III. Нравственное состояние духовенства во II и III веках

Каково было нравственное состояние духовенства в II и III веках? Предлагая себе подобный вопрос, мы не имеем в виду входить во все подробности нравственного состояния духовенства; в таком случае нам пришлось бы пересказывать целые биографии отцов и учителей церкви. Нам кажется, что мы выполним задачу историка, если разрешим вопрос: были ли пастыри этого времени достойны своего высокого назначения руководить христианами в истине и добре, или же нет? В каких более выпуклых исторических фактах выразилось это? Нравственный идеал пастыря II и III века отчасти можно изучить на тех церковных правилах, которыми указывалось, каких пастырей община должна была избирать себе. В известном памятнике Διδαχη (XV, 1) на этот счет говорится кратко: «Избирайте и поставляйте достойных епископов и диаконов, мужей кротких и несребролюбивых, истинных и испытанных». Подробнее предписания в так называемых Canones ecclesiastici, но они тоже общи. Здесь выражаются следующие требования от епископа, дьякона и даже чтеца — в большей или меньшей степени. «Нужно разузнать, — говорится в этом памятнике, — при поставлении пастырей, удерживаются ли они от грехов, сострадательны ли к бедным, честны ли, не пьяницы ли, не блудники ли, не корыстолюбивы ли или не болтуны ли, беспристрастны ли…»[648] и т. п.

А каким должен быть пастырь, главным образом епископ, в своих отношениях к пастве, идеал этот начертан в следующих внушительных словах Апостольских Постановлений (Кн. II, гл. 20) в древнейшей их части. «Епископ должен любить мирян, как детей, согревая и любя их страстно, как яйца, из которых должны вывестись цыплята, или держа их в недрах, как птенцов, из которых должны вывестись куры, — всех научая, всех, кого только нужно наказывать, бия, но не поражая. Кто из мирян вследствие бесчувствия и оцепенения погрузился в глубокий (нравственный) сон, и по причине тяжести сна забыл уже о требованиях христианской жизни, и так далеко ушел от собственного стада, что может быть пожран волками, того отыскивай, и вразумляя обращай и убеждай трезвиться и вселяй в него надежду». Епископ должен так далеко простирать свое попечение о спасении верующих, что «пусть даже он усваивает себе прегрешения другого и говорит ему: ты только обратись, а смерть за тебя возьму я, как Господь взял смерть за меня и за всех, ибо пастырь добрый полагает жизнь свою за овец. Ты, как пастырь любвеобильный и пастух усердный, считай стадо, и чего не достает, то разыскивай. Будучи врачом церкви Господней, ты употребляй врачевание, приличное каждому больному, лечи всячески и вылечивай». Теперь спрашивается: отвечали ли пастыри церкви II и III века своему идеалу? Мы должны заметить, что вообще пастырство этого времени своей ревностью о душевных пользах ближнего, об удовлетворении духовных потребностей народа, своим самоотвержением и искренностью представляет отрадное явление в церковной истории. Особенными достоинствами со стороны нравственного характера отличались такие пастыри, как Игнатий Богоносец и Поликарп Смирнский, запечатлевшие в своих писаниях высокий дух христианский, как Поликрат Эфесский, Дионисий Коринфский, Ириней Лионский, с полной готовностью и преданностью отдававшие себя на служение церковным интересам, как Киприан Карфагенский и Дионисий Александрийский, которые жили одной нераздельной жизнью с церковью и доблестно служили своему назначению. Укажем несколько частных примеров, которые бы с ясностью показывали, каких доблестных пастырей имела церковь этого времени. Примеры, на которые мы укажем, малоизвестны, но зато они внушительны, поучительны и, пожалуй, трогательны. Епископ Кесарии Палестинской Феотекн в гонение Валериана (Галлиена?) заявил себя при одном случае человеком, в высшей степени заботливым о твердости веры одного из своих пасомых. Евсевий вот как рассказывает о событии. Один военачальник, по имени Марин, по исповеданию христианин, должен был получить за свои военные заслуги знак отличия — виноградную ветвь; но какой-то завистник донес на Марина, что этот, как христианин, не может получать никаких отличий. Обвиненный потребован был на суд; судьи, узнав, что он действительно христианин, дали ему три часа на размышление: желает ли он оставаться христианином, или согласится отречься от Христа, в первом случае ему угрожает казнь. В эту-то решительную минуту местный епископ Феотекн является на помощь Марину. Неизвестно, как узнал епископ о случившемся на суде с Марином: от других ли, или сам был здесь и узнал о положении его. Как бы то ни было, но епископ не оставил без благовременной помощи несчастного. Он вышел навстречу Марину, взял его за руку, завел с ним беседу и увлек его в церковь. Здесь, на виду святилища, он вдруг откинул плащ у военачальника, и указывая одной рукой на меч, висевший при нем, а другой рукой на Евангелие, велел ему выбрать одно из двух — меч или Евангелие. Марин простер руку к Евангелию и тем дал знать, что он лучше умрет, чем, оставаясь военачальником, отречется от веры. Пастырь выполнил свой долг с такой предупредительностью, которая справедливо вызывает у историка Евсевия полную похвалу (кн. XII, гл. 15). Представим другой пример, рассказанный нам тем же Евсевием (VII, 24), пример, показывающий, с какою необычайной ревностью пастыри тех времен заботились о чистоте веры и правильности религиозных убеждений пасомых. В Египте в арсинойском округе епископ Непот распространял в обществе верующих хилиастические идеи, написал в разъяснение этого учения книгу, а потом умер. Когда стало известно о распространении такого учения Дионисию Александрийскому, он предпринял путешествие в арсинойский округ. Прибыв сюда, он созывает всех пресвитеров и поселян, ведет с ними беседу. В продолжение трех дней разбирает с ними книгу Непота. Внимательно выслушивает возражения, отвечает на них. В иных случаях не стыдится соглашаться со спорившими и уступать им, когда дело касалось вещей несущественных. Такой трехдневный диспут архипастыря с пасомыми имел самый счастливый успех: те, что прежде упорно держались хилиазма, отказались от заблуждения, заявив Дионисию, что не будут впредь ни держаться, ни защищать, ни проповедовать подобного учения. Вот пример того, как доблестные пастыри первенствующей церкви понимали свои обязанности и как старались служить пользе своих пасомых.

К сожалению, нельзя сказать, чтобы страницы первоначальной истории христианской церкви всегда повествовали об отрадных явлениях в сфере нравственных отношений духовенства. Вторая половина III века в особенности не бедна примерами пастырей со свойствами предосудительными, пастырей нерадивых, себялюбивых, корыстолюбивых, злохудожных.

Случалось — и случалось нередко, — что пастыри этого времени мало следовали тем образцам святой ревности, какая отличала пастырей II и начала III века. Уже Киприан, писатель середины III века, в нерадужных красках рисует пастырей Африканской церкви своего времени. «Весьма многие епископы, — жалуется Киприан, — перестав заботиться о божественном, стали заботиться о мирском; оставив кафедру, покинув народ, они скитаются по чужим областям, стараясь не пропускать торговых дней для корыстной прибыли, и когда братья в церкви алчут (речь идет о бедных) они, увлекаемые любостяжанием, коварно завладевают братскими, т. е. церковными, доходами, и давая чаще взаймы, увеличивают свои барыши». Укоряя их за корыстолюбие, Киприан вместе с тем обличает современных ему африканских священнослужителей и в других пороках, нетерпимых в предстоятеле церкви. «Незаметно стало, — говорит он, — в священниках искреннего благочестия, в служителях чистой веры, в делах милосердия, в нравах благочиния».[649] Из сочинений того же Киприана видно, что для иных самое принятие сана духовного было не более, как средством проводить жизнь в довольстве и веселии. Киприан говорит: «Они (речь идет о некоторых из числа епископов) ищут прибыли, приношений и корысти, за которыми и ранее (до принятия сана) ненасытно гонялись; они жаждут и ныне пресыщении и пиршеств, этим весьма ясно показывают, что они служат не благочестию, а своему чреву и любостяжанию с постыдною жадостию».[650] Примеры пастырей, не отличавшихся нравственными достоинствами, можно находить в это время и в других местах. Ориген, житель по преимуществу Александрии, без сомнения, имея в виду некоторых египетских епископов и прочий клир, говорит много непохвального о духовенстве своего времени. Он находит, что церковь была осквернена, как осквернен был Храм Иерусалимский во времена Христа, — куплей и продажей. Ориген усматривает в духовенстве влечение к мирским интересам и любовь к наживе. Этот писатель говорит: «Если Христос справедливо оплакивал Иерусалим, то тем понятнее, что Он плачет о церкви, которая, вместо дома молитвы, превратилась в разбойничью пещеру вследствие жадности и роскоши некоторых христиан, к числу которых, к сожалению, принадлежат и главы народа Божия». Ориген призывает Христа снова прийти и бичом своего гнева очистить христианскую церковь от торговцев.[651] Он жалуется на развитие деспотизма в церкви, ибо епископы перестали быть рабами Христовыми, а сделались в церкви как бы господами. Они забыли заповеди Христа о снисхождении ко всем, о кротости, с какою они должны научать противляющихся, о том, что они должны поддерживать и ободрять слабых. Далее, припоминая изречение: «ест и пьет с пьяницами», он пользуется этим, чтобы обличить духовенство его времени. Он говорит, что те, кому поручены попечения о насыщении алчущих — пастыри, — сами пиршествуют с пьяницами и позволяют себе другое подобное. Ориген угрожает таким лицам Страшным Судом и геенной.[652] Тот же Ориген обличает дьяконов своего времени за то, что они, принимая участие в управлении церковными сокровищами, пользуются этими последними для личной выгоды: в целях собственного обогащения, они отдавали церковные деньги под проценты, превращаясь в ростовщиков.[653] Историк Евсевий (VIII, 1—2) со своей стороны делает самый нелестный отзыв о всех епископах конца III века. Характеризуя это время, он говорит: «Мнимые наши пастыри, презрев закон христианский, воспламенились взаимными распрями, умножали только одно — раздоры и угрозы, зависть, вражду один против другого и ненависть, и сильно домогались первенства, желая обладать безграничною властью. Впрочем, не наше дело, — замечает он, — передавать потомству память о несогласии пастырей между собою и о постыдных их поступках». Теперь вопрос: отчего зависела такая порча нравов в духовенстве III века? Оставляя до времени более обстоятельные разъяснения (об этом будет речь ниже), в настоящий раз лишь заметим, что главной причиной было то, что в третьем веке пастырское служение уже перестает быть призванием, а до известной степени делается выгодной профессией…

Частный, но замечательный пример испорченности духовенства III века представляет известный Павел Самосатский, епископ богатой Антиохии, судимый и осужденный собором епископов около 270 года. Окружное послание этого собора, сохраненное Евсевием (XII, 20), не находит достаточно слов, чтобы описать все его продерзости. Так, окружное послание в резких выражениях описывает гордость, кичливость и пышность Павла. «Он высокомудрствовал, — говорит послание, — и превозносился, облекаясь в мирские отличия; с такою гордостью, окруженный спереди и сзади множеством копьеносцев, ходил он по общественным площадям». Известно, что Павел принял на себя в Антиохии светскую должность «дуценария прокуратора»; как видно, эта должность в сильной степени надмевала Павла, и он вовсе забыл, что, будучи епископом, он должен быть украшен достоинствами скромности и кротости. Послание указывает, что самые церковные собрания Павел превращал во что-то вроде театра. Он, по словам послания, устроил себе в церкви кафедру и высокий престол, ударял себя рукою по бедру, когда говорил проповедь, и топал ногами на кафедре, порицал тех, кто не махал ему платками, как на зрелищах, не вскрикивал и не вскакивал. Как открывается из этих слов, Павел на богослужебных собраниях держал себя не соответственно своему назначению, хотя есть основания полагать, что он был искусным проповедником. В послании есть также указания на такие преступления Павла, которые с первого взгляда представляются непонятными; и только вглядываясь в тогдашнее состояние церкви, мы можем уяснить себе, в чем тут дело. Так, здесь говорится: «быв сперва бедным, не получив никакого имения от предков и не приобретши его каким-либо ремеслом или занятием, ныне он сделался чрезмерно богат посредством противозаконных действий, святотатства и того, что вынуждал от братии насилием и угрозами; изгонял, — говорится далее, — с бесчестием обиженных или, обещая помощь им, потом обманывал их, так что истцы оставались без выгоды, следовательно, — замечает послание, — он считал веру за промысел». Ясно, что здесь идет речь о каком-то суде, которым злоупотреблял Павел, делая из него источник корыстолюбивых приобретений; видно, что суд, о котором говорит послание, имел характер религиозный, потому что в документе замечается: Павел «веру обратил в промысел». Какой же это суд разумеется здесь? Для разъяснения этого вопроса мы должны войти в некоторые подробности касательно прав, какими в эпоху гонений епископы пользовались в отношении к верующим; говорим о правах епископов судить мирян в случае взаимных тяжб между последними. Христиане, следуя заповеди апостола Павла (1 Кор. 6, 1—6) избегать судов языческих, действительно избегали их, тем более, что в этих судах преобладало насилие над совестью христиан: их заставляли здесь приносить языческие жертвы, требуемые римской юрисдикцией. Вследствие этого епископы сделались естественными судьями христиан по их делам тяжебным. Апостольские Постановления (II, 44—45) в подробности знакомят нас с этим третейским или мировым судом древней церкви. Отсюда узнаем, что между христианами утвердился обычай обращаться к своим епископам как к старейшинам и представителям в известном месте — обращаться для разрешения своих споров, исков и тяжб, так что суд епископский являлся обыкновенным для всех более важных случаев; дела менее важные решались пресвитерами и дьяконами. Днем судебных заседаний назначен был второй день недели (понедельник) (II, 47), чтобы в случае безуспешности примирения тяжущихся сторон в этот день оставалось достаточно времени для окончания тяжбы до наступления воскресного дня, в который должен царствовать мир и не должно быть места несогласию. В дикастерии, или судебном помещении, заседал епископ, а также пресвитеры и дьяконы, в качестве его помощников. Тяжущиеся стороны являлись перед судом лично, согласно предписанию древнего иудейского закона; процесс был состязательный и устный. Судья, епископ, обязан был выслушать обе стороны, без чего приговор не мог состояться. При обвинениях исследовалась степень доверия и доброе имя обвинителя в обществе христиан. Но одни нравственные качества истца, как бы они высоки ни были, не принимались за достаточное доказательство жалобы; нужно было представить двух или трех достоверных свидетелей. От этих свидетелей требовалось, чтобы они исполняли свой долг без гнева, скромно и прилично, со страхом ответственности пред Богом. Ложные обвинители и клеветники сейчас же подвергались наказанию. Язычники не допускались быть свидетелями на суде епископом. Заметим еще, что прежде осуждения исследовалась жизнь и репутация обвиняемого. После всех этих предварительных действий на суде, еще до произнесения приговора, употреблялось посредничество для примирения сторон. Эти обязанности исполняли обыкновенно пресвитеры и дьяконы. В случае безуспешности этого посредничества епископ постановлял приговор, который был произносим во имя Христа, как Верховного Судьи.[654] Таким-то судом епископы судили мирян во II и III веке. Этому суду подлежало почти решительно все: и прежде всего гражданские иски, затем публичные и общественные проступки, как, например, убийство, святотатство и пр. Правила Апостольские знакомят нас с теми наказаниями, какие налагались на виновных в том или другом преступлении.[655] Этим-то судом, о котором мы говорили, и злоупотреблял Павел Самосатский. Он выгонял с позором из дикастерия того, кто не давал ему денег, взятки; за деньги оправдывал виновных и не оказывал справедливости потерпевшим и невинным.

Есть еще другое преступление, в котором обвиняется Павел Самосатский и которое без комментария остается тоже неясным. Вот это обвинение, о котором читаем в том же послании: «Мы знаем, что епископ и все духовенство должны служить образцами для народа во всех добрых делах; но небезызвестно нам, сколь многие, введши к себе женщин, пали или подверглись подозрению. Поэтому, пусть он (Павел) и не позволял себе ничего непристойного, все же надлежало ему бояться происходящего отсюда подозрения, чтобы кого-нибудь не соблазнить или не увлечь к подражанию. Ибо как будешь на месте Павла выговаривать и внушать другому, чтобы он был осторожен в обращении с женщиной, да не погибнет по Писанию, когда одну уже отпустив, имеешь, — речь обращена к Павлу, — еще двух цветущих и благообразных и влачишь их с собою, куда ни пойдешь, пируя и пресыщаясь с ними». (Евсев., XII, 30). Вопрос в том, о чем здесь речь: о прелюбодеянии ли Павла, или о чем другом? Если о прелюбодеянии, то почему так нерешительно и осторожно говорит соборное послание? Чтобы понять сущность дела, нужно взять во внимание особый обычай, возникший и существовавший в древней церкви. В древней церкви весьма рано появились представители аскетической жизни; они отправлялись от того положения, что церковь есть тело Христово, и, следовательно, члены церкви должны отличаться высшей чистотой, и потому чуждались брака. Такие воззрения встречались еще в конце I века. Так возникли аскеты. Но они не остановились на безбрачии, как позднейшие монахи, а хотели разыгрывать роль людей высшего бесстрастия. Для этого они брали к себе на житье лиц женского пола и аскетического направления, проводили время вместе с этими последними, желая тем для себя и для других доказать, что их воля настолько крепка и неудобопреклонна ко греху, что сожитие с лицами другого пола для них неопасно.[656] Такое сожитие аскеты называли духовным браком . Другие из аскетов брали к себе на житье лиц другого пола под предлогом более простым и, по-видимому, невинным: они говорили, что их домашние дела не могут идти правильно без женского присмотра и заводили себе, как они выражались, супруг по духу . Замечательно, что известный Тертуллиан нисколько не порицает этого обыкновения. «Бери себе духовную супругу», — говорит он, но прибавляет: «пусть это будет лучше вдова, которой красота в вере, приданое в бедности и родовитость в возрасте». Другими словами: это должна быть вдова пожилая. «Вот прекрасный (духовный) брак», — восклицает Тертуллиан; «таких жен можно иметь даже несколько, — замечает Тертуллиан, — и сие приятно Богу».’Так рассуждал карфагенский учитель. Но беда в том, что аскеты старались брать себе подруг не постарее, а помоложе, и не чуждались того, чтобы иметь несколько таких подруг. Такие лица женского пола имели различные наименования, их называли γυναίχες συνεισαχτοι,[657] (т. е. женщины сводные), по-латыни — subintroductae, а также αγαπηται, αδελφαι, или sorores; самих мужчин, сожительствующих так, чаще всего называли ανδρες συνεισαχτοι.[658] Указанный обычай встречался и среди еретиков, например, Валентиниан, и среди церкви. Рассмотрим, в чем выражалось сожитие аскетов с их духовными подругами — субинтродуктами — и к каким следствиям вело.

Один из ранних примеров близких отношений лиц аскетического направления, обоего пола, приводится в известной книге Ерма, «Пастырь», написанной около середины II века. В этой книге, в отделении «Подобия», ведется аллегорический рассказ о построении таинственной башни, в каком деле, по рассказу памятника, участвовали пастырь, далее сам Ерм и девы. «Однажды, — так рассказывает автор, — по окончании некоторых работ в башне, пастырь стал уходить, Ерм тоже было хотел уйти с ним. Но пастырь сказал ему: „Не уходи, подожди, пока я приду». Ерм на это сказал: „Господин, что я буду здесь один делать». „Ты не один», — отвечал он, — „все девы с тобою». „Господин, — сказал Ерм, — передай им меня». И он позвал их и сказал: „Поручаю вам его, пока приду». Итак, я остался один с теми девами, и они были веселы и ласковы со мною, особенно четыре, красивейшие из них. „Что же я буду делать», — сказал я себе. „Буду дожидаться пастыря до вечера, и если он не придет, пойду домой». Девы отвечали мне: „Ты нам препоручен и не можешь уйти от нас». Я сказал: „Где же я останусь?» „С нами, — говорят они, — будешь спать, как брат, а не как муж, ибо ты брат наш, и после мы будем жить с тобою, потому что очень тебя полюбили». Мне же стыдно было оставаться с ними, — говорит про себя Ерм. — Но та, которая из них казалась первою, обняла меня и начала целовать. И другие, увидевши, что она обняла меня, сами начали целовать меня и играть со мною. Некоторые из них пели и водили хороводы. А я молча, но радостно ходил с ними, и казалось мне, что я помолодел. Наступил вечер, и я хотел уйти домой, но они удержали меня. Итак, я пробыл с ними эту ночь около башни. Они разостлали на землю свои туники и поместили меня в середине. Наступил следующий день. Пришел опять пастырь и говорит девам: „Вы не сделали ему никакой обиды?» (признаемся, вопрос несколько неожиданный). Они же сказали в ответ: „Спроси его самого». „Господин, — сказал Ерм, — я получил великое удовольствие от того, что остался с ними»».[659] Вот более ранний пример идиллического обращения аскета с девами. Очевидно, здесь начертан образец, как должны жить аскеты с девами, которые находились с ними в духовном браке. Но само по себе понятно, что идиллия недолго удержалась, и ее сменило нечто другое. Сказанный обычай привился в церкви и, конечно, не мог вести ни к чему хорошему: «огнем не шутят». Уже во времена Тертуллиана встречались случаи прискорбные, рекомендующие с дурной стороны рассматриваемый обычай. Латинский писатель краток в своих известиях; он ограничивается замечанием: «Легко наши братия принимают к себе дев, и эти девы не только сами падают, но и вовлекают других в грехи. Впрочем, они не сознаются в этом, если плач собственных их детей не выдает их»[660] Больше подробностей находим в других древнейших памятниках, например, в памятнике (письмах) под заглавием De Virginitate и в сочинениях св. Киприана.

Сочинение De Virginitate прежде приписывалось Клименту Римскому, но теперь считается произведением неизвестного автора, появившимся между временами Тертуллиана и Киприана, вообще в III веке. В этом произведении говорится: «некоторые, лишенные стыда люди, под предлогом благочестия живут вместе с девами и подвергают себя опасности; или же наедине с ними ходят по дорогам и уединенным местам, избирая для себя стезю, переполненную опасностей, искушений, ловушек и рытвин. Иные из таких мужчин едят и пьют с девами на ложах, т. е. на таких ложах, на которых помещались в древности для обеда. Едят и пьют так с девами и девственницами, посвященными Богу, разрешая себе все, начиная от позволительной шаловливости до великого безобразия. Всего этого, — говорит в заключение памятник, — не должно быть среди верующих и меньше всего между аскетами, избравшими девственную жизнь».[661] Ясно, что, по свидетельству этого памятника, сожитие аскетов в субинтродуктами начинает принимать весьма зазорный характер. Еще большими скандалами сопровождалось подобное сожитие по известиям Киприана Карфагенского. Читая творения Киприана, приходишь в истинное изумление: как, неужели это он говорит о христианских аскетах? Неужели до этого могли доходить посвятившие себя Богу девственницы, которые считали себя невестами Христовыми? Но послушаем, что говорит Киприан. «Узнали мы, что девы, решившиеся ненарушимо хранить свое целомудрие, позволяют себе не только жить в одном доме с мужчинами (аскетами), но и спать вместе с ними на одной и той же постели и, не довольствуясь этим, лежа на одной постели, они ведут интимные беседы, целуются, обнимаются. О, гнусный, отвратительный их сон!»[662], — восклицает святой отец. Киприан разражается громкими, неумолчными упреками против такого позорного сожительства аскетов с субинтродуктами. Карфагенский пастырь прежде всего констатирует факт, что дело не ограничивалось у них простым совозлежанием и поцелуями… нет, дело простиралось дальше. Но предоставим слово Киприану: «и как тяжко падают от того многие, как много дев, к величайшему прискорбию нашему, мы видим сделавшимися преступными от таких соблазнительных и пагубных связей» . После этого понятно, что Киприан не находит достаточно слов, чтобы заклеймить позором указанное преступление. «Если не хотят и не могут хранить целомудрия, — говорит он, — то лучше пусть вступают в брак, чем заслуживать адский огонь своим преступлением. Если бы муж нечаянно застал жену свою на постели с другим, то не воспылал ли бы он чувством гнева и в пылу ревности не взялся ли бы даже за меч? Что же? Не более ли прогневается и Христос, наш Судья, когда деву, посвятившую себя Ему, увидит на одном ложе с другим?» Киприан отдал следующее приказание: «воспретить девам жить в одном доме с мужчинами (аскетами), и не только вместе спать, но и жить вместе». Приказание это всполошило аскетов и сожительствующих с ними дев — и особенно последних. Девы, в чувстве негодования на подозрительность святителя, заявляли, что они не заслуживают преследования, что они хранят себя невинными. И, наконец, объявляли: если епископ не верит им, то они готовы подвергнуться освидетельствованию со стороны акушерок. Киприан, однако, не смущался таким горячим протестом субинтродукт. Согласно желанию подозреваемых дев, Киприан приказал акушеркам произвести медицинское освидетельствование карфагенских девственниц.[663] Ничего не известно о результате этого акушерского осмотра; однако, известно, что карфагенский архипастырь не слишком-то доверял медицинским познаниям акушерок. Он говорил: «Пусть никто из дев не говорит, что ее легко может освидетельствовать акушерка и удостоверить ее невинность. Разве глаз и рука акушерки не могут ошибаться? — замечает он. — Да если бы и найдено было, — прибавляет он, — что дева осталась непоругана в отношении к той части ее тела, по которой она считается женщиной, то ведь, может быть, она запятнала грехом другую часть тела, которая хотя и сохранилась в целости, но однако же, это запятнание остается неприметным для глаза» (что хочет выразить этим Киприан — сказать не умеем).[664] Вообще Киприан стал зорко смотреть за жизнью и поведением девственниц. Рассматриваемый обычай тем более озабочивал Киприана, что и лица почетные в церкви, каковы, например, исповедники и даже лица духовные, обзавелись субинтродуктами. Говорим: и лица духовные. Для ясности нашей речи нужно помнить, что не только епископов, но и священников и дьяконов женатых в то время было очень мало. Безженство преобладало. Вообще духовенство тогда относилось к разряду аскетов. Что касается интересующего нас вопроса, то при одном случае Киприан так говорит об исповедниках: «Исповедники, ставшие преимущественным храмом Божьим, много сквернят себя постыдным совозлежанием с женщинами, имея общие с ними постели».[665] Повторяем: во времена Киприана и лица духовные заводили себе духовных подруг; это известно о некоторых карфагенских священниках и в особенности диаконах, которых строго обличает Киприан. Тот же Киприан налагает разного рода церковные наказания на дев, соглашавшихся на подобное сожитие. Но можно думать, что запреты Киприана имели только относительный успех, как это можно заключить из того, что иногда он упоминает о лицах упорных, не слушающихся его распоряжений в рассматриваемом роде.[666] Само собою понятно, зачем мы вели эту не краткую речь о субинтродуктах и их сожителях. Затем, чтобы дать знать, что те цветущие и благообразные девы, с которыми жил Павел Самосатский, с которыми он пиршествовал и о которых говорит соборное послание Антиохийское, суть именно субинтродукты, появление которых относится ко временам, довольно отдаленным от эпохи Павла Самосатского. В рассматриваемом послании эти девы прямо и названы γυαίχες συνεισαχτοι или по-латыни — subintroductae. Послание потому не слишком строго относится за это к Павлу[667] что, вероятно, на Востоке, где жил и действовал этот последний, обычай был очень распространен и притом некоторыми считался за обычай, достойный уважения. Что на христианском Востоке во времена Павла не было недостатка в аскетах, проживавших вместе с субинтродуктами, это доказать нетрудно. По крайней мере, история встречает это же явление в III веках в Египте. Из числа последователей учения Оригена выделилась между прочим секта иеракитов, названных так по имени ее основателя Иерака. Иеракиты, по-видимому, все поголовно имели субинтродукт. Епифаний Кипрский говорит: «Совершенно смешны иеракиты тем, что каждый из них имеет женщину для сожительства (субинтродукту), а между тем обыкновенно старается доказать, что будто имеет их для заведывания хозяйством».[668]

Чтобы впоследствии не возвращаться к вопросу о субинтродуктах, сообщим сведения о том, как шло это дело в позднейшие времена — причем будем иметь в виду, главным образом, отношение клира к обычаю содержать субинтродукт. Субинтродукт, состоявших в связях с клириками, в IV веке встречаем как на Востоке, так и на Западе. Итак, что видим на Востоке в IV веке? Первое известие, касающееся нашего вопроса, находим в правилах Анкирского собора 314 года. Здесь в 19-м правиле читаем: «сходиться девам с кем-либо, как с братьями, мы воспрещаем». Еще важнее и содержательнее третье правило I Вселенского собора. Здесь читаем: «Великий собор решительно определил, чтобы ни епископу, ни пресвитеру, ни диакону и вообще никому из состоящих в клире не дозволялось иметь в доме сожительствующую женщину (по гречески συνεισαχτον), исключая разве таких лиц, которые свободны от всякого подозрения (например, мать, сестра). Поступающие вопреки этому правилу подвергаются опасности лишения сана». В правиле речь идет исключительно о лицах духовного звания: у отцов собора, очевидно, были достаточные основания постановить это строгое определение. Есть и у писателей церковных IV века указания на существование в это время на Востоке обычая совместного сожительства мужчин аскетического направления с духовными подругами. Об этом находим свидетельства у Епифания Кипрского, Григория Богослова и Григория Нисского. По словам первого, в его время какие-то оригенисты, опираясь на неизвестные апокрифические книги и, в особенности, на «деяния» ап. Андрея, и сожительствуя с субинтродуктами, «обвиняли в том же и лиц, принадлежавших к церкви, которые имеют возлюбленных, так называемых синисакт».[669] Обстоятельнее о том же явлении говорит Григорий Богослов. Обращая свои речи против мужчин-сожителей, он пишет: «Как ты, хотя еще молод, и плоть у тебя шире, чем у слона, при всем этом успокаиваешь себя, как человек, достигший чистоты и духовно возлюбивший свою возлюбленную? Небезопасен огонь возле соломы. Небезопасно и тебе под одним с собою кровом держать жену-девственницу. Положим, что надежда будущих благ разлучила между собою мужчину и женщину, но природа скрывает в себе еще тайный недуг. Этих, как их называют, сожительствующих, не знаю, куда и причислить? Признать ли, что они сопряжены браком, или назвать безбрачными, или оставить для них какую-то середину?» Святой отец называет их сожительство «безбрачным браком» (αγαμοσ γαμοσ) и продолжает: «что же, полагаешь, подумают о тебе живущие нечисто? Ты чист, ты чище золота (по твоим словам); однако же, мне больно видеть, что телом и очами предан ты своей возлюбленной. Как трудно при плотском сближении избежать плотских восстаний! Скажу вот что: исчезните вы, язва для христиан, исчезните вы, старающиеся прикрыть неистовое влечение естества! Прочь от меня тот, кто берет к себе в дом для жительства деву, (мнимую) собеседницу бесплотных ангелов».[670] Остается привести свидетельство Григория Нисского. «Мы знали таких, — говорит он, — кои, заботясь о безбрачии только по имени, ни в чем не отличаются от ведущих жизнь брачную; не только доставляют удовольствие своему чреву, но даже открыто живут вместе с женщинами, именуя это сожительство братством, чтобы под этим честными именем скрыть свою склонность к худому».[671]На Западе в IV веке историк встречает то же явление. Вот доказательства. Один из соборов Карфагенских середины IV века запрещает духовным особам, вдовцам и другим мужчинам проводить совместную жизнь с монахинями, вдовами и другими лицами женского пола. Речь идет о рассматриваемом нами обычае.[672] Приведем еще тираду из анонимного латинского сочинения, относимого ко второй половине IV века, под заглавием De singularitate clericorum, т. е. «О жизни одиноких клириков». Ясно, что сочинение говорит о духовенстве. Здесь любовь (caritas), как олицетворенное существо, рассуждает об истинной и неистинной любви, и возглашает: «Под предлогом любви, прикрываясь этим благим именем, совершают явное безобразие; у некоторых ложная любовь позорит любовь истинную. Но истинная любовь вопиет против такого извращения. „Я, — говорит о себе истинная любовь, — я не соединяла таковых; есть другая, фальшивая любовь, которая только подделывается под мой образ. Никогда я не противлюсь заповедям Божьим, я не желаю, чтобы через меня позорилась святость. На меня возводит клевету извращенная любовь. Среди лицемерных братии я подвергаюсь опасностям. Они, эти лицемерные братия, говорят, что их любовь — тоже любовь. Нет, эта любовь ненавистная! Нет, это такая любовь, которая хочет хвалиться срамом. Дивное дело, эта любовь заставляет, чтобы дев считали, как бы они были супругами и в то же время уважали их, как бы они были девственницами»».[673] В жизни и нравах аскетов и клириков, имевших субинтродукт, в IV в. произошли некоторые изменения в сравнении с прежним временем, которые показывают, что рассматриваемый обычай, чем дальше шло время, тем больше извращался. Клирики и аскеты, имея сожительницами дев (субинтродукт), в свое оправдание приводили в высшей степени кощунственное объяснение. Они говорили, что поступают по одному евангельскому примеру, именно, что будто бы они в этом случае подражают примеру Иоанна Богослова, который, по приказанию распятого Иисуса, принял Его Богоматерь — Деву — в свой дом.[674] Вот замечательный образчик софистики порока! Жизнь некоторых из этих сожительствующих представляла собой какую-то клоаку. Епифаний Кипрский описывает каких-то оригенистов, существовавших в его время и имевших сожительство с субинтродуктами. Сознаемся, что описание Епифания приличнее было бы изучать психиатру, чем историку. Вот несколько черт из повествования Епифания: «Некоторые еретики называются оригенистами. Они оскверняют развратом и тело свое, и ум, и душу, они не знают границ в сладострастии. Некоторые из них по виду монашествующие, а живущие с ними женщины на вид будто монахини. Тело у них истощенное. Удовлетворяя свою похоть, выражусь скромнее, — говорит писатель, — они совершают дело сына Иудина Онана. Ибо как он, когда телом соприкасался Фамари и удовлетворял похоти, не делал надлежащего для произведения потомства, но совершал грех против самого себя, так и они, сожительствующие с девами, пользуются мнимыми женами, совершая это незаконное дело. Они заботятся о том, чтобы женщина от растления не сделалась беременною (вот последователи так называемого полумальтузианизма в IV веке!) или чтобы их не уличили люди; они хотят быть в чести за подвиг целомудрия, и однако, вот что делают». Епифаний далее намекает, что нечто подобное совершалось не у одних еретиков-оригенистов, но и среди церковного братства. Он продолжает: оригенисты «часто хвалились тем, что они не таятся со своими деяниями, между тем обвиняют тех из принадлежащих к церкви, которые имеют возлюбленных, так называемых синисакт, обвиняют за то, что будто и они совершают это же, но тайно, стыдясь людей, так как желают украшаться честным именем».[675] Приведем некоторые отдельные примеры лиц, сожительствовавших в IV веке с субинтродуктами; примеры эти, конечно, заимствуем из истории духовенства. Феодорит, рассказывая историю арианского епископа Леонтия Антиохийского, говорит, что будучи священником, он держал у себя молодую женщину Евстолию в качестве субинтродукты. И когда ему запрещали держать ее у себя, то Леонтий, не желая расставаться с ней, взял — оскопился и все-таки продолжал жить под одной кровлей с Евстолией.[676] Другой пример представляет собою какой-то пресвитер, к которому Василий Великий написал послание, получившее каноническое значение. Василий Великий узнал от подведомого ему хорепископа, что один пресвитер, Григорий, живет вместе с женщиной на правах подвизающихся в девстве. Он сильно обличает этого пресвитера и пишет ему: «Если кто, представляя себя девственником по имени, на деле так же живет, как и живущие с женами, тот показывает собой, что домогается достоинства девства в имени, но безобразия сладострастия не оставил». Святитель приказал Григорию отпустить женщину, а в прислугу себе взять мужчину. Василий грозил преступнику: если он не исправится и будет продолжать священнодействовать, то будет предан анафеме перед всем народом. Требование Василия повергло пресвитера в большую печаль. Он писал длинное письмо Василию, в котором жаловался на хорепископа, обвиняя его в доносе по злобе, не щадил даже Василия, указывая, что он открывает слух для ябеды. Очевидно, Григорию не хотелось расставаться со своей возлюбленной (αγαπητη).[677] Чем кончилось дело — неизвестно. Но самый соблазнительный пример в подобном роде указывает опять-таки Епифаний. Рассказав об оригенистах, осквернявших себя с женщинами грехом Онана, затем он пишет: «В числе таковых выставляли на вид имя одного епископа, известного исповедничеством, довольно лет проходившего епископскую должность в одном городке Палестины». Епифаний не знал, как относиться к этому слуху; совокупность же обстоятельств, «побуждала его, — по его словам, — то верить, то не верить дурной молве о преждеупомянутом старце — епископе».[678] При ознакомлении с фактами этого своеобразного аскетизма невольно приходит на мысль изречение: гони природу в дверь, она войдет в окно!

Зло к концу IV века настолько усилилось, что лучшие пастыри церкви вынуждены были выступить с грозным публичным проповедническим словом против нравственного растления — растления, прикрывавшегося именем подвижничества. Разумеем Иоанна Златоуста, который вынужден был произнести две длинных и суровых проповеди в Константинополе против живущих со сводными женщинами и против этих женщин.[679]

Полагают, что эти проповеди имеют в виду константинопольское духовенство. Действительно, содержание этих проповедей показывает, что по преимуществу обличения направлялись против лиц духовных.[680] Это, конечно, предполагает, что лица духовные того времени были большей частью холостыми, но так это и действительно было в более древние времена церкви. Поводом к указанному сближению во времена Златоуста девы выставляли то, что не имея отца или брата, они нуждаются в покровителе, почему и живут с каким-либо мужчиной.[681] Мужчина, со своей стороны, оправдывал себя тем, что он желал бы приносить кому-нибудь пользу и помощь, почему и выбирает для этого слабую женщину, и ради трудов своих ждет награды на небесах.[682] Девы, вступавшие в сожитие с мужчинами, часто были лицами состоятельными, и тогда на долю мужчины выпадала задача смотреть за имуществом, надзирать за домом, прислугой — вообще вести все дела. Девы, сожительствующие с мужчинами, если они были бедны, наблюдали за бюджетом мужчин, шили одежду, постилали постель, накрывали на стол, зажигали свечу, омывали им ноги и доставляли прочие удобства.[683]Мужчины были очень предупредительны к своим духовным подругам. Если они, подруги, приходили в церковь, то их духовные братья со всех ног бросались им навстречу, подобно евнухам расталкивали для них толпу народа в храме; в церкви, даже в самые знаменательные моменты богослужения, старались всячески угождать им, оказывая им множество мелких услуг.[684] Обыкновенно мужчины выбирали себе подруг молодых и красивых.[685] Это само собой условливало множество приключений самого интимного свойства. Оставаясь дома с глазу на глаз, сожители позволяли себе поцелуи и объятия;[686] проводили время в приятной болтовне, в веселом смехе, обменивались разного рода нежностями.[687] Если ночью им почему-либо не спалось, они опять сходились вместе, «но не для всенощных бдений», замечает Златоуст, а для того, чтобы понежничать друг с другом в постели и поболтать. Если дева вдруг делалась больна, мужчина ухаживал за ней с предупредительностью подруги и не стыдился в этом случае исполнять для нее всякую службу, более приличную служанкам.[688] Кажется, случалось, что такие сожители, нисколько не стесняясь, жили в одной комнате вместе.[689] В сердцах сожительствующих нередко зажигалось пламя ревности, как бы они были мужем и женой или нежно влюбленными.[690] Кто-нибудь взглянет на подругу его, и тотчас чело сожителя хмурится, злоба закрадывается в его сердце.[691] В обществе ходили различные худые слухи касательно таких сожительствующих; мужчин такого рода называли сластолюбцами, льстецами, женскими угодниками;[692] а дев, говорит Златоуст, называли «несестрою» сожителя и «не супругою», а именем, которое проповедник считал неприличным повторять. Многие в обществе осуждали такое сожительство хуже прямого прелюбодеяния.[693] Сам Златоуст позволяет себе следующий резкий отзыв о мужчинах разбираемого сорта: «Уж если выбирать из двух зол, — говорил он про них, — то я предпочитаю таким клирикам, как эти, сводней открытого разврата. Эти несчастные лишены врачевания, пагубное ремесло осуждает их на погибель, но клирики, о которых говорим, пребывают у самого источника душевного здравия, а между тем не только живут в мерзости разврата, но и посевают его среди добрых».[694] В видах устранения неблагоприятных слухов о них девы приказывали ежедневно приходить к себе повивальным бабкам, чтобы свидетельствовать их и удостоверять, что они остаются нерастленными. Чуть ли не было это каким-нибудь церковным правилом. Не все, однако же, соглашались на такой позорный осмотр: одни соглашались, а другие решительно нет. Златоуст замечает, что иногда случалось, что такие девы становились, однако, матерями.[695] По свидетельству Златоуста, в среде сожительствующих, распространен был довольно странный обычай, по которому женщина не принимала наедине у себя других женщин, а мужчина — посторонних мужчин.[696] Так было на Востоке, в Константинополе, то же было в конце IV века на Западе, в Риме. Об этом находим свидетельство у Иеронима. Этот церковный учитель, изобличая различные беспорядки в римском клире, между прочим вооружается и против сожития с субинтродуктами. Он называет это явление «язвой церкви», девственниц подобного рода «женами без брака». «Пребывают мужчина и женщина в одном доме, — пишет Иероним, — в одной спальне, часто на одной постели». Предлогом такого сожительства поставлялось «духовное утешение».[697]

Церковь, как мы видели, принимала меры в борьбе с этим злом,[698] но проходит немало времени, прежде чем оно было искоренено. На Востоке зло встречалось даже в VI веке. Существует одна новелла Юстиниана, которой, подобно третьему правилу I Вселенского собора, воспрещалось холостым и вдовым священникам, диаконам и иподиаконам держать у себя в доме подозрительных женщин.[699] Нужно полагать, что новелла имела свой raison d’etre. На Западе сожитие с субинтродуктами встречаем даже в IX веке.[700] К искоренению этого обычая на Востоке послужило то, что ввелось в обыкновение, чтобы клирики вступали в брак еще до посвящения в духовный сан. А на Западе обычай держать субинтродукт перешел в простой конкубинат.

Оканчивая нашу слишком затянувшуюся речь, вызванную анализом определения собора Антиохийского III века по поводу Павла Самосатского и его нравственного характера, мы должны заметить еще, что соборное определение, осуждающее Павла Самосатского за различные преступления и заблуждения, дает знать, что и подчиненное ему духовенство в антиохийском округе вело жизнь далеко небезукоризненную.[701] Значит, клир антиохийской церкви во 2-й половине III века был довольно сильно деморализован.

IV. Нравственное состояние духовенства в IV—VIII веках

Переходим к очерку нравственно-общественной жизни пастырей церкви от IV до IX века. Церковные правила, нужно сказать, не начертали для своего времени определенного идеала пастыря церкви. Эти правила выражали свои требования в слишком общих чертах. Например, Василий Великий в одном своем каноническом послании говорит: «По обычаю, издревле водворившемуся в церквах, служители церкви приемлются по испытании со всею строгостью, и все поведение их прилежно исследуется: не злоречивы ли они, не пьяницы ли, склонны ли к ссорам, учились ли в юности, дабы могли совершать святыню». Василий поручает испытание будущих клириков конвикту, в котором сообща жили пресвитеры, диаконы и кандидаты на священнические и церковные должности.[702] Но, понятно, такие замечания о достоинствах пастыря недостаточно рисуют идеал пастыря, как понимали его в церкви с IV века. Однако же, мы не лишены возможности ознакомиться с этим идеалом.

Лучшие из церковных писателей этого времени носили в своей душе самый определенный и притом большей частью высокий идеал пастыря церкви и запечатлевали этот идеал в своих сочинениях. Познакомимся же прежде с этим идеалом, а потом посмотрим, каковыми были пастыри в действительности.

Для Восточной церкви идеал нравственно-общественного служения пастыря начертан в сочинении Златоуста «Слова о священстве» и отчасти в творениях Григория Богослова. Вот требования, какие предъявляет Златоуст в отношении к нравственной жизни пастыря. «Так как священнослужение совершается на земле, но по чиноположению небесному, то совершитель этого служения должен быть настолько чист, что как бы он стоял на небе посреди небесных сил».[703] Обязанность священника требует от него «ангельского совершенства», почему «священник должен иметь душу чище самых лучей солнечных».[704] По замечанию Григория Богослова, пастыри должны быть «небесны».[705] Что же требуется от пастыря церкви при исполнении им своего назначения? Священник должен весь обратиться во внимание касательно себя и своего поведения. «Священнику, — говорит Златоуст, — надлежит быть дальновидному, смотреть тысячей глаз, потому что он живет не для себя одного, а для такого множества людей».[706] Подчиненные, разъясняет Златоуст, обыкновенно смотрят на поведение высших, как на образец для себя и стараются во всем подражать им. Невозможно, невозможно священнику скрыть свои слабости. Малейшие его недостатки немедленно делаются известны. Почему душа священника должна по всем направлениям блистать красотой, дабы души взирающих могли заимствовать от него свет.[707] Далее, Златоуст разъясняет, что обязанности священника настолько разносторонни, что он должен состоять как бы из самых крайних противоположностей. «Он должен быть важен и негорд: суров и благосклонен; властен и вместе общителен; беспристрастен и услужлив; смиренен и не-человекоугодник; строг и милостив…[708] Он должен знать все житейское и должен быть отрешен от всего. Так как ему приходится обращаться с мужчинами, которые имеют жен, воспитывают детей, распоряжаются слугами, обладают богатством, отправляют общественные должности, то он должен бытьразнокачественен, — разнокачественен, говорю, — прибавляет Златоуст, — но не лукав, не льстец, не лицемер, должен иметь полную свободу и смелость».[709] В том же роде рассуждает и Григорий Богослов. Он говорит: «Какие нужны сведения, чтобы (духовно) врачевать других, чтобы исправлять образ жизни и персть покорять духу; ибо неодинаковы понятия и стремления у мужчины и женщины, у старости и юности, у нищеты и богатства, у начальников и подчиненных. Нелегко иметь над ними смотрение. Одних назидает слово, другие исправляются примером. Для иных нужен бич, а для других узда, ибо одни ленивы и неудобоподвижны к добру, и таких нужно возбуждать; другие сверх меры горячи духом и неудержимы в стремлениях, подобно молодым, сильным коням, бегущим далее цели, — таких нужно обуздывать. Иногда нужно гневаться, не гневаясь, выражать презрение, не презирая, терять надежду, не отчаиваясь, сколько этого требует свойство каждого; других нужно врачевать кротостью, смирением и выражением участия к ним». Вообще, замечает Григорий, «управлять человеком, этим хитрым и изменчивым животным, есть искусство из искусств, наука из наук».[710]

Весьма любопытны рассуждения Златоуста по вопросу: какие пастыри более полезны на своем месте — люди ли аскетического направления — монахи, которые нередко во времена Златоуста ставились во священники и в особенности в епископы, — или же люди, прошедшие житейскую школу, знакомые с обществом и его интересами и потребностями? Златоуст признает людей аскетического воспитания, вообще монахов, малоспособными и не очень годными для должности пастыря. «Знаю, — пишет Златоуст в „Словах о священстве», — многих мужей, всю жизнь свою проведших в постоянной строгости, изнуривших себя непрерывным постом: пока они оставались в уединении и пеклись только о себе, они были угодны Богу. Но когда вышедши из своего уединения, они встретились лицом к лицу с народом, и им предстоял подвиг просвещать невежество людей (т. е. когда они сделались пастырями, главным образом — епископами), тогда одни из них с первого же раза оказались неспособными к такому делу, а другие — хотя по нужде и оставались на месте, но переменили прежние правила жизни, и тем причинив немалый вред себе, не принесли никакой пользы другим. Говорю это, — замечает Златоуст, — не с тем, чтобы монашеский лик вовсе был устранен от достоинства предстоя-тельства (ибо случалось, что и из числа монашествующих достигали славы на этой должности), но стараюсь доказать, что одно благочестие само по себе не делает никого достойным священства».[711] Нужно еще знание жизни общественной, жизни мирской, чего нет у монахов. Вот как сам Златоуст объясняет причины, почему монахи оказывались в его время неспособными пастырями: «Кто привык наслаждаться бездеятельностью и не знать почти никаких попечении, тот хотя бы имел великие способности, но полная неопытность его в трудах священства необходимо заставит его смущаться, тем более, что недостаток в упражнении уже отнял у него большую часть способностей. По этой-то причине весьма немногие с монашеского подвижничества переходят на подвиг священства, — пишет Златоуст. — Да и те большей частью обнаруживают свою неопытность, падают духом и встречают случаи весьма неприятные и затруднительные. И это нисколько неудивительно, так как монах, вступая на новое поприще, — продолжает Златоуст, — встречается с подвигами другого рода, а не с теми, в каких он доселе упражнялся. Выходящий на поприще священства в особенности должен презирать славу, преодолевать гнев, быть исполнен великого благоразумия. Но посвятившему себя иноческой жизни — не представляется никакого повода к упражнению в этом. И потому, когда они берутся за подвиги священнические, к которым нисколько не подготовлялись, то недоумевают, затрудняются, приходят в такое состояние, что сами не знают, что делать. Многие из них, кроме того, что не приумножают добродетели, теряют и то, что принесли с собою».[712] «Тот, кто живя уединенно и обращаясь с немногими, не научился удерживать гнева, но скоро воспламенялся, — когда получит в управление народ, становится подобен зверю, отовсюду и всеми уловляемому: и сам никогда не может быть спокоен, и вверенных ему подвергает бесчисленным бедствиям».[713] Златоуст, не обинуясь, находит, что подвиг священства — выше, труднее, многознаменательнее подвига монашеского. От пастыря церкви требуется гораздо больше, чем от монаха. Златоуст рассуждает: «если живущие в пустыне, вдали от города, торжища и соединенного с этим шума, т. е. монахи, и те не хотят полагаться на безопасность своей жизни, но употребляют многие предосторожности — всячески ограждают себя, стараются следить за каждым своим шагом, то священник какую должен иметь силу и твердость, дабы сохранить душу свою от всякой нечистоты и соблюдать себя неповрежденным? Он имеет нужду в большей чистоте, нежели пустынники. И однако же, кому нужна большая чистота, тому предстоит гораздо больше случаев к соблазну. Большим и опаснейшим искушениям необходимо должен подвергаться тот, кто обращается среди всяких людей. Напротив, возлюбивший пустыню, свободен от всего этого. Хотя помысел и представит ему что-либо нечистое, но это представление легко может быть изглажено, потому что ничто внешнее не поддерживает его. Монах боится только за себя самого. Если же он должен заботиться и о других, то весьма немногих. А хотя бы таких было и достаточно, то, во-первых, их число все же менее, чем сколько поручается священнику, во-вторых, попечение о них легко и удобно: все они живут вместе, так что малейший их проступок сейчас же виден, жизнь их немногосложна, у них нет ни жен, ни детей, ни других предметов забот».[714] «Велик труд монахов, велик их подвиг; но если кто сравнит труды монашеские с трудами должности священнической, хорошо исправляемой, тот найдет великое между ними различие, такое же, какое существует между мужиком и царем. У монахов, — продолжает Златоуст, — большая часть подвигов совершается силами телесными: если тело не будет крепко, то ревность только и остается ревностью, а выразиться на деле не может: усиленный пост, жесткая постель, неумытость, труд до пота, другие изнурения телесные — все это оставляется, если ослабело тело. Но от священников требуется чистое искусство души: здоровье и крепкое тело для священника — дело второстепенное. Ибо может ли сила телесная сколько-нибудь содействовать тому, чтобы не быть своенравным, гневливым, быть трезвенным, целомудренным, скромным? Монах подобен акробату, который для своих успехов нуждается в вещах внешних — канатах, колесах, мечах, а священник подобен философу, все искусство которого единственно заключается в его душе». Сравнивая подвиг монашества и священства. Златоуст в заключение говорит: «Управляющий кормилом внутри пристани — т. е. монах, среди тишины и неразвлеченности, еще не доказывает хорошо своего искусства; но кто среди моря, во время бури, умеет спасти корабль — разумеется священник, того всякий назовет кормчим искусным».[715] Из этих рассуждении Златоуста о сравнительной трудности священства перед монашеством видно, что он от священника требовал высшей нравственной чистоты и совершенства, чем какие можно встретить у отшельника и что служение священника нуждается совсем в других качествах, чем какие присущи монаху.

В то время, как Златоуст и отчасти Григорий Богослов начертывают идеал пастыря для церкви Восточной, Амвросий Медиоланский, Григорий Великий, отчасти Иероним и соборы западные стараются указать такой же идеал для церкви Западной. Идеал пастыря у западных писателей во многом отличается от идеала, начертанного Златоустом: Златоуст обращает больше внимания на внутренние качества души и не дает никаких правил касательно регулирования внешнего поведения; напротив, западные писатели обращают главное внимание на внешние достоинства пастыря, а если и говорят о внутренних качествах, то в таком роде, что правила эти равно могут относиться и к пастырю, и к простому христианину. По Златоусту, как знаем, пастырь должен быть весьма хорошо знаком со всем, что делается в мире, с его интересами и стремлениями, западные же писатели рекомендуют пастырям замкнутость, аскетизм. Выходит даже наоборот: что Златоуст осуждает, того самого требуют западные писатели. Идеал пастыря на Востоке и Западе очень несхож. Амвросий Медиоланский свои идеи о пастырстве изложил в сочинении «О должностях священнослужителей».[716] Амвросий здесь слишком много обращает внимания на внешние качества пастыря. Внешность, полагает он, есть как бы зеркало души. Поэтому он рекомендует пастырю прежде всего иметь приличные телодвижения. Сам о себе Амвросий замечает, что он судит о человеке по манерам и будто бы не обманывался. Он рассказывает: «Помните, как одного приятеля нашего, искавшего у нас места, несмотря на все его желание занять при нас должность, не принял я в свой клир, потому только, что приемы его, телодвижения в обращении и действиях были непристойны; а другого, которого я застал в нашем клире, удалил от себя, приказав ему и на глаза не являться, по той именно причине, что он своей неистовой походкой и неуклюжестью как бичом поражал взор мой. И не обманулся я в своем мнении и распоряжении о них, ибо оба они впоследствии отпали от церкви», — замечает Амвросий.[717] Кроме вообще приличных манер Амвросий предписывает пастырю известного рода походку. Какого же рода должна быть походка у пастыря? «Быстро ходить я не считаю для него приличным, — говорит Амвросий, — разве когда этого требует какая-либо особая нужда, ибо поспешно идущий, запыхавшись, делает гримасы и вследствие утомления и рассеянности своей он обыкновенно спотыкается». Амвросий не одобряет и тех, кто в каждом шаге старается наблюдать особенную меру или такт, подобно актерам.[718] Блаженный Иероним со своей стороны добавляет предписания Амвросия еще наставлением касательно одежды, какую должно носить клирикам. Он внушает: «темных одежд не носи, точно так же как и светлых» (спрашивается: какие же носить-то?). Изысканности и неопрятности одинаково должно избегать, замечает Иероним. Первое говорит о любви к удовольствию, а второе — о тщеславии. Похвально носить льняную одежду, но не обращать внимание на ее ценность. Он советует носить клирику в кармане носовой платок, а «не хвастаться тем, что умеешь обходиться и без этой принадлежности туалета».[719] Амвросий не считает излишним войти в рассуждение о том, каким голосом прилично говорить пастырю. «Голос его, — говорит Амвросий, — должен выражать собой образ и силу мужества, свойственные мужчине. Я как не одобряю излишней нежности и притворства, так не рекомендую мужиковатости и грубости».[720] Амвросий делает предметом регламентации и молчание пастыря: когда должно давать место молчанию и когда нет. Замечательно еще следующее место в сочинении Амвросия «О должностях…», из которого видно, как далеко простирались заботы этого учителя пастырей о внешности священника. Он пишет: «В Риме и других местах был обычай, что взрослые дети и зятья не мылись в бане вместе со своими родителями, дабы через это не уменьшилось уважение к ним. Многие и посторонние, будучи в бане и заботясь о целомудренной скромности, прикрывали некоторые части своего тела. А священники ветхозаветной церкви, по древнему обычаю, при богослужении всегда имели у себя „надряги, надряги льняны, для покровения плоти их, от бедр даже до стегн» (Исх. 28, 42—3). Говорят, — замечает Амвросий, — что некоторые и из наших (священников) соблюдают это еще и поныне».[721]Амвросий стоит на стороне этого странного обычая. Касательно пастыря у Амвросия много предписаний чисто аскетического характера, как будто пастырь живет и действует не в мире, а в пустыне. Особенно он советует остерегаться женщин, как будто бы женщины не принадлежат к пасомым наравне с мужчинами. Он говорит: «В домы вдов и дев молодым клирикам вовсе не следует входить, разве по особенной важности дела или по крайней необходимости посещения, но и то не иначе как со старшими или с епископом, или с другими пресвитерами».[722] В таком же роде предписание встречаем у Иеронима и в определениях западных соборов. Иероним дает такие советы: «Не бывай часто под кровлею отроковиц и девственниц; не надейся на свою прежнюю непорочность. Ты не святее Давида, не мудрее Соломона. Если по обязанности клирика ты посещаешь вдову или девицу, то никогда не вступай в дом ее один. Имей таких спутников, общество которых не было бы для тебя бесславно. За тобою должен идти или чтец, или аколуф, или псалмопевец. Не сиди один с одной втайне, без свидетелей. Если нужно что-нибудь сказать по секрету, то пусть будет при этом нянька, старшая в доме дева или замужняя». Тот же Иероним рекомендует клирику в случае его болезни поручать, за неимением матери или сестры, уход за собой или причетнику, или какой-нибудь старушке.[723] Какие предосторожности! На западных соборах Турском V века и Орлеанском в VI веке определено, чтобы клирик не имел знакомства или обращения с посторонней женщиной.[724]Вообще, по Амвросию, клирику лучше всего сидеть дома и заниматься богомыслием, а не тратить времени на посещения. «Вы ищете визитов для отдыха и приятного препровождения времени; почему же, — замечает Амвросий, — свободное от церковных занятий время не употреблять нам на душеполезное чтение? Почему не побеседовать с Христом (молитва)? Не послушать Христа (чтение Писания)? Что нам в посещении чужих домов?»[725] Правда, Амвросий не вовсе запрещает пастырю посещать других. Он позволяет посещать некоторых, но кого именно? «Лучше всего для нас иметь знакомство с пожилыми и вообще с людьми испытанных нравов. Сколько обращение с равными нам по возрасту приятнее, столько же со старшими безопаснее и полезнее, ибо при опытности старших нравственность младших украшается, как цветами благовонными». Амвросий и вообще внушает пастырю отрешенность от всех благ мира сего. Он говорит: «То, что у философов и в обыкновенном житейском быту считается благами жизни, как-то: мудрость (наука), богатство, удовольствия, радости, не знающие перерыва — все это наносит ущерб истинному благу и счастью человека, привязывает его к земле, отягчает его суетными заботами и удаляет от Бога».[726] Западные авторитетные писатели не оставляют пастыря церкви без соответствующих внушений и относительно пищи. Они рекомендовали пастырю довольствоваться растительной пищей и при этом говорили: никогда не должно священнику наедаться досыта и в особенности до пресыщения, напротив, ему надлежит стараться о том, чтобы нынче или завтра он мог совсем забыть об обеде, и по крайней мере, забывать об ужине. Это совет Иеронима.[727] Тот же западный учитель церкви предостерегает пастыря от неумеренного употребления вина: он говорит: «Помни: Лота победил не Содом, а победило вино».[728] Он указывает, чтобы неумеренное употребление вина пастырем не заставило публику повторять слова одного философа: ос ним поцеловаться, все равно что вина хлебнуть».[729] Подобных же аскетических предписаний для пастыря много в сочинении другого западного писателя Григория Великого, именно в его сочинении «Правило Пастырское». Григорий-папа говорит: «Всемерно должно стараться, чтобы в пастыри и архипастыри поставляемы были, в образец жизни, только такие мужи, которые, умерши для всех плотских страстей, живут уже духом, которые отложили всякое попечение о мирских благах, не страшатся никаких бедствий, помышляют только о благах внутренних. Им не противоречит уже ни тело их под предлогом немощи, ни дух не смущается оскорблениями. Не помышляя о чужом добре, они охотно раздают свое собственное. Они всегда готовы от чистого сердца и от души извинять и прощать ближнего, не снисходя, впрочем, преступлениям его до слабости. Они не позволяют себе ничего противозаконного, а противозаконные действия других оплакивают, как свои собственные грехи. Они соболезнуют чужому несчастью» — и прочее.[730] Григорий рекомендует пастырю больше всего заниматься созерцательными размышлениями.[731] Этот идеал пастыря, начертанный Амвросием и Григорием, пополняют западные соборы, внося некоторые предписания того же характера. Так, собор Орлеанский (VI век) запрещает пресвитеру жить в одной квартире с лицами светскими.[732] Собор Нарбоннский в Галлии, VI века, не позволяет клирику, если он житель города, жить на большой улице, в предупреждение рассеянности. Один Римский собор VIII века постановляет правило о стрижке волос[733] и т. п. Следует заметить еще, что как ни высоко ценили на Западе пастырей аскетического направления, однако же, там же не с большим сочувствием смотрели на клириков, взятых из монастырей,[734] так же, как это было и на Востоке (припомним ранее приведенные слова Златоуста).

Таковы-то были идеальные требования церкви со стороны нравственно-общественного служения пастыря, требования вообще высокие. Правда, идеал пастыря неодинаков на Востоке и Западе. На Востоке он выше, более многосторонен, более жизнен и привлекателен, чем на Западе.[735] Но и западный идеал, несмотря на некоторые крайности, все же достаточно выражал идею христианской нравственности. Осуществлять эти идеалы, к сожалению, умели только немногие пастыри. Только такие самоотверженные пастыри, как Василий Великий, Иоанн Златоуст, Григорий Богослов, Августин, блаженный Феодорит и проч., могли сказать, что их жизнь действительно не расходилась с теми высокими требованиями, какие предъявлялись церковью касательно пастыря. Известное число прочего духовенства тоже было не без достоинств; иные из духовных старались своей жизнью и деятельностью приближаться к идеалу пастыря. Златоуст иногда хвалит современное ему духовенство за то, что оно очень честно относилось к своему служению и старалось избегать поводов к осуждению его, духовенства.[736]Блаженный Августин в своем сочинении «О нравах православной церкви» свидетельствует, что он был знаком с очень многими достойными мужами не только епископского сана, но и пресвитерского, даже и дьяконского, доблесть которых приводила в изумление самого его, Августина.[737] Даже языческие писатели, например, Аммиан Марцеллин, в IV веке, хвалят иных епископов и клириков, что они вели жизнь простую и скромную.[738] Но если некоторые пастыри, быть может, вполне осуществляли идеал пастыря, а другие искренно стремились к его осуществлению, то жизнь большинства лиц духовного сословия была далеко ниже идеала, начертываемого церковью. Уже пастыри IV и первой половины V века, когда церковь сияла своими доблестями, вызывали многие и сильные укоризны за свое поведение, и это как на Востоке, так и на Западе.

Посмотрим на Восток, — что видим здесь? Григорий Богослов ни на минуту не умолкает в обличении недостойных пастырей. Вот как он характеризует пастырей своего времени. «Духовенство — это огражденное прежде седалище мудрых, двор совершенных, возвышение для ангельских ликований, решетка, разделяющая два мира. Так было прежде, а что теперь: смешно то и видеть». «Страшный, изрытый пропастями овраг, это мы, т. е. наше забывшее свой чин сословие. Это мы, не на добро восседающие на высоких престолах, мы, враги немощей и в то же время мертвецы, непрестанно заражающие (других) новыми и новыми недугами».[739] По наблюдению Григория, люди, обремененные возможными пороками, вступали в духовенство и унижали это сословие. «Всем отверст вход в незапертую дверь, т. е. к священству, — восклицает Григорий, — и кажется мне: слышу глашатая, который стоит впереди и возглашает: „приходите сюда все служители греха, ставшие поношением для людей, чревоугодники, отяжелевшие от толщины, бесстыдные, высокомерные, пьяницы, бродяги, злоречивые, одевающиеся пышно, лгуны, обидчики, скорые на ложную клятву, мироеды, беззаконно налагающие руки на чужое достояние, убийцы, обманщики, льстецы пред сильными, львы в отношении к слабым, двоедушные рабы, гонящиеся за переменчивым временем, полипы, принимающие, как говорят о них, цвет камня, ими занимаемого, недавно оженившиеся, кипучие, с едва пробивающимся пушком на бороде, в глазах их неудовлетворенная любовь, потому что избегают явной, невежды в небесном, люди, обнаруживающие свою черноту — приходите смело, — иронически взывает Григорий, — для всех готов широкий престол, приходите и преклоняйте выи под простертые десницы (т. е. для посвящения). Общее всех достояние воздух, общее достояние земля, для всех и престолы»».[740]Пастыри, по описанию Григория, перестали быть действительными пастырями, а сделались волками, от которых общество не могло ожидать себе добра. «Лев, ехидна, змея более великодушны и кротки в сравнении с дурными епископами, исполненными гордости и не имеющими и искры любви. Посмотри — и ты сквозь овечью кожу увидишь волка; если же он не волк, то пусть убеждает меня в этом не словами, а делом; я не ценю учение, которое противоречит жизни». «Пастыри, — говорит тот же отец, — по отношению к слабым как львы, а по отношению к сильным как собаки, всюду сующие свой нос, и пресмыкающиеся чаще у дверей людей влиятельных, нежели у дверей людей мудрых. Они гоняются более за приятным, чем полезным. Один из них хвалится своим благородством, другой красноречием, третий богатством, четвертый своими связями, а те, кто не могут похвалиться чем-нибудь подобным, хвастаются пороками».[741] Более обеспеченные в материальном отношении епископы, по словам Григория, вели жизнь вполне светскую. Они любили ходить с пышной свитой, в обращении с другими они казались величавыми. По роскоши в жизни «они хотели равняться с консулами, правителями областей, с знатнейшими из военачальников. Если им приходилось выезжать, то они ездили на отличных лошадях, блистательно высились на колеснице. Они любили, чтобы встречали и провожали их с подобострастием, чтобы все давали им дорогу и расступались перед ними, как перед дикими зверями, как скоро даже издали увидят грядущего епископа».[742] Все духовенство, по изображению Григория, любило проводить время с приятностью для своего чрева. «Бегут с многолюдной свитой, — говорит Григорий, — на праздничный или именинный, или похоронный, или свадебный обед, чтобы все предать расхищению — иное истребить собственными зубами, а иное представить своей свите. Поздно же вечером, едва переводя дыхание от пресыщения, с трудом влекут они опять домой больное чрево, и еще не избавившись от прежней тяжести, спешат на другой большой пир».[743] Дома иные из недостойных пастырей того времени паче всего заботились о том, чтобы у них были хорошие повара и искусно приправленные снеди; немало попечении прилагалось такими пастырями и об одежде: «мягкие и волнующие одежды» составляли их слабую струну. (Все это свидетельства Григория.)[744] О себе Григорий Богослов, в отличие от других пастырей, замечает словами ветхозаветных пророков: «я не из числа пастырей, которые „млеко едят, волною одеваются, тучное закалают» (Иезек. 34, 3—4) или продают (святыню) и говорят: „благословен Господь и обогатхомся» (Зах. 11, 5); не из тех, которые пасут самих себя, а не овец».[745] Во взаимных отношениях пастырей господствовали вражда и ненависть, желание величаться за счет унижения других. Тот же Григорий пишет: «Одни из них состязуются за святые престолы, восстают друг против друга, поражают и поражаются бесчисленными бедствиями. Это неукротимые воители; они возглашают мне „мир» и хвалятся кровью. Предлогом споров у нас св. Троица, а истинной причиной невероятная вражда. Всякий двоедушен, это овца, прикрывающая собой волка».[746]Повеличаться за счет другого, — с унижением для этого другого, — это составляло очень обыкновенное явление в среде пастырей. Вот, например, что определено было на соборе Сардикийском, происходившем, как известно, в IV веке. «Если епископ отправляется из одного города в другой, из своей епархии в другую из видов тщеславных, увлекаясь хвалами себе (как проповеднику) или большей торжественностью богослужения, и если желает он провести там долгое время, тогда как епископ того города неискусен в учении, то первый пусть не презирает последнего и не проповедует в чужой епархии слишком часто, имея в намерении пристыдить и унизить личность местного епископа; потому что это обыкновенно бывает поводом к смятениям. Такой епископ указанным способом старается похитить чужую кафедру, не смущаясь покинуть порученную ему церковь и перейти в другую». Это правило (11-е сардикийское) не нуждается в комментарии. Погоня за бренным металлом так же составляла не последнее зло среди прочих недостатков, принадлежащих пастырству IV века. «На словах только и слышишь от пастырей, — говорит Григорий Богослов, — о „попечении душ», а на деле они больше всего заняты „сборами и поборами» со своих пасомых».[747] Пастырское влияние на общество при таких условиях едва ли мыслимо. Жизнь пастырей не представляла ничего поучительного для народа. И действительно, Григорий отказывает пастырству в его благотворном влиянии на общество. Он говорит: «Пастыри погрешают непременно в одном из двух: или имея сами нужду в снисхождении, через меру снисходительны, так что не пресекают порока, а учат пороку, или же строгостью власти лишь прикрывают свои собственные (порочные) дела».[748] Разве в одном только отношении худая жизнь пастырей, по Григорию, могла быть полезна; именно: народ, смотря на недостатки духовенства, станет отвращаться от подобной не нравственной и легкомысленной жизни. «Кто пишет картину с подлинного изображения, — говорит Григорий, — тот сначала ставит перед собой подлинник, а потом картина принимает на себя списываемый образ. Но кто смотрит на вас, — обращает речь Григорий к духовенству, — тот пойдет противоположной стезею. И это единственная польза от вашей испорченности».[749]

Вместо того, чтобы быть учителями в добре и обличителями пороков, пастыри становились льстецами, особенно перед лицами, власть имеющими. Четвертый век обилен примерами, которые свидетельствуют, как мало пастыри этого времени помнили о своем высоком назначении. Уже во времена Константина Великого лесть становится явлением, близко знакомым пастырям. Так, один из епископов, присутствовавших на празднестве 30-летия царствования Константина, не стыдится высказать такой грубый комплимент императору: «ты блажен, потому что в этом мире Бог поставил тебя властелином над всем, и в будущем веке ты будешь царствовать с Сыном Божьим». Лесть была настолько неумеренна, что сам император счел долгом обуздать слишком забывшегося епископа.[750] Даже Евсевий, знаменитый церковный историк, который смотрел на себя как на изобличителя лести, наклонен был к этому же пороку. Сам он, ослепленный блеском императорских милостей к епископам, в своем сочинении «Жизнь Константина» (III, 15), при описании одного императорского обеда, происходившего в сообществе архиереев, не устыдился заметить, что обед этот был образом царства Божия на небе. И это были епископы, носившие еще на своем теле раны Диоклетианова гонения! А чем дальше шло время, тем больше и больше лесть повреждала сословие духовенства. Василий Великий, взирая на отсутствие дерзновения в пастырях, прямо восклицает: «молчат уста благочестивых».[751]

Что касается западного духовенства того же IV века, то и его характер был не только не лучше восточного, но даже еще хуже. Блаж. Иероним сохранил для нас много любопытных описаний западного духовенства IV века. Рассматривая упадок нравов в западном духовенстве, Иероним объявляет, что хотя духовные и боялись «законов гражданских, но зато Евангелием пренебрегали».[752] Особенно развита была в западном духовенстве алчность к приобретению денег, богатства. Для этой цели духовенство пускалось на все хитрости и, пожалуй, низости. Иероним говорит, что с указанной целью духовные лица с необыкновенной приветливостью обращались в особенности с матронами. «Клирики, — пишет он, — которые должны бы быть учителями закона и страха Божия, лобзают главы матрон и, протянув руку как бы для благословения, принимают подарки за свою приветливость».[753] Другие клирики приходили к той же цели путем жалкого попрошайничества. Иероним говорит, что некоторые клирики всю жизнь употребляют на то, чтобы изучать нравы благородных женщин и пользовались этим изучением к своей выгоде. Он приводит в пример «одного старика священника, который с раннего утра спешил в какой-либо дом к богатой матроне, проникал даже к постели спящих. Здесь увидит подушку, изящное полотенце или что-либо другое из домашней рухляди — ощупывает, удивляется, хвалит, и жалуясь, что нуждается в этом, не выпрашивает, — замечает Иероним, — а просто вымогает, потому что женщина боится нажить себе врага во священнике».[754] Иные из западных клириков действовали утонченнее и плутоватее. Они делали вид, что жизнь их посвящена благотворениям, раздавали гроши бедным и нищим и этим так подкупали богатых христиан в свою пользу, что в их карманы сыпались уже не гроши, а целые пригоршни золота, и хотя эти деньги назначались для раздачи нищим, но в сущности они навсегда завязали в кармане мнимых филантропов. Иероним пишет: «Иные из духовных понемногу подают бедным, чтобы получить больше, и под предлогом благотворительности наживают богатства. Это скорее своего рода охота, — замечает Иероним, — чем благотворительность. Попадаются звери, попадаются и рыбы. На крючке насаживается небольшая приманка, чтобы подцепить на него кошельки матрон». Наконец, еще иные из тех же клириков поступали с целью приобретения стяжаний совсем низко. Они вкрадывались в доверие к бездетным старикам и старухам и своей услужливостью склоняли их оставит им свое имение, помимо прямых наследников. Но послушаем, что говорит Иероним. «С какими усилиями снискивается суетное наследство! Некоторые клирики отличаются постыдной услужливостью к бездетным старикам и старухам. Сами приносят ночную вазу, сидят подле постели, принимают в свои руки желудочную отрыжку и легочную мокроту. Улучшение в положении больного приводит их в тайное отчаяние, а приближение развязки, т. е. смерти, веселит их сердца».[755] — Итак, деньги в кармане. Что же дальше? Оставалось жить и веселиться. Так и поступали западные духовные лица. Они одевались пышно. Иероним рисует нам образ римского священника, одетого в изящную одежду, вспрысканного духами, так что священник смахивал больше на жениха, чем на служителя церкви. «Вся забота у них, — по словам Иеронима, — об одеждах, чтобы эти последние издавали благоухание, чтобы нога была гладко обтянута мягкой кожей. Волосы завиты щипцами. На пальцах блестят перстни. Чуть-чуть ступают они, чтобы не промочить подошвы на влажной дороге. Когда увидишь таких людей, сочтешь их скорее женихами, чем клириками».[756] Такие клирики любили побаловать себя гастрономическим обедом, тонким и изысканным. Иероним говорит: «Родившись в бедном доме или сельской хижине, в былое время едва он мог насыщать свой желудок просом и черным хлебом, а теперь для него нипочем отличнейшая крупичатая булка и мед. Он может вам теперь пересчитать по пальцам рода и качества лучших рыб. Он сейчас вам определит, где водятся эти устрицы; по одному запаху жареных птиц он различает, из каких они провинций; ему доставляет удовольствие только редкое, дорогое кушанье». «У бедного священника Христова, — замечает иронически Иероним, — начальник провинции лучше пообедает, чем в самом дворце».[757]Совершенно такое же замечание, в частности, о римских епископах делает и языческий историк IV века Аммиан Марцеллин. Он говорит, что эти епископы задавали своим гостям такие пиры, которые превосходили пиры самих императоров.[758] Правда, римские клирики строго соблюдали посты, так что не позволяли себе вкушать даже и масла. Но зато умели делать пост, если можно так сказать, роскошным. Они прибавляли в постную пищу в качестве приправы — фиги, пальмовые плоды, мед, фисташки, и пили прохладительные напитки.[759]Как все люди, хорошо накормленные и пригретые судьбой, западные клирики не могли отказывать себе в удовольствиях, которым покровительствует богиня Венера. Они, по свидетельству Иеронима, любили посещать молодых дам, обменивались с ними разными подарочками, а также ласковыми и сладкими записочками.[760] Само собой понятно, дело на этом не кончалось. Пользуясь доступом в дома прихожан в качестве утешителей и раздаятелей духовных благ, они соблазняли там мужних жен; выманивали из семейств, особенно низшего класса, девиц и обращали их себе в наложницы.[761] В других отношениях нравственной жизни западные пастыри IV же века являли себя тоже не образцами в исполнении нравственного закона, а его нарушителями. Так, некоторые из них, проповедуя с церковной кафедры, заботились не о пользе слушателей, а о похвалах себе, старались больше всего о том, чтобы вызвать слушателей на аплодисменты. Обличая пастырей IV века, Иероним внушает им: «Когда ты учишь в церкви, возбуждай не крик одобрения, но плач в народе. Я не хочу, чтобы ты был декламатор, крикун и болтун без толку. Сыпать словами и скоростью речи привлекать к себе удивление черни — свойственно невеждам».[762] Кроме того, епископы слишком надмевались над пресвитерами, деспотически относясь к последним. Себя считали как бы господами над прочими клириками. Так свидетельствует Иероним. Отношения епископов к прочим верующим чужды были христианской кротости с одной стороны и дерзновения с другой. Пред одними — низшими себя — пастыри вели себя гордо, пред другими, сильными земли — ласкательствовали. Пред одними, по словам Иеронима, они величались, как будто бы не благодатной Христовой должности достигли они, а мирского господства, являлись надутыми своей властью.[763] А как они вели себя пред сильными земли, об этом дает понятие следующий факт, рассказанный Сульпицием Севером (церковный писатель V века). Войска императора Констанция, этого еретика-арианина и деспота, одерживают верх над узурпатором на Западе — Магненцием. Епископ одного города, Валент, спешит уведомить об этом Констанция, и когда этот спрашивает его, откуда он это знает, льстивость подсказывает епископу такой ответ: «ангел возвестил мне это».[764]Если таково было духовенство Запада IV века, то неудивительно, если великие пастыри находили, что священство здесь не соответствовало своему назначению. Амвросий Медиоланский говорил: «Пастыри церкви ищут больше благ земных, нежели спасения душ».[765] А несколько позднее блаж. Августин тоже замечал: «Так как многие исполняют свои церковные обязанности кое-как, то в настоящее время нет ничего легче, веселее и приятнее должностей епископа и пресвитера».[766]

Раньше мы заметили, что нравственный упадок духовенства обнаруживается даже во времена расцвета церкви в IV и V веках. Изложив факты, касающиеся IV века, обращаемся к фактам того же рода из первой половины V века. Одним из самых интересных документов, свидетельствующих о нравственном упадке духовенства, служат акты собора Константинопольского 403 года против Златоуста. Собор этот собрался на другой стороне Босфора против Константинополя, на даче, известной под именем При Дубе , принадлежавшей префекту Руфину: здесь был дворец, большая церковь и монастырь. Собором руководил архиепископ Александрийский Феофил, враг Златоуста. Он был вызван в Константинополь для разбирательства его дела с оригиенистами, так называемыми «долгими братьями», но ему, Феофилу, благодаря интригам и неудовольствию двора на Златоуста удалось устроить дело так, что собор был назначен не для суда над Феофилом, а над самим Златоустом. Собор состоял частью из местных епископов, принадлежавших к константинопольскому округу, частью из епископов египетских, которые прибыли сюда вместе с Феофилом.[767] На соборе представлена была целая масса обвинений на Златоуста. Все или почти все эти обвинения были совершенно несправедливы и нелепы, но тем не менее злоба восторжествовала: Златоуст был осужден. Собор характерен в том отношении, что он ясно показывает, насколько изолгалось, прониклось интригами, злобою и ненавистью духовенство того времени. Сонм епископов и прочего духовенства лгал и лгал на Златоуста, и не чувствовал низости своего дела. Говорят, что праздность есть мать всех пороков, а по нашему мнению — ложь есть мать всех пороков. Тот, кто лжет и клевещет и не чувствует при этом стыда, тот потерянный человек, тот способен на всякий безнравственный поступок. А таково и было духовенство начала V века в Константинополе и Египте. Но пускаться в подробное описание собора «При Дубе» нет надобности.[768] В каком состоянии находилось константинопольское духовенство времен Златоуста, с этим подробно можно ознакомиться еще и по тем обличениям, каких заслуживало это духовенство от своего архипастыря. Златоуст изображает: как священники и дьяконы столичные бродили из одного богатого дома в другой (как это было во времена Григория Богослова), бродили, роняя достоинство своего духовного сана низким угодничеством. В порыве священного гнева он уподоблял их блюдолизам и плутам комедии, приводя им в пример свою собственную воздержанность.[769] Епископы, по разным обстоятельствам приезжавшие из провинции в столицу, вели себя, по свидетельству Златоуста, ничуть не лучше. Так, порицая Севириана Гавальского и Антиоха Птолемаидского, приезжавших в Константинополь с тем, чтобы добыть себе денег проповедями, Златоуст, не осуждая этой цели, ради которой они пожаловали в столицу, говорил им: «Антиох и ты, Севириан, ведете жизнь прихлебателей и льстецов, вы стали басней города, вас выводят на сценах в комедиях».[770] Златоуст совершенно перестал доверять честности своего клира. Если было в обычае, что богатые люди раздавали пособие бедным через клириков, то Златоуст удерживал благотворителей от такого способа благотворения. Он находил, что деньги прилипали к рукам клириков. Так, не желая, чтобы богатая константинопольская аристократка. Олимпиада, делала клириков посредниками между собою и бедными. Златоуст говорил ей: «Ты вливаешь свою собственность в море».[771] Нужно ли еще напоминать о тех суровых приговорах, какие произносил Златоуст против клириков, живших с так называемыми «духовными сестрами», с которыми в действительности их связывали слишком плотские интересы.

Провинциальное духовенство времен Златоуста было не лучше столичного. Самому Златоусту, в качестве архипастыря столицы, приходилось разбирать очень соблазнительные дела некоторых епископов, принадлежащих к Эфесскому округу. Сообщим некоторые сведения о нравственном характере епископов Эфесского округа. Во время одного заседания Константинопольского синода при Златоусте кто-то из епископов подал жалобу на архиепископа Эфесского Антонина. Вот в чем он обвинял этого последнего: 1) он купил за деньги свой епископский сан и в свою очередь, дабы возвратить потраченный капитал, продавал должности в своем округе. Смотря по доходности, он обложил таксою все епископства, на которые он назначал архиереев; ставленники же епископы, в свою очередь, возмещали издержки через продажу священнических мест и Святых Тайн. 2) Он, Антонин, приказал обращать священные сосуды в слитки и дарил это серебро своему сыну; от дверей крещален похищал мрамор, которым и украсил свою баню; далее, он перенес в свой триклиний колонны, принадлежавшие церкви. 3) Он держит у себя в качестве слуги мальчика, виновного в убийстве, не наложив на него даже епитимий. 4) Антонин возвратил к себе жену, с которой разлучился при своем посвящении; сожительствовал с ней и имел от нее несколько детей уже во время своего епископства.[772] Златоусту следовало рассмотреть это соблазнительное дело. Но Антонин умер раньше, чем кончился его процесс. Не было однако сомнения, что Антонин был действительно повинен в возводимых на него преступлениях, если не во всех, то во многих. Смерть Антонина не только не прекратила беспорядков в Эфесском округе, но даже увеличила их. Вакантная кафедра стала предметом искательства многих кандидатов; причем каждый из них хотел подкупить избирателей. К Златоусту пришла жалоба некоторых эфесян на беспорядок, в которой говорилось: «в то время, как мы пишем к тебе, щедро раздаются деньги в Эфесе, и стая бешеных волков бросается на нашу епископскую кафедру, как на свою добычу».[773]Златоуст принужден был предпринять путешествие в Эфес и избрать для этого города нового, правильно поставленного предстоятеля. Кроме того, здесь же он отставил от должности шестерых епископов, принадлежащих к Эфесской митрополии и обвиненных в симонии, т. е. в том, что они были сделаны епископами за деньги, которые были внесены в пользу прежнего епископа Антонина. Сначала они препирались, но будучи уличены, сознались в этом тяжком грехе. Интересно, что стали говорить эти шестеро епископов. Они сказали: «Если нельзя оставаться нам епископами, то возвратите нам деньги, которые мы издержали для приобретения сана. Многие из нас не только разорены, но отдали все до последнего украшения наших жен и домашней утвари. Справедливость требует, чтобы это было нам возвращено». Златоуст сжалился над ними и приказал обратить иск на имущество, оставшееся после умершего Антонина.[774]

Картину нравственного состояния духовенства первой половины V века в значительной степени пополняет для нас очень важный документ: акты Халкидонского собора. Здесь рассматривалось два очень замечательных дела: патриарха Александрийского Диоскора и митрополита Эдесского Ивы. Мы не верим, чтобы эти два иерарха были такими извращенными личностями, какими их рисуют обвинители на Халкидонском соборе. Обвинители, конечно, много прибавили черных красок, но тем не менее эти обвинения имеют историческое значение. Если сочтено было возможным возводить на Диоскора и Иву разные страшные преступления, то, значит, эти преступления вообще возможны были в церкви, значит, они встречались в практике. Но переходим к фактам. На соборе возводились на Диоскора всевозможные преступления. Он изображается перед нами как ненасытный корыстолюбец. О нем рассказывали, что пшеницу, пожертвованную императором для бедной страны Ливийской, из которой (пшеницы) должно было приготовлять евхаристический хлеб и питать бедных, что эту пшеницу он скупал, а потом во время голода продавал по самым дорогим ценам. Куда употреблял патриарх Диоскор деньги, пожертвованные на церковь, об этом дает понятие следующий факт. Одна благочестивая александрийская женщина отказала по завещанию очень крупную сумму на монастыри и странноприимные дома. Но Диоскор, озлобленный тем, что ничего не завещано в его пользу, распорядился деньгами крайне бессовестно. Он раздарил их музыкантам и актерам. Обвинители еще рассказывали самые невероятные вещи о распутстве патриарха. «Весьма часто бесстыдные женщины, по словам обвинителей, открыто веселились с ним в епископии и в его бане — особенно одна, по имени Пансофия, которую знала вся Александрия».[775] Диоскору приписываются даже откровенные разбои. Один из клириков так жаловался на соборе: «на наши бедные имения он послал монахов и других лиц и предал их пламени, так что все здания совершенно истреблены огнем, вырублены в них все плодовые дерева». Он отнимал дома у клириков и обращал их в церкви. Самих клириков без всякой вины сажал в смирительный дом и подсылал даже убийц, с целью умерщвлять лиц, которыми был недоволен. Ему прямо приписывались смертоубийства.[776]

Что касается Ивы, митрополита Эдесского, то и против него на соборе Халкидонском представлены были многие тяжкие обвинения. Прежде всего он изображается не меньшим корыстолюбцем, чем Диоскор. Он распоряжался деньгами церковными, как своими собственными. Так, о нем рассказывали, что когда для выкупа пленных собрано было несколько тысяч монет, и когда для той же цели отделена была часть церковных сосудов, то Ива только одну тысячу употребил по назначению, а остальное присвоил себе. Церковные доходы, простиравшиеся, по словам обвинителей, до несметного количества, он раздавал брату и племянникам, и кроме того брал деньги за хиротонию. Церковные сосуды, украшенные дорогими камнями, обращал в свою собственность. Обогащая себя и родню за счет церковных сокровищ, он сквозь пальцы смотрел на церковную скудость. Так, по словам обвинителей, однажды в праздник собралось за богослужением много народу, и однако же, выдано было очень мало вина для Евхаристии, и притом вина дурного, нечистого, только что выжатого, вследствие чего священнодействующие должны были послать за вином в торговое заведение. При всем том евхаристического вина не хватило на всех, так что многие остались без причастия, тогда как «сами они (Ива и другие), — замечается в актах, — пили и имели и всегда имеют превосходное и удивительное вино». Клир, подведомый митрополиту Иве, состоял из людей порочных, потому что Ива мало обращал внимания на действительные достоинства лиц, избираемых на церковные должности. Пресвитеры в его клире были самой зазорной нравственности. В особенности дурен был его племянник Даниил, епископ одного города Эдесской митрополии. Это был человек беспорядочный и распутный, который, нимало не скрываясь, часто приходил в Эдессу к одной незамужней женщине, Холлое, брал ее с собой и, бродяжничая, предавался с ней разврату. К немалому соблазну для церкви, этой же своей любовнице Даниил завещал отдать по его смерти все его богатое имущество, составившееся путем святотатства и проч.[777]

Для характеристики нравственного состояния духовенства первой половины V века имеют большую цену письма св. Исидора Пелусиота, этого подвижника, родом из Александрии, проводившего подвижническую жизнь близ небольшого египетского города Пелузии. Его письма в ярких и живых чертах изображают жизнь духовенства небольшой и малоизвестной Пелузийской церкви. Рядом со светлыми чертами в нравственном положении духовенства этой церкви он указывает и в высшей степени мрачные черты. Несмотря на то, что письма св. Исидора касаются небольшой, малоизвестной провинциальной церкви, сведения, сообщаемые ими, повторяем, очень важны. Потому что, если духовенство ничтожного городка и то было весьма низко в нравственном отношении, то без сомнения еще хуже было оно в больших городах: известно, что порча нравов бывает всегда значительнее в столицах и в больших городах, чем в селах и городках. По изображению св. Исидора, как пелузийский епископ, так и подведомственные ему пресвитеры были одинаково порочны. Епископа Пелузийского Исидор упрекает в том, что «он предается похоти, гневу, непозволенной любви и готов делать все, только бы проводить жизнь вопреки божественному закону». Этого же епископа Исидор укоряет за то, что он, «захватив епископское достоинство, церковные должности раздает своей родне, что он незаконно распоряжается церковным имуществом, присваивает себе достояние бедных, вводит в клир скопцов, людей женоподобных».[778] Пресвитеры церкви Пелузийской много превосходили епископа своим неблагоповедением. Они составили компанию, целью которой было превесело и порочно проводить жизнь. Во главе этой компании стоял пресвитер Зосима, коновод других пресвитеров. Св. Исидор часто и в особенно ярких чертах описывает дурную жизнь этого Зосимы. Он проводил время в пьянстве, так что, пьянствуя, по словам Исидора, терял ум.Несмотря на свое невежество, он был отъявленным гордецом. Он ходил, подняв [779]высоко брови, надменно загибал голову, ступал на носок — по замечанию Исидора.[780] Исидор приписывает ему и его товарищам даже противоестественные пороки. По словам Исидора, компания пресвитеров, под руководством Зосимы «извратила не только божественные, но и естественные законы, ибо предаваясь бесчинству, вопреки законного естества, они неистовствовали друг на друга».[781] При одном случае Исидор сразу приписывает все пороки Зосиме, называет его «хранилищем порока, сокровищницею бесстыдства»; «ибо, — замечает Исидор, — иные жестоки, но целомудренны, корыстолюбивы, но скромны, распутны, но кротки, а ты, Зосима, преуспеваешь во всем».[782] Легко примиряясь со своей собственной порочностью, Зосима сквозь пальцы смотрел на грехи пасомых и за подарок в несколько рыбин снимал епитимью с тяжкого грешника.[783] Из числа лиц пресвитерского сана, проводивших жизнь подобно Зосиме, особенно выделяется Мартиниан. Он, по словам Исидора, обвинялся в волшебстве, в срамных и гнусных грехах; специальностью его была спекуляция. Он скупал хлеб, когда он был дешев, и продавал его втридорога во время недостатка его на рынке.[784] Все эти пелузийские порочные клирики, по словам Исидора, не только не скрывали своих пороков, но дошли до такого бесстыдства, что даже хвалились ими, как добродетелями.[785] Порочные пресвитеры сделались притчею во языцех, возбуждали смех в целой Пелузии[786]. Это у одних. А другие считали их бичом страны. Некоторые, по словам Исидора, не верили, что, например, Зосима — человек, а утверждали, что он скорее какой-нибудь зверь, или человекоубийственный демон.[787] Против Зосимы и его сотоварищей сочинялись сатиры, в которых описывались всевозможные их пороки, а сами эти лица предавались глумлению.[788]Некоторые из верующих, наиболее знавших о порочности Зосимы, не могли даже принимать из его рук евхаристических даров, находили, что такой священник скорее осквернит, чем освятит.[789]

Таким образом, мы видим, что не только духовенство значительнейших городов, где больше доходов и больше соблазнов, но и духовенство городов бедных, захолустных в первой половине V века одинаково не представляло из себя образца нравственности. Мы умышленно привели больше примеров, чем сколько нужно было, и старались брать свидетельства от самых авторитетных писателей и документов, чтобы не могло быть никакой ошибки касательно действительно невысокого уровня пастырской нравственности указанного времени.

Для большей ясности в понимании тех примеров, какие приведены нами раньше, надлежит еще заметить следующее: клирики жили или одиночками, а таких было большинство, или же они жили коммунарно, общежительно: пресвитеры, дьяконы и прочий клир данной церкви, особенно немноголюдной, жили вместе; нередко и сам епископ жил с ними же. Что некоторые священники и другие клирики иногда жили одиночками, это и доказывать нет надобности. Что же касается коммунарной жизни духовенства, в конвиктах, то не мешает привести несколько примеров, так как самый факт совокупной жизни духовенства мало известен в науке. В одном каноническом послании (прав. 89) Василий Великий говорил, что в его округе, во многих местах, пресвитеры, дьяконы и другие клирики, из которых потом выбирались кандидаты на священство, жили вместе, так что священники и дьяконы могли хорошо знать жизнь кандидатов на священство и рекомендовать их епископу. У церковного историка V века Созомена есть указание на одну египетскую церковь (Ринокурурскую), где, по его словам, тамошние клирики имели все общее — и жилище, и стол (VI, 31). На то же указывают сообщенные уже нами сведения о клире в Иппоне, при Августине,[790] и в Пелузии, при св. Исидоре Пелусиоте. Само собой понятно, что в общежитии жили только клирики неженатые, а так как подобные общежития встречались нередко в церкви того времени, то ясно, что холостых клириков тогда было довольно много. Жили ли клирики одиночками или общежитиями — в том и другом случае в их среде находили себе место разного рода пороки, но состав пороков был у них неодинаков. Одиночки заводили себе так называемых «возлюбленных сестер», почти на положении конкубин, тогда как в общежитии поступать так было неудобно; те же одиночки-клирики делались корыстолюбивы, ведь нужно было кормить, одевать и холить их «возлюбленных сестер»; у них, одиночек, развивались мирские интересы, неодобрительное пристрастие к хозяйству, купле, продаже и т. д. Напротив, другого рода нравственные недостатки развивались в среде клириков-коммунаров. Так как им невозможно было иметь ни жены, ни конкубины (точнее, субинтродукты), то среди них появлялись противоестественные грехи, как это было, например, в Пелузии. Клирики-общежительники, конечно, не имели у себя особенно хорошего стола, поэтому они охотно, всей толпой, бегали по именинным, праздничным и похоронным обедам (в чем упрекали некоторых клириков Григорий Богослов и Златоуст). Живя вместе, а иногда под непосредственным главенством епископа, они — коммунары — делались горды, высокомерны, ведь они представляли из себя почтенную, сплоченную силу. Они могли быть прочной опорой для деятельности епископа, но и могли сделаться бичом для него: клевета, доносы, лжесвидетельства — все было в их руках.[791] Это была как бы лейб-гвардия, которая могла и стоять за епископа, и бунтовать против епископа.

Из представленных нами прежде образцов нравственного состояния духовенства IV и V века видно, что эта сторона жизни духовенства представляла мало отрадного. Нравственный уровень был невысок и даже определенно низок. Отчего же зависело вообще такое явление? Где причины его? Первой и главнейшей причиной было то, на что мы намекали прежде — то, что духовное звание сделалось выгодной профессией, а не служением по глубокому нравственному убеждению. Кто смотрел на духовное звание как на выгодную профессию, тот, конечно, прежде всего думал о том, как бы извлечь побольше выгод из него, а наблюдать за тем, чтобы собственная жизнь его соответствовала идеалу, считал излишним. Отсюда нравственные послабления для себя и своей жизни, послабления, которым можно было полагать какие-либо пределы, а можно и не полагать. Мысль, что в изучаемое время пастырство сделалось профессией, хорошо уясняется Григорием Богословом; он же указывает те следствия, какие неминуемо вытекали отсюда для нравственного положения пастыря церкви. Григорий замечает, что в его время на пастырство многие смотрели, как на своего рода ремесло. Он говорит: «Мне стыдно за тех, кто будучи ничем не лучше других, если не хуже, с неумытыми, как говорится, руками, с нечистыми душами берутся за святое дело, и прежде нежели сделались достойны приступить к священству, врываются в святилище, почитая свой сан не образцом добродетели, асредством к пропитанию». О таких, по Григорию, можно говорить, вот «и Саул во пророцех».[792] Эти лица, разумеется, нисколько не давали себе отчета, что такое священство, и в простоте души думали, по свидетельству Григория, что управлять человеческими душами — то же, что пасти стадо овец или быков. Они, главным образом, думали о том, как бы повеселее проводить время, будучи священниками. В этом случае, по словам Григория, они ничем не отличались от действительных пастухов. Как пастух думал о том, как бы отыскать развесистый дуб, под тенью которого удобно было бы расположиться, о том, чтобы полежать на мягкой мураве, у прозрачного ключа воды, под ветерком устроить себе временное ложе, иногда со стаканом в руке пропеть любовную песнь и заколоть себе овцу, какая пожирнее, — в том же роде были, по уверению Григория Богослова, и думы пастыря духовного.[793] Пастуху овец или быков доставляла своего рода удовольствие его профессия; такого же рода искал удовольствий и пастырь, исполняя свое дело.

Другой причиной, влиявшей на упадок нравственного уровня духовенства, был недостаточно внимательный выбор лиц, принимаемых в духовное сословие. Такую причину указывает Иоанн Златоуст в «Словах о священстве». Златоуст говорит: «Мы сами обезображиваем священство, поручая его людям вовсе неопытным, которые, не узнав прежде, сколь велики силы души их и сколь трудна обязанность, охотно берут ее на себя, а когда приступят к делу, тогда по неопытности сами пребывают во мраке и на вверенный им народ навлекают множество зол». «Не от чего другого вкрались в церковь беспорядки, — утверждает Златоуст, — как от того, что предстоятели избираются без рассмотрения, кое-как».[794]Блаженный Иероним, со своей стороны, в поспешности, с какой лица, желающие церковной должности, вводятся в клир, видит одну из причин порчи класса духовенства. Он пишет: «Вчера он оглашенный, а сегодня первосвященник; вчера в амфитеатре, а сегодня в церкви; вечером в цирке, а утром уже в алтаре; некогда покровитель комедиантов, а теперь уже посвятитель дев». «Какая нелепость!», — замечает Иероним. «Наскоро рукоположенный священник, — продолжает Иероним, — не знает смирения и кротости людей простых, т. е. святых, не знает христианских слов любви, не умеет пренебрегать своими стремлениями, а стремится от одной почести к другой».[795] Но однако спрашивается: от чего же зависела такая невнимательность в выборе лиц, которые должны были комплектовать ряды духовенства? Златоуст указывает две причины явления. Во-первых, по Златоусту, епископы выбирали лиц для клира по соображениям посторонним и случайным. Они уступали просьбам различных дам, которые, как всегда, любят мешаться не в свое дело, а епископы почему-либо не могли отклонять подобных ходатайств.[796] Во-вторых, по свидетельству Златоуста, некоторые епископы по зависти отстраняли лиц, достойных уважения, от вступления в клир, а пополняли его лицами негодными. Он говорит: «Делатели Христовы (епископы) разграбляют наследие Христово более воров и неприятелей. Они отстраняют и отгоняют делателей доблестных для того, чтобы им при их самоволии делать все, как им хочется. А причиной явления — зависть».[797]

Но по нашему суждению, обе эти причины, указываемые Златоустом, не уясняют дела. Дамы, конечно, могли вмешиваться не всегда, а лишь изредка; также нечасто должны были встречаться случаи, когда епископы из зависти устраняли лиц достойных. Во всяком случае, мы не можем отрицать того, что иногда зависть действительно заставляла епископов во чтобы то ни стало отделываться от таких лиц, которые своими достоинствами мозолили им глаза. Вот что, например, рассказывал некто Вассиан на Халкидонском соборе. «С юношеского возраста я жил для бедных, я устроил странноприимный дом, поставил в нем 70 кроватей и радушно принимал всех больных и увечных. Но Мемнон, епископ Эфесский, завидуя этому, потому что я был всеми любим, сделал все, чтобы выгнать меня из города. Он насильственно посвятил меня в епископы ничтожного селения. Я не хотел принимать на себя управления епископством, поэтому Мемнон от 3-го до 6-го часа бил меня пред алтарем, так что и Св. Евангелие, и алтарь обагрены были кровью. Я должен был покинуть город и не мог даже видеть этого города».[798] Но повторяем: зависть не может объяснять всего дела. Завидуют обыкновенно низшие высшим — таков психологический закон. И, вероятно, редко встречались случаи, когда епископ завидовал клирику или кандидату на священную должность.

Причины, почему выбирались в клир лица, не заслуживающие сана священства, хотя и сложны, но все же удобопонятны, если примем во внимание следующие разъяснения. С IV века число христианских общин быстро умножалось. Вследствие чего не для всякой общины или прихода можно было найти хорошего пастыря. Приходилось ставить во священники кого случится. Так, из определений одного поместного Карфагенского собора конца IV века известно, что в этой церкви около того времени стал чувствоваться большой недостаток в клириках, почему церковь Карфагенская должна была обращаться к другим церквам за кандидатами в священники.[799] Очевидно, при таких условиях нельзя было быть очень разборчивым в выборе священников. Епифаний, епископ Кипрский, IV же века, со своей стороны свидетельствует, что потому только и стали ставить священников женатых, вместо безбрачных, что христианских общин стало очень много, и начало замечаться оскудение лиц безбрачных, необходимых для укомплектования рядов духовенства.[800] Т. е., по суждению Епифания, ввиду множества свободных священнических мест стали вместо лучших кандидатов поставлять худших. А это, естественно, могло простираться очень далеко. Вообще принимали в клир всякий сброд,[801]просто потому, — говоря языком современной политико-экономической науки, — что спрос на священников превосходил предложение. Если приходилось набирать в клир кого пришлось, то неудивительно, если эти лица и сами не были образцами добродетели и оставались без должного нравственного влияния на общество.

Вот главная причина, почему при избрании на священные должности недостаточно обращалось внимание на достоинства избираемого, но были и другие причины, вызывавшие рассматриваемое явление. Василий Великий свидетельствует, что рекомендовать того или другого человека как способного быть клириком, рекомендовать перед епископом, лежало на обязанности священников и дьяконов, составлявших клир известного епископа, но что священники и дьяконы злоупотребляли этой обязанностью. Они стали рекомендовать кандидатов без испытания их жизни, — по пристрастию, открывали доступ к священству своим родственникам и всякого рода приятелям, и вот появилось много недостойных пастырей церкви. По свидетельству того же Василия Великого (пр. 89), «весьма многие из опасения попасть в солдаты всячески старались определиться в клирики»; конечно, для достижения цели они притворялись, как будто они люди благочестивые, кроткие, готовые на самоотвержение. Само собою понятно, что из этих беглецов от солдатчины выходили сомнительного достоинства воины Христовы. Сами епископы подчас держались неправильных взглядов на духовный сан; они награждали этим саном лиц, оказавших им какие-либо услуги. Значит, пастырское служение рассматривалось как какое-то повышение в чине или мирская награда. Вот, например, какой был случай. Некоего Геронтия, имевшего познания в медицине, св. Амвросий Медиоланский сделал дьяконом; но потом оказалось, что он был человек недостойный, и Амвросии изгнал его из клира. Но Геронтий не потерялся, отправился в Константинополь, завязал разные выгодные знакомства, сумел оказать личную услугу сыну Элладия, митрополита Кесарии Каппадокийской. Элладий, хотя и знал прошлое Геронтия, но тем не менее, в знак благодарности, сделал его сначала священником, а потом даже епископом Никомидийским.[802] Раньше мы указывали и другие случайные мотивы, по которым избирали тех или других лиц на служение алтарю. Из всего этого выходили печальные следствия. Кандидатов на священство, по крайней мере на Востоке, было много, а толку в них было очень мало. Василий Великий говорит (пр. 89), что при каждой даже сельской церкви насчитывалось много кандидатов в священные должности, они исполняли разные низшие обязанности при храме, но «нет, — замечает святитель, — нет никого достойного служения алтарю». А если из таких кандидатов и избирались пастыри, то, конечно, они не могли принести блага церкви. Недаром Василий Великий взывал: «Исчезла сановитость священников, мало людей, пасущих стадо Божие разумно». «Ибо достигающие священства, — говорит он, — в благодарность за свой выбор воздают тем, что всё позволяют в угоду грешащим».[803]

Третьей общей причиной явления, т. е. нравственного упадка в духовенстве, было неуважение к священникам со стороны членов общества. Священник перестал быть лицом почетным. Он стал предметом насмешек, зубоскальства, всяческих нападок. Златоуст пишет: «Самый последний нищий поносит епископа на площади. Рассердится ли епископ, посмеется ли, захочет ли дать себе отдых — является много насмешников, много соблазняющихся, много осуждающих».[804] Общество немилосердно придиралось к действиям лица священного: все выходило не так, да не так. Тот же Златоуст влагает в уста мирянина такие слова: «Если пастырь делает то же, что и я — и моется в бане, и пьет (конечно, вино), и одевается, заботится о доме и домашних, то за что же он поставлен надо мною? Он имеет у себя прислужников, ездит на осле (т. е. не ходит пешком), так зачем же поставлен он надо мною?»[805] Угодить на пасомых было невозможно. Если пастырь проявлял, напротив, аскетические наклонности, его тоже позорили на всех перекрестках, как было, например, с Григорием Богословом.[806] Златоуст говорит: «Что хвалит один (в епископе), то порицает другой, а что осуждает один, тому удивляется другой».[807] Мало того. По словам того же св. отца: «за один разговор свой он (пастырь) подвергается такому множеству нареканий, что часто падает от уныния: его судят и за взгляд; самые простые действия его многие строго разбирают, примечая и тон голоса, и положение лица, и меру смеха. С таким-то, говорят, он громко смеялся, обращался с веселым лицом и разговаривал громким голосом, а со мною мало и небрежно».[808] «Если он неспособен говорить красноречиво (проповеди), то бывает сильный ропот, если способен говорить, то опять порицания: он, говорят, тщеславен», — пишет еще Златоуст.[809] Если кто-нибудь из епископов делал какой-либо непростительный проступок, брань обращалась на всех архиереев. Общество было неумолимо жестоко. В одном правиле (19-ом) Сардикийского собора сказано: «мы знаем, что часто вследствие соблазна, допущенного немногими из епископов, почтенное имя священства подвергалось пренебрежению». А сделать неприятность епископу стало делом обычным. Сочинялись доносы на епископов и не видно было конца этим кляузам. В одном правиле Карфагенского собора замечено: «есть много неблагонамеренных, которые считают своим долгом при всяком случае делать доносы на отцов и епископов».[810] Молва любила распространять в обществе, что священные лица утаивают долю бедных, что они воры, святотатцы, что они не умеют управлять делами.[811] Вообще, Златоуст говорит: «Священников, служителей духовных благ, пасомые осыпают бесчисленными злословия-ми или же сочувствуют другим злословящим. Подлинно, — прибавляет он, — ничто так не вредит церкви, как эта болезнь века».[812]«Теперь, — заявляет св. отец, — даже от язычников нельзя слышать таких злословии и порицаний против начальствующих, т. е. епископов и священников, которые произносятся теми, кто принадлежит к верующим».[813] Между священником и обществом возникла рознь. Случалось, что если епископ хотел наказать чем-нибудь провинившегося клирика, то жители города назло епископу устраивали в пользу виновного шумные демонстрации, выходили ему навстречу в несметном количестве, со свечами и лампадами.[814]Само собой понятно, что при таких условиях нельзя было ожидать, чтобы в духовное сословие стремились поступать люди, обладающие достоинствами и самоуважающие: ни одному порядочному человеку не хочется быть мишенью для насмешек. Вследствие этого в духовное сословие могли поступать главным образом только лица, которым насмешки и всякие порицания нипочем, т. е. лица, лишенные сознания своего нравственного достоинства, а от таких лиц нельзя было ожидать ни нравственности, ни нравственного влияния на общество. Да и много ли можно было найти людей достойных, которые считали бы честью для себя сделаться священником, когда светское правительство сделало из священства род наказания? Один историк рассказывает, что когда император Зенон (V век) пожелал отделаться от своего соперника по престолу — Маркиана, то приказал схватить его в бане и тотчас посвятить в пресвитеры.[815]

К этим причинам нравственного упадка духовенства нужно еще прибавить следующее: одной из очень видных причин, влиявших неблагоприятно на нравственное состояние духовенства с IV века, было испорченное византийское общество, в частности византийская придворная атмосфера; византийский двор был миром интриг, пороков, низкой лести. Духовенство, как это и естественно, носило на себе следы растления того общества, из которого оно выходило, и того государства, интересам которого оно служило.

В числе причин, содействовавших порче нравственного характера духовенства на Востоке в IV веке иногда выставляют неблагоприятное влияние латинских школ на греческий Восток. Говорят, что Константин Великий, перенеся столицу с Запада на Восток, вместе с тем перенес сюда латинские школы, которые, имея целью готовить адвокатов, давали очень поверхностное образование, приучавшее к крючкотворству и кляузничеству. А так как из питомцев этих-то школ и стали брать с IV века на Востоке епископов и священников, то духовное сословие — говорят нам — стало отражать на себе недостатки этих школ: духовенство стало склонно к интригам, кляузам, спорам из-за преимуществ, вообще характер его мельчает. Однако, мы не думаем, чтобы это, во всяком случае оригинальное, мнение[816] имело особенное значение. Во-первых, духовенство испортилось гораздо раньше IV века, как это показывает пример Павла Самосатского и подчиненного ему духовенства из III века; во-вторых, латинские школы, перенесенные с Запада на Восток — допустим даже, что они действительно были худы — не сейчас же распространились, не сейчас же и принесли плоды. А между тем, порча духовенства IV века представляет собой такое яркое явление, которое едва ли может быть объясняемо влиянием школ, только что начавших свое существование. В-третьих, большинство замечательных западных пастырей, как Амвросий, Иероним, Августин, получили образование в латинских школах, и это образование не сделало их ни интриганами, ни кляузниками. Итак, если распространение школ латинских и могло оказывать неблагоприятное влияние на нравственный характер восточного духовенства, то это влияние остается причиной не главной, а не более как второстепенной.

Теперь доскажем историю нравственного состояния духовенства в период времени от VI до IX века. Это были века упадка церковной жизни во всех отношениях. Наперед поэтому можно предполагать, что нравственное состояние духовенства этого времени не стало лучше, чем в более цветущее время церкви. Это так действительно и есть; тем более, что не существовало никаких условий, какие содействовали бы улучшению рассматриваемого состояние духовенства. Примеры доблестных пастырей с VI до IX века встречаются редко, а примеры пастырей с противоположными качествами — сплошь и рядом. Больше сведений имеем о положении духовенства на Западе, поэтому о нравственном состоянии западного духовенства сначала и скажем. Папа Григорий Великий, живший в конце VI и начале VII века, в своих сочинениях высказывает немало жалоб на нравственное состояние духовенства. Он говорит, что священники и епископы только старались казаться святыми, а на деле не были таковы.[817] Они не имели христианской любви и желали властительства. «Они не имеют, — по Григорию, — внутренней любви, но желают быть господами; совсем забывают о том, что они отцы, и если когда по внешности ласковы, внутренне же свирепствуют».[818] Простой народ — говорит св. папа — они обирают, не оказывая ему никакой пользы, а лиц, власть имеющих, даже за заблуждение превозносят похвалами, и это для того, чтобы, говоря неприятное, не лишиться подарка от обличаемого. Священники расхищали чужое достояние.[819] Духовные лица, по словам того же папы, приняв на себя обязанность священника, не помышляли об исполнении ее. Проповедовать не проповедовали, главнейше потому, что «язык препинался от собственного нечестия проповедников».[820] Священники ударились в мирские занятия, погрузились в хлопоты житейские. «Вот уже почти нет ни одного мирского дела, — замечает Григорий, — которыми не занимались бы священники».[821] «Предаваясь всецело мирским занятиям, они совсем забывают, что они поставлены заботиться о вечном спасении душ. Когда есть у них мирские занятия, то они в восторге, — говорит св. Григорий, — если же нет, то ни днем, ни ночью не дают себе покоя, придумывая, как бы отыскать их. И в этих суетных заботах они находят величайшее наслаждение, так что они, собственно, тяготятся отсутствием этих забот, а не тем, когда они ежеминутно подавляют их».[822] К числу видных недостатков в положении духовенства Григорий относит и то, что епископы продавали духовные должности, пятнали себя симонией.[823] Григорий, не обинуясь, думает, что различные беды, какие постигали в его время общество, суть наказание Божие за нечестие священников. Вообще он замечает, что «священники нечестивой жизнью поспешают к адским наказаниям».[824] Западные соборы с VI в. указывают множество самых печальных фактов, свидетельствующих о нравственном растлении духовенства. Собор Нарбоннский VI века свидетельствует, что епископы слишком обременяли клириков различного рода поборами. Собор Толедский VII в. указывает, что некоторые епископы дочиста обирали деньги, принадлежавшие известной церкви, так что ничего не оставалось ни на долю клириков, ни на благоустройство храма. Другой собор, Толедский, в том же веке свидетельствует, что епископские визитации известных приходов настолько были обременительны для духовенства, что настала забота, чтобы уменьшить подобные приезды.[825] В середине VI века собран был собор в Лионе для суда над двумя епископами, обвинявшимися в насилиях различного рода, смертоубийстве, прелюбодеянии и других тяжелых преступлениях, и собор признал их виновными.[826]Один из германских соборов VIII века указывает на распространение прелюбодеяния и других плотских пороков в духовенстве: дьяконы имели по 4 и 5 конкубин, и это однако не мешало им восходить к высшим достоинствам — до епископства включительно, достигнув которого они оставались по-прежнему порочными. Другие епископы были пьяницами, развратниками, страстными любителями охоты. На другом соборе того же VIII века открылось, что один епископ позволял себе вещь кощунственную: построил капеллы в честь собственного имени и заставил молиться в них. Тот же собор перечисляет и другие преступления духовенства в Германии.[827]

Каково было нравственное состояние духовенства на Востоке, в позднейшие времена древней церкви, после V века, об этом дают нам понятие прежде всего правила соборов Трулльского и VII Вселенского. Здесь мы снова встречаемся с указаниями на те же пороки духовенства, какие замечались в нем и раньше. То же злоупотребление церковными доходами, то же корыстолюбие, та же роскошная жизнь, когда позволяли это средства и проч. Но к таким, уже известным из прежней истории недостаткам присоединяются еще новые и новые. Появились занятия в духовенстве, которые заслуживали полнейшего порицания. Так, одни из клириков содержали корчемницы (Трулл., прав. 9), а другие — даже дома терпимости (Трулл., прав. 86). Некоторые из епископов возводили на подчиненных им клириков различные мнимые преступления и налагали епитимию, а потом за золото и серебро прощали мнимых виновников (VII Всел. соб., прав. 4). Как мало даже самые первые из иерархов заботились об интересах церкви, об этом может дать представление следующий факт, случившийся в царствование Юстиниана II (конец VII и начало VIII века). Император Юстиниан II захотел разрушить одну церковь, сооруженную в честь Богоматери, с тем, чтобы на этом месте устроить ложи для цирковой партии так называемых голубых. Но император не решается прямо взяться за это дело. Его мучит совесть. И вот он требует от Константинопольского патриарха, чтобы тот благословил разрушение храма, прочитал бы приличествующую случаю молитву. Патриарх сначала было отказывался исполнить требование императора, представляя в свое оправдание то, что он знает, какие молитвы читаются при создании храмов, но что ему неизвестны молитвы, какие произносились бы при их разрушении. Тем не менее воля императора взяла верх. Слабый, угодливый патриарх уступил, решился произнести следующую молитвенную формулу, освящая разрушение храма: «слава и честь Богу, долготерпящему всегда, ныне и присно и во веки веков».[828] В духовенстве рассматриваемого времени в особенности замечается забвение того, что оно — пастыри душ, что только сюда должны быть направлены его помыслы и стремления. Так, какой-то анонимный автор послания к императору Константину Копрониму, дошедшего до нас с именем Иоанна Дамаскина, как можно думать, монах или вообще какое-либо духовное лицо, пишет: «Епископы нашего времени только и заботятся о лошадях, о стадах, о полевых угодьях и денежных поборах, — о том, как бы повыгоднее продать свою пшеницу, как лучше разливать вино, как продавать масло, как прибыльнее сбыть шерсть и шелк-сырец, и рассматривают тщательно только ценность и вес монеты; они старательно наблюдают за тем, чтобы стол их ежедневно был сибаритский — с вином благовонным и рыбами величины необычайной. Что же касается паствы, то о душах пасомых нет у них ни малейшей думы. Пастыри века сего истинно стали, по выражению Писания, волками. Как только заметят они, что кто-нибудь в подведомой им пастве совершил хотя бы малый какой проступок, мгновенно воспрянут и разразятся всевозможными епитимиями, нисколько не помышляя при этом о действительном назначении пастырского служения, относясь к пастве не с помыслами пастырей, а с расчетом наемных поденщиков».[829] Разумеется, историк должен относиться к этому безымянному свидетельству с осторожностью и принимать его с ограничениями; но тем не менее можно утверждать, что такие пастыри могли быть хорошими помощниками, но очень мало надежными руководителями душ.