иррационального, на верхнем ярусе. Итак, разум, заодно с новой наукой, ведет как правило к пессимизму. Человек—только механизм; человек—только ноль, и какого-либо реального смысла нет ни в чем. Я—ничто, единичность между тысяч и тысяч единичностей. Ни одна единичность не имеет смысла, особенно же моя индивидуальная единичность. Я ничего не значу; я умираю, человек смертен. Если ученые желают знать, почему не видят разницы между ними и перфокартами IBM, пусть учтут, что не иначе как по этой причине.
Человек совершает прыжок на верхний ярус в область гносеологической мистики разного сорта—и это действительно мистика, ибо полностью отделена от всего разумного. Нынешняя мистика не похожа ни на одну из прежних. Бытие чего-то “там” прежние мистики принимали за данность всегда. Мистика “нового” человека—семантическая, и относится лишь к словам; никакой связи с реальным бытием она не имеет, ибо занимается чем-то, заключенным в человеческой голове, и в той или иной форме—в языковой стихии. Надо добавить, что современная наркотизация вначале представлялась одним из способов выведения смысла из собственной головы.
Современное положение таково, что в сфере рационального размещают позитивистский “научный факт”, он-то и выводит на математические уравнения и представляет человека механизмом; а в сфере иррационального располагают разного рода иррациональную мистику.
Вернемся к нижнеярусному позитивизму. В свое время человек, мыслящий рационалистически, возлагал на него большие надежды, но позитивизм постепенно сошел на нет и умер. Когда я в первый раз выступал с лекциями в университетах Оксфорда и Кембриджа, приходилось, помнится, двигаться в разных направлениях, так как в Оксфорде еще учили логическому позитивизму, тогда как в Кембридже уже господствовал лингвистический анализ. В наши дни почти везде в мире доминирует один лингвистический анализ. Позитивизм мало-помалу умер. Для подробного ознакомления с причинами этого явления советую прочесть книгу Майкла Полани Личностное знание. На пути к посткритической философии. В популярных изданиях имя Полани встречается редко, он мало кому известен, хотя является одним из ведущих мыслителей современности. В этой книге показано, почему позитивизм как гносеология оказывается недостаточным, и почему все попытки современной науки обрести сколько-нибудь достоверное знание обречены на провал. Наверное и в самом деле в наши дни нет ни одной более или менее авторитетной кафедры философии, где еще преподавали бы позитивизм. Позитивизм исповедуют студенты последних курсов и наивные ученые, которые строят со счастливой улыбкой на основании, которого более нет. Подведем промежуточные итоги. Как заметил Уайтхед, первые из новых ученых от Коперника и Галилея до Ньютона и Фарадея, имели мужество положить фундамент современной науки, поскольку считали, что универсум был сотворен разумным Богом и, стало быть, есть возможность открывать с помощью разума истины универсума. Но по мере становления материалистической науки все это умерло; взамен явился позитивизм, но теперь умер и он.
Полани доказывает, что позитивизм не отвечает требованиям, поскольку представляет научное знание безличностным, пренебрегая субъектом познания—познающим. Позитивизм, действующий так, словно познающего как бы и нет, приходит к “всестороннему” познанию объекта, словно объект был познан познающим фактически из небытия. Иначе говоря, позитивизм не принимает в расчет личности субъекта познания—его теоретических навыков с исходными предпосылками. Можно подумать, что объект исследует познающий, у которого нет собственных исходных предпосылок и который не пополняет знаний, пропуская их через решетку собственных теоретических навыков.
Но здесь возникает, говорит Полани, проблема; и возникает она по причине того, что научное знание не является безличностным, деперсонифицированным. Ученых-позитивистов, которые по ходу ориентировочной и познавательной активности не пополняли бы знаний, пропуская их через решетку собственных теоретических навыков и мировоззрения, просто не бывает. Идея о возможности безличностного, деперсонифицированного представления научного знания абсолютно объективным наблюдателем чрезвычайно наивна. Да, науки без наблюдателя не бывает.
Когда автор был молодым человеком, люди, бывало, говорили, что наука совершенно объективна. Но вот, несколько лет тому назад, в Оксфорде стали утверждать, что это не так; не бывает науки без своего наблюдателя. Наблюдатель ставит опыт, он же следит за ходом эксперимента и он же приходит затем к определенным заключениям. Полани говорит, что наблюдатель никогда не занимает нейтральной позиции; у него есть решетка—исходные предпосылки, через которые он просеивает полученную информацию.
Теперь мне хотелось бы пойти дальше. Автор всегда говорил, что у позитивизма есть и более глубокие проблемы. О системе надо судить с учетом ее целостной структуры; нельзя путать системы, чтобы вместо настоящей мысли не получился философский винегрет. В рамках целостной структуры позитивизма невозможно выразить идею бытия с достоверностью. В системе позитивизма как такового по необходимости исходят из того допущения, что вообще ничего не существует. Система не дает никаких оснований, чтобы сделать вывод о том, что “чувственно данное”, или наличные факты, представляют собой именно наличные факты, или, скажем иначе, то, что дошло до тебя, и есть фактические данные. Система позитивизма в целом не содержит универсалий, которые давали бы право с достоверностью утверждать, что информация, поступившая из внешнего мира, представляет собой именно фактические данные. Система позитивизма как таковая не дает никакой уверенности в реальности чего бы то ни было, и даже в ответе на вопрос, имеется ли в действительности хотя бы в первом приближении разница между миром реальным и иллюзорным.
Есть и другая проблема. Позитивист не знает с достоверностью, что нечто существует; более того, даже если что-то и существует, у него не может быть основания думать, что он имеет достоверное или даже приблизительное знание. В рамках этой системы нельзя быть уверенным и в наличии какой-либо связи между наблюдателем (субъектом) и наблюдаемым (объектом).
Чтобы подвести эту проблему к последнему временному уровню, укажем на Карла Поппера, еще одного знаменитого мыслителя нашего времени, который до недавнего времени утверждал, что вещь, недоступная процедурам верификации и фальсификации, лишена смысла. Но в своей последней книге он отступает на шаг. Теперь он утверждает, что верификация невозможна в принципе. Верифицировать вообще невозможно—можно только фальсифицировать. Другими словами, нельзя утверждать, чем является данная вещь; остается говорить только о том, чем она не является. Полани, блестяще разгромивший логический позитивизм, остался в отношении познания у корыта абсолютного гносеологического цинизма; и Карл Поппер в новой книге фактически приходит к тому же. В сфере науки эта проблема выступает в виде проблемы соответствия “модели” оригиналу. Очень часто при моделировании объективная реальность затуманивается и все, что остается, предстает в виде “головной”, существующей в голове ученого, модели.
Итак, мы пришли к следующему важному выводу: позитивизм умер; его во всем заменил лингвистический анализ. Позитивизм не привел к познанию, он оставил лишь набор статистик и приближенных значений, без всякой уверенности в последнем бытии и без всякой уверенности в беспрерывности бытия.
Можно установить связь между этими представлениями и книгой Альфреда Коржибски и Дэвида Борлэнда “Общая семантика”, в которой употребление глагола “быть” в любых ситуациях настоятельно запрещается. Все книги этих авторов написаны без глагола “быть”. Почему? Потому, говорят они, что у них нет уверенности в беспрерывности бытия. Автор бы добавил, что данное обстоятельство, как ему кажется, следует связать и с психологией потока сознания, последним основанием которой оказывается ничто иное, как поток сознания, поскольку никакой уверенности в бытии нашего “я”, человеческого сердца, нет.
Здесь мне надо перейти, наверное, к знаменитому философу Людвигу Витгенштейну, который в решении обсуждаемого вопроса стал во многом ключевой фигурой. Есть “ранний” Витгенштейн, и есть “поздний” Витгенштейн, но, обсуждая его книгу Логико-философский трактат, будем иметь в виду раннего Витгенштейна. Впоследствии он перейдет на сторону лингвистического анализа, однако здесь, на первоначальной позиции, он еще утверждает, что на нижнем ярусе бытия (то есть в сфере рационального) реально существуют “атомарные факты”, которым соответствуют “атомарные предложения” естествознания. Это все, что можно сказать; это все, что можно выразить словами. Таковы границы выражения мыслей в логике языка. Говорить на нижнем ярусе можно, но все, что бы ты ни сказал, есть математические предложения естествознания. Язык, ограниченный рамками нижнего, рационального яруса, сведен к математическим уравнениями.
Однако, указывает Бертран Рассел, Витгенштейн был еще и мистик. Даже в первоначальной позиции его присутствовали элементы мистицизма. На верхнем ярусе у него—молчание, ибо язык не может выражать то, что лежит за пределами познаваемого мира естествознания. Человеку же отчаянно нужны осмысленность, нравственность, значение для всего. Человек нуждается в этом отчаянно, но там есть только молчание. Вот откуда взялось название этой моей книги. В название этой книги вошло витгенштейновское слово “молчание”.
Витгенштейн утверждал, что там, где должны пребывать осмысленность, нравственность, значение—все, к чему так отчаянно стремится человек, нет ничего, кроме абсолютного молчания. Человек знает, что все это должно там быть по необходимости, он держится за это, но этические, метафизические и религиозные предложения не только невыразимы в языке, о них нельзя даже помыслить. Витгенштейн, как мистик, ставил “молчание” высоко; так что как бы человек ни нуждался в осмысленности, нравственности, значении—на верхнем ярусе он находит только молчание.
Витгенштейн-мистик погружается в лингвистический анализ, который в наше время стал преобладающей философией во всем мире. Именно здесь, на верхнем ярусе, в день скорби, когда недостаточность позитивизма стала очевидным фактом, и появился на свет лингвистический анализ. Витгенштейн “поздний” и экзистенциалисты на самом деле весьма и весьма близки в этом, специфическом смысле, хотя, отправившись для изучения философии из Англии на континент, находишь, что по общему мнению они во многом противоречат друг другу. И все же, когда Витгенштейн говорит, что на верхнем ярусе нет настоящего значения и смысла—есть только молчание, видишь, что здесь-то уж они точно, весьма и весьма близки.
От этого у тех, кто видел картину Бергмана Молчание, зашевелятся в памяти хорошо знакомые мысли. Бергман в ипостаси философа решил, что ничего и никогда с верхнего яруса провозглашать не следует, поскольку Бог (даже в том смысле, в каком понимает Его экзистенциалист) лишен осмысленности. Исходя из этой идеи, Бергман и поставил картину Молчание, после чего изменился и сам. Иначе говоря, он признал правоту слов, сказанных блестящим философом Витгенштейном за много лет до него. Вот почему Бергмана и Витгенштейна надо рассматривать заодно; и фильм Молчание подтверждает этот вывод.
Оставшееся, заметьте, является антифилософией, поскольку все, что делает жизнь ценной, или наделяет ее осмысленностью, или связывает ее со значением и возвышает над миром изолированных единичностей, помещается теперь на верхнем ярусе, но там царит полное молчание.
Итак, в наши дни имеется две антифилософии. Одна из них—антифилософия экзистенциализма; назвать экзистенциализм антифилософией можно на полном основании, поскольку, пытаясь ответить на великие вопросы, он отвергает разум. Следуя за поздним Витгенштейном, попадаешь в сферу лингвистического анализа и находишь, что по сути дела это тоже антифилософия. Хотя лингвистический анализ и пользуется средствами разума, чтобы порождать языковые дефиниции, сам язык в конечном счете не ведет ни к осмысленности, ни к фактам. Исчезает не только несомненность осмысленности, но и несомненность знания.
Говоря о Витгенштейне и его вступлении в анализ языковых выражений, стоит упомянуть и позднего Хайдеггера, который также касался языковой стихии, хотя и при весьма несходных обстоятельствах. Хайдеггер, бывший поначалу экзистенциалистом, полагал, что лишь Angst по отношению к универсуму может дать упование на то, что нечто существует. Однако позже он принял иную точку зрения—если в универсуме существует язык, можно уповать на то, что нечто существует, однако, это и есть та иррациональная надежда на последнее основание, которая может, якобы, придать всему мирозданию осмысленность. Вот почему Хайдеггер говорит: “… только внимайте поэту”—не тому внимайте, что именно говорит поэт, а просто слушайте, поскольку бытие (то есть поэт), которое говорит, существует; стало быть, есть надежда, что Бытие (то есть экзистенция) имеет смысл. Пытаясь переделать свою точку зрения из основанной лишь на умозрении в точку зрения, опирающуюся на опыт, Хайдеггер обращает внимание на другое обстоятельство. Он говорит, что в далеком прошлом, в эру досократиков прежде Аристотеля, бытийствовал еще великий, золотой язык, в котором покоился прямой “первостепенный опыт” универсума. Но это только гипотеза. В историческом аспекте эта гипотеза не получила должного обоснования, ведь Хайдеггер выдвинул ее в отчаянной попытке обеспечить исторический фундамент на или под сугубо гипотетической и туманной в других отношениях концепцией.
Надо подчеркнуть, что идеи Хайдеггера не носят характера исключительной умозрительности. Поздний Хайдеггер внес существенный вклад в развитие некоторых форм современного либерального богословия. Кроме того, его гипотезы продолжают оказывать серьезное влияние на все научную агрегацию в целом. Итак, это вовсе не какие-то отвлеченные идеи. Эти идеи трансформируют мир.
Укажем здесь на один важный фактор. Имеем ли мы дело с Хайдеггером, который говорит “только внимайте поэту” и, предлагая вариант верхнеярусного семантического мистицизма, вроде бы подает тебе надежду на осмысленное бытие, или с Витгенштейном, который уводит совсем в другую сторону, честно заявляя, что на верхнем ярусе нет ничего, кроме молчания, и, стало быть, ничего не поделаешь, кроме как определять дефиниции слов, правда, они все равно не могут вывести тебя на значение и смысл, интересно одно—“новый” человек приходит к выводу, что тайна универсума кроется где-то в языковой стихии. В этом весьма важном смысле наша эра стала семантической.
Заметьте, что все это значит для человечества. Чтобы разобраться с идеями Хайдеггера и Витгенштейна, а заодно и Бергмана, следует решить, существует ли в мире некто, говорящий разумно, совершенно, правильно? Антифилософское море подступает со всех сторон. Позитивизм, а ведь это—учение оптимистического рационализма и фундамент материалистической науки, умер. Он оказался несостоятельным в сфере гносеологии. Пришедшие на смену ему экзистенциализм, с одной стороны, и лингвистический анализ, с другой, суть антифилософии, лишившие человека упований на осмысленность, значение и достоверность знания. Итак, в сфере гносеологии нас окружает антифилософское море. Полани, который, скажем, потрясающим образом покончил с логическим позитивизмом, обосновал действительность субъект-объектных отношений и принципиальную познаваемость объекта субъектом, закончил в области гносеологии и знания форменным цинизмом. Полани также известен как поборник истины; и все же ему не удалось показать, в чем источник достоверности его идей. Уже на закате своей жизни он временами выходил на религиозный лейтмотивы. Например, он утверждал, что наизусть знает Апостольский Символ, когда же расспрашивали его, то выходило, что он не верит в пропозициональное содержание фраз, составляющих этот Символ—более того, оказывалось, что он считал его только символическим знаменем патриотических чувств. Можно испытывать искреннюю благодарность к Полани за то, что он выступил в защиту “истины”, но ему так и не удалось найти основу и выработать систему, трактующую как узнать, что “эта истина” в плане гносеологическом действительно истинна. Аналогичная история, как мы убедились выше, происходит и с Карлом Поппером. Позитивизм умер, а то, что осталось—это цинизм или некий мистический прыжок веры в сферу гносеологии. Вот где ныне оказалось человечество, все равно знает о том тот или иной индивид, или нет.
Фигуры, выступившие на передний план в области гносеологии за последние два десятилетия, стоят на аналогичных позициях. Великой проблемой на самом деле является не безнравственность, к примеру, или наркотизация, а познание. Это проблема людей антифилософского поколения, преткнувшихся о камень недостоверности знания. Человек нового времени на нижнем ярусе, который он считает областью рационального и, говоря о нем, употребляет осмысленный язык, рассматривает себя в качестве механизма, всецело запрограммированного робота, теперь сомневается в познаваемости даже мира природы. На верхнем же ярусе, который “новый” человек приписывает иррациональному, он остается без всяких категорий, ибо категории относятся к рациональному и антитетическому. На верхнем ярусе у него нет основания говорить, что вот это, мол, верно, ибо противостоит тому, что неверно. Что касается этической сферы, то на верхнем ярусе “новый” человек не может судить о справедливом и несправедливом. Заметьте, что это гораздо важнее и ужаснее. На верхнем ярусе он, соответственно, не знает как можно отделить истинное от неистинного. Отчаянная ситуация, не правда ли? Значит, человек на верхнем ярусе ничего не проверяет, не испытывает, не пробует, ведь там, наверху, для этого у него нет никаких возможностей.
То же отчаянное положение “нового” человека демонстрирует и кино. Более или менее подробно мы уже говорили об этом в Бегстве от разума и других местах, но в деле воплощения данной проблемы кинематограф играет столь важную роль, что мне следует повториться. Хорошей иллюстрацией обсуждаемой проблемы является картина Антониони “Блоу-ап”. Главный герой—профессиональный фотограф. Выбор этот удачен, ибо фотографу нет дела до гуманных категорий, он управляется с бесстрастным объективом. С тем же успехом можно было бы подключить камеру и к бесстрастному компьютеру. Герой ведет беспорядочный образ жизни и как бы между прочим снимает—смертный, который обращается лишь с единичностями, вовсе неспособный придать им некую осмысленность—бездушный объектив не судит никого и не встревает в наблюдаемое. Вспомним афиши, рекламирующие фильм Антониони: “Убийство без вины—любовь без смысла”. Иначе говоря, никаких нравственных категорий в сфере этики нет—убийство здесь не влечет за собой чувства вины; нет категорий и в сфере гуманности—любовь здесь бессмысленна. Так воплощается в ленте Антониони смерть категорий.
Универсалий в сфере нравственности нет; остаются только единичности. Щелк, щелк, щелк—трещит затвором фотограф—и выходит ряд единичностей без единой универсалии. Вот и все, что может сделать для себя рационалистически мыслящий человек, говорит Антониони, и здесь он абсолютно прав. Две тысячи лет, от древних греков и до сего времени, от начала до конца люди, причем, заметим, самые способные между живущими, стремились найти способ придать знанию осмысленность и убедиться в его достоверности; однако, человек, начинающий с себя и не имеющий иного знания из источника внешнего, терпит полный крах, что так убедительно показал Антониони в этом фильме.
Однако современный кинематограф и другие виды искусства идут дальше изображения человека, утратившего лишь гуманные и нравственные категории. Они обращают внимание, и безусловно верно, на следующее обстоятельство: не находя места для категорий, человек теряет не только категории, обнимающие нравственные и гуманные ценности, но и все категории, с помощью которых он мог бы отличать мир реальный от мира иллюзорного. Эта мысль находит яркое подтверждение во многих современных картинах и романах, таких, скажем, как Дневная красавица, Джульетта и духи, На волоске, Рандеву и последний по времени шедевр Бергмана Час волка.
Сюда же вписывается и наркотическая культура. Дело в том, что вследствие наркотизации человек перестает отличать реальный мир от мира иллюзорного. Предположим, что “новый” человек наркотиков не принимает, но по сути, однажды выселенный из “преисподней” разума, лишается категорий и он. Внизу человек уже мертв; он—робот, и все категории здесь лишены всякого смысла. Человек поднимается в сферу верхнеярусного мистицизма, и что же находит? Он находит, что в этом месте нет никаких категорий, посредством которых он мог бы сколько-нибудь достоверно отличать внутренний мир души от внешних событий жизни, или разобраться с самим собой и миром—что творится в области его духа, а что—в окружающем, материальном мире.
Итак, сегодня мы поставлены перед свершившимся фактом—“новый” человек лишился категорий, которые давали ему возможность достоверно отличать действительность от порождений собственного воображения. “Болезнь” многих, из тех, что приходят к нам в Лабри, как раз и состоит в неумении отличать реальность от иллюзий.
Вышеозначенные категории можно разделить на четыре группы. Мы уже разобрали три из них: 1) нравственность; 2) гуманность; 3) действительность и иллюзии; 4) познание ближнего. Четвертая группа, мы рассмотрим ее теперь, относится к познанию ближних.
Третья группа категорий отражала переход субъективной реальности с достоверностью в реальность объективную, и уверенность в наличии несомненной разницы между действительностью и иллюзией. Четвертая группа категорий покрывает противоположное. Каким образом в принципе двое могут познать друг друга? Как из круга самосознания, переживания себя как автономной, отъединенной личности, выйти к другому, обособленному? Как личность одного может проницать личность другого? Действительно, где эти категории, дающие возможность проникнуть в духовный мир ближнего? И когда категорий нет, возникает отчужденность “нового” человека—непроницаемая стена, встающая перед множеством новых людей, ощущение полного отчуждения. Двое делят постель и десять, и пятнадцать лет, но как им проникнуть во внутренний душевный мир друг друга, чтобы познать в ближнем личность, а не говорящего робота? Фасад говорящего механизма изучить нетрудно, но как можно выйти за границы языка и в подобных условиях познать личность? Вот весьма специфическая новая форма заблуждения.
Проблема отчуждения вышла в Лабри на первый план, когда несколько лет назад к нам прибыла одна очень даже современная чета. Мы поместили этих людей в одном из шале. Но они не давали спать по ночам остальным, поскольку проводили все ночи в разговорах—сводя всех с ума, они говорили, говорили, говорили, и так до утра. Меня это, конечно, весьма заинтриговало. О чем же это они говорили между собой? Эти люди пробыли вместе очень долгое время; тогда о чем же они все время разговаривали? Познакомившись с ними поближе, я выяснил это, и когда до меня дошла суть их проблемы, их обстоятельства открылись мне в новом свете. Оказалось, они говорили так много потому, что отчаянно пытались познать друг друга. Их связывала истинная любовь, и они говорили, говорили и говорили, стараясь найти одно предложение или одну фразу, которую оба могли всесторонне знать настолько, что у них была бы возможность познавать духовный мир друг друга. Места для универсалий в их сердцах не было, вот почему им понадобилось построить универсалию на основании учитывающей все, не оставляющей ничего без внимания точки соприкосновения. Но они, смертные, не могли сделать этого.
И в самом деле, с чего начать? Человек предоставлен единичностям. Выходя из круга самосознания во внешнее, он не имеет никакой уверенности в том, что там, вне его, существует нечто. Проникая во внутренний мир души ближнего, он пытается проницать внутренний мир души ближнего. Как ему познать, что он общается с ним? Ведь в этой ситуации есть только люди. Больше там говорить некому—одно молчание. И если нет фразы, учитывающей все, не оставляющей ничего без внимания, с чего начинать? Нельзя начинать с неполного знания, поскольку знание должно быть всесторонним, ведь нет кого-то еще, кто мог бы обеспечить все универсалии. Универсалия, достоверность, обязательно должна содержаться в речи, в одном, учитывающем все, не оставляющем ничего без внимания предложении или одной фразе. Проблема касается сферы гносеологии и сосредотачивается она в языке.
Человек нового времени пребывает либо на нижнем ярусе, как робот, произносящий слова, которые не выводят на смыслы и факты, либо на верхнем ярусе, в мире, где нет категорий, отражающих гуманные и нравственные ценности, и отличающих действительность от игры воображения. Плачьте о сем поколении! Вот где оказался, сделавшись по причине гордого рационализма самостоятельным, человек, сотворенный по образу Бога, человек, назначение которого есть коммуникация по вертикали с Сущим, Который не хранит молчания, и по горизонтали с подобными себе.
Закончу эту главу цитатой из Сатирикона Феллини. Ближе к концу фильма некто опускает глаза на друга, умирающего нелепой, абсолютно бессмысленной смертью. Все надежды того перечеркнуты этим совершенно абсурдным концом. Человек, сотворенный по образу Бога и предназначенный к общению с Богом и подобными себе, погружен в жуткое молчание. Голос за кадром в фильме Феллини говорит: “О Боже, как он далек ныне от назначенного Тобой”. Умри, лучше не скажешь.