Лекция 6. Кальвинизм и будущее

Главной целью моих лекций в вашей стране было искоренить ложную идею, что кальвинизм представляет собой исключительно догматическое и церковное движение.

Кальвинизм не остановился на церковном устройстве, но расширился до системы воззрений на мир. Он не исчерпал свою энергию в догматических построениях, но создал свой собственный взгляд на жизнь и мир, а потому способен приспосабливаться к нуждам каждой стадии человеческого развития, к каждой области жизни. Он возвысил нашу христианскую религию до ее высшего духовного блеска; он создал церковный порядок, который стал прообразом государственной конфедерации; он оказался ангелом-хранителем науки; он освободил искусство; он утверждал политическую систему, которая породила конституционное правление и в Европе, и в Америке; он поощрял развитие сельского хозяйства и промышленности, торговли и мореплавания; он наложил христианский отпечаток на домашнюю жизнь и семейные узы; благодаря своим высоким нравственным стандартам он способствовал утверждению чистоты в общественных отношениях. Все эти многообразные достижения стали возможны потому, что он заложил в основание Церкви и государства, в основание общества и домашнего очага фундаментальную философскую концепцию, непосредственно выведенную из его основного принципа, и поэтому полностью ему принадлежащую.

Это само по себе исключает всякую мысль о подражании. Потомки старых голландских кальвинистов и отцов-пилигримов должны не копировать прошлое, словно кальвинизм — застывшая глыба, а возвратиться к живому корню, очистить и омыть его, чтобы он вновь расцветал и плодоносил, теперь уже — в полном согласии с нашей современной жизнью и требованиями грядущего века.

Это объясняет тему моей заключительной лекции. Будущему нужно новое развитие кальвинизма.

Как признает всякий, изучавший социологию, перспективы этого будущего не представляются нам в розовых тонах. Я не пойду столь далеко, чтобы утверждать, что мы — на пороге всеобщего социального краха, но и того факта, что приметы времени зловещи, отрицать нельзя. Конечно, в области контроля над природой и ее силами год за годом отмечаются грандиозные успехи, и самое смелое воображение не в состоянии предсказать, каких высот могущества в этом отношении может достичь человечество в следующей половине столетия. В результате у нас появляется все больше жизненных удобств. Средства связи и сообщения становятся все более скорыми и всеохватными. Азия и Африка, до недавнего времени пребывавшие во сне, постепенно ощущают, что вовлечены в более широкий круг пробуждающейся жизни. Принципы гигиены, получив помощь от спорта, оказывают возрастающее влияние. Мы физически сильнее, чем предыдущее поколение. Мы живем дольше. В борьбе против недугов и болезней, которые отягощают нашу телесную жизнь, хирургическая наука достигла поразительных успехов. Короче говоря, материальная, осязаемая сторона жизни обещает самое прекрасное будущее.

И все же мы неспокойны, мыслящий разум не может подавить своих тревог. Как бы высоко мы ни ценили материальные вещи, они не исчерпывают нашего бытия. Жизнь людей и граждан не сводится к удобствам и к телу, которое связывает нас с внешним миром. В действие нас приводит дух; и мы все больше и мучительней осознаем, что гипертрофия внешней жизни приводит к серьезной атрофии жизни духовной. Нельзя сказать, что способности к мышлению и рефлексии, искусство поэзии и письма остаются невостребованными. Напротив, эмпирическая наука еще никогда так не блистала своими достижениями, знания распространяются все шире, и цивилизация, например в Японии, почти ослепляет фантастически быстрым развитием. Но интеллект — это еще не весь разум. Личность располагается глубже, в сокрытых уголках нашего внутреннего бытия, где формируется характер, возжигается пламя энтузиазма, лежат основания морали, дает ростки любовь, родятся верность и мужество, и в чувстве бесконечного наше временное существование достигает самых врат вечности.

Именно потому, что личность таится в глубине, мы слышим отовсюду жалобы на обнищание, вырождение и оцепенение. Именно эти немощи породили такого мыслителя как Артур Шопенгауэр. Успех его пессимистического учения показывает, до какой степени роковой ветер иссушил поля жизни. Правда, Толстой в своей проповеди являет немалую силу характера, но даже его религиозная и социальная теория — это протест против духовного вырождения нашего рода, которая вписывается в общую тенденцию. Фридрих Вильгельм Ницше может оскорбить нас богохульными насмешками, но ведь его «сверхчеловек» — просто вопль отчаяния, вызванный горьким осознанием духовной гибели. Что такое социальная демократия как не могучий протест против существующего порядка вещей? Даже анархизм и нигилизм слишком ясно показывают, что тысячи тысяч предпочитают уничтожить и истребить все, чем нести бремя современной жизни. Немецкий автор «Decadenz der Volker» («Упадок народов») видит в будущем только распад и социальное разложение. Даже трезво мыслящий лорд Солсбери недавно говорил, что народы и государства уже готовятся к погребению. Часто сравнивают наше время с золотым веком Римской империи, когда внешний блеск так же слепил глаза, а общественный диагноз мог вынести лишь один вердикт: «Все прогнило насквозь». На американском континенте, в более молодом мире, жизнь все же здоровее, чем в состарившейся Европе, но это ни на минуту не обманет думающий разум. Невозможно герметически отгородиться от Старого Света, ведь вы — не отдельное человечество, а один из членов его великого тела. Яд, проникший в систему, рано или поздно распространится по всему организму.

Но и это не все. Мы должны ответить на серьезный вопрос: можно ли ожидать, что путем естественной эволюции из духовного упадка возникнет более высокая стадия общественной жизни? Ответ истории далеко не утешителен. В Индии, в Вавилоне, в Египте, в Персии, в Китае бурный рост сменялся духовным упадком; но ни в одной из этих стран движение вниз не обращалось в движение к высшему. Все эти народы пребывают в духовном застое, и лишь в Римской империи темную ночь прервала заря более высокой жизни. Но этот свет возник не путем эволюции; он воссиял с креста Голгофы. Явился Христос, и только Его Евангелие спасло от полного разрушения общество той поры. Когда же к концу средних веков Европе угрожало социальное банкротство, снова воскресли из мертвых, явив новые силы, народы Реформации. Но и тогда их спасла не эволюция, их спасло Евангелие, которого жаждали сердца, и чья истина провозглашалась столь свободно, как никогда прежде. Что же предлагает нам история такого, что могло бы поддержать наши ожидания? Как возникнет жизнь из смерти, если все симптомы говорят о могильной скорби? Правда, Мухаммаду в VII веке удалось оживить мертвые кости, когда он представил себя вторым Мессией, даже более великим, чем Христос. Если бы было возможным пришествие Помазанника, превосходящего славой нашего Христа, мир исцелился бы от нравственного недуга. Поэтому некоторые так ожидали какого-то «Универсального Духа», который снова влил бы жизненную силу в душу народов. Но к чему задерживаться на таких фантазиях? Никто не может превзойти Богом данного Христа; и мы должны ожидать не другого Мессию, а Того Самого Христа Голгофы, не для того, чтобы открыть новый путь эволюции нашего падшего мира, а чтобы пожать плоды и во славе завершить историю мира. Близко ли это второе пришествие, стоит ли оно у порога, переживаем ли мы предсмертную агонию человечества или нас еще ожидает обновление? Как бы то ни было, прийти такое обновление может только через древнее и вечно новое Евангелие, которое и в начале нашей эры, и во времена Реформации спасло наш погибающий род.

Однако тревожнее всего то, что наш немощный организм почти лишился восприимчивости, без которой нет исцеления. В греко-римском мире такая восприимчивость существовала, сердца открывались истине. Еще в большей степени существовала она в век Реформации, когда множество людей томилось по Евангелию. Тогда, как и теперь, они страдали анемией, началось даже заражение крови, но не было отвращения к единственно действенному противоядию. Современный упадок отличает именно то, что люди все меньше принимают Евангелие, а ученые его просто отвергают. На приглашение склонить колени перед Христом как Богом очень часто пожимают плечами или саркастически отвечают: «Это годится для детей и старух, а не для нас, мужчин!» Современной философии, которая занимает лидирующее положение, представляется, что она переросла христианство.

Исходя из сказанного, прежде всего следует ответить на вопрос, что нас к этому привело. Вопрос очень важен, ибо для эффективного лечения нужен правильный диагноз. Если подойти исторически, причина зла — ни в чем ином, как в духовном вырождении, которое знаменует окончание предыдущего века. Ответственность за это вырождение лежит отчасти на самих христианских церквах, не исключая и церкви Реформации. Истощенные борьбой с Римом, эти церкви уснули, позволив листьям и цветам засохнуть на ветвях и, по-видимому, забыв о своем долге перед всем человечеством, и перед всей сферой человеческой жизни. Не стоит вдаваться в подробности; можно принять как данность, что к концу того столетия общий тон жизни стал пресным и посредственным, убогим и малодушным. Жадно поглощаемая словесность того времени является наглядным доказательством. Против этого восстали философы, атеисты и деисты — в Англии, энциклопедисты — во Франции, предложив поставить жизнь на новую основу, перевернуть все с ног на голову и построить новый мир, исходя из той посылки, что человеческая природа чиста и невинна. Эта героическая концепция затронула самые благородные струны человеческого сердца, но во время великой революции 1789 года она осуществилась в самой опасной форме, ибо в этом нагромождении политических обстоятельств, а еще больше — убеждений, идей, способов жизни, отчетливо различались два элемента. С одной стороны, она подражала кальвинизму, с другой — была прямо противоположна его принципам. Не следует забывать, что произошла она в католической стране, где сперва в Варфоломеевскую ночь, потом — отменив Нантский эдикт, гугенотов убивали и изгоняли. После насильственного подавления протестантизма во Франции и других католических странах древний деспотизм стал вновь поднимать голову, и для этих наций плоды Реформации были утеряны. Такая карикатура на кальвинизм спровоцировала попытку бороться за свободу насилием и установить мнимый демократический порядок, который навсегда исключил бы возвращение к деспотизму. Отвечая на насилие насилием, преступлением на преступления, Французская революция стремилась к социальной свободе, которую провозгласил кальвинизм, но он-то достигал ее посредством чисто духовного движения. Тем самым она в некотором смысле осуществила Божий суд, плоды которого дали даже кальвинистам повод для ликования. Тень Колиньи была отмщена сентябрьскими убийствами.

Но это — одна сторона медали. Обратная сторона являет нам цель, прямо противоположную здравой кальвинистской идее свободы. Кальвинизм со своей глубоко серьезной концепцией жизни укрепил и освятил общественные и этические связи; Французская революция ослабила и разорвала их, отрывая жизнь не только от Церкви, но и от Божиих установлений, даже от Самого Бога. Человек, как таковой, каждый индивидуум, должен был стать себе хозяином, руководствуясь своей волей и прихотью. Поезд жизни должен был устремиться вперед еще быстрее, но не по путям божественных заповедей. Что же могло произойти, кроме крушения? Спросите у сегодняшней Франции, какой плод принесла идея ее великой революции за столетие свободы, столь богатое всякими ужасами, и услышите самую жалкую историю о национальном и социальном упадке.

Униженная врагом из-за Рейна, разорванная изнутри, обесчещенная панамскими махинациями, а еще более — делом Дрейфуса, опозоренная засильем порнографии, сломленная экономическим упадком, почти переставшая рожать Франция, как хорошо сказал доктор Гарнье, очень крупный медик, доведена эгоизмом до вырождения брака, похотью — до уничтожения семьи, и, в сущности, являет отвратительное зрелище противоестественного греха. Да, конечно, во Франции есть тысячи семей, которые живут безупречно и ежедневно скорбят о падении их страны; но именно они и сопротивлялись ложным притязаниям революции. А вот утратили облик человеческий те, кто покорился первому же натиску вольтерьянства.

Из Франции этот дух разрушения, эта тяга к дикой эмансипации, распространились среди других народов, особенно через бесславно распутную словесность, и заразили их жизнь. Тогда благородные умы, например — в Германии, осознали, какой глубины достигло зло во Франции, и попытались осуществить привлекательную и простую идею «освобождения от Бога» в более возвышенной форме, сохранив ее сущность. Величавая вереница философов, каждый из которых создавал свой вариант космологий, стремилась подвести под социальные и этические отношения либо твердый фундамент естественного права, либо основание из собственных умозаключений. На минуту-другую показалось, что эта попытка имеет шанс на успех, ибо эти философы все же не упраздняли Бога, но искали прибежища в пантеизме, давая возможность создать социальную структуру не на принципах естественного состояния и не на воле атомизированных индивидов как во Франции, а на историческом процессе и коллективной воле нации, бессознательно стремящейся к высшей цели. И действительно, более половины столетия эта философия вносила в жизнь определенную стабильность, не потому, что какая-то стабильность была ей присуща, а потому, что установившийся законный порядок и сильные политические институты в Германии косвенно посредством традиции поддержали здание, которое иначе сразу бы рухнуло. Однако и в Германии нравственные принципы становились все более сомнительными, а моральные основы — опасными, и никакое иное право, кроме действовавшего, не получало признания. Как бы сильно ни разнились пути Франции и Германии, и та, и другая согласно демонстрировали свою неприязнь к традиционному христианству и попросту его отвергали. Богохульства Ницше, книги которого с особенной жадностью поглощает немецкая молодежь, уже давно превзошли вольтеровское «Ecrasez l’infame» («Раздавите гадину»).

Следуя этим курсом, мы, наконец, достигли в Европе того, что именуется современной жизнью, в которую непременно входит радикальный разрыв с христианскими традициями Европы. Дух этой жизни особенно ярко определяется тем, что человек для нее не сотворен по образу Божиему, а эволюционно произошел от животного. При этом подразумеваются две основные идеи: 1) Отправная точка — не идеальная или божественная, а материальная и низменная; 2) Власть Бога отменяется, и человек препоручен таинственному течению бесконечного процесса, regressus et progressus in infinitum («Бесконечному регрессу и прогрессу»). Из корня этих плодоносных идей развился двойственный тип жизни: с одной стороны — интересная, богатая, высоко организованная жизнь университетских кругов, доступная лишь самым утонченным умам; с другой (или, скорее, снизу) — приземленная жизнь масс, жаждущих удовольствий, но, в своем роде, тоже исходящих из приоритета материального и в своей циничной манере освобождающих себя от всяких установлений. Этот второй тип жизни набирает силу, особенно — в наших вечно растущих городах, заглушая голос сельских мест, и формирует общественное мнение, которое в каждом последующем поколении провозглашает все более открыто разрыв с Богом. Деньги, удовольствия, влияние в обществе — только это им и нужно, а средствами уже не гнушаются. Голос совести становится все менее слышным, и тускнеют глаза, которые на пороге Французской революции еще отражали какой-то отблеск идеала. Огонь высокого энтузиазма погас, остались лишь угли. Что может удержать разочаровавшихся людей от поиска выхода в самоубийстве? Лишенный целительного покоя, мозг перевозбуждается, перенапрягается, пока сумасшедшие дома не окажутся переполненными. Люди спорят о том, не тождественна ли собственность воровству, и все меньше сомневаются в том, что жизнь должна быть свободной, а брак — расторжимым. Моногамия уже не стоит того, чтобы за нее сражались; а полигамию и полиандрию прославляют все произведения реалистической школы искусства и литературы. Религия, конечно, уже не нужна, поскольку она омрачает жизнь. Зато искусство — превыше всего, но не ради своей идеальной ценности, а потому что оно услаждает и опьяняет чувства. Люди живут настоящим, преходящими благами, затыкая уши, чтобы не услышать колоколов вечности. Все неотвратимо стремятся сделать мировоззрение конкретным, удобным, практичным. Из осовремененной частной жизни возникает социальная и политическая жизнь, которой свойственны упадок парламентаризма, постоянно возрастающая тоска по диктатору, острый конфликт между пауперизмом и капитализмом; а могущественные государства, чьи стремления к территориальной экспансии угрожают самому существованию более слабых наций, вооружаются на земле и на море, не считаясь с затратами. Постепенно конфликт между сильным и слабым возрастает до того, что становится главной особенностью жизни. Возникает он из дарвинизма, чья основная идея борьбы за жизнь приводит именно к этому противостоянию. С тех пор как Бисмарк ввел ее в политику, право сильного нашло почти повсеместное признание. Ученые и специалисты все жестче требуют, чтобы обычный человек склонился перед их авторитетом. Приведет это к тому, что однажды здравые принципы демократии будут упразднены не ради высоких идеалов и новой, благородной аристократии, а ради kratistocracy (господства) наживы и животной силы денег. Ницше — не исключение, а глашатай. Христос по Своей божественной милости испытывал сострадание к слабым, а современная жизнь занимает противоположную позицию, полагая, что слабого должен подавлять сильный. Таким, говорят нам, был процесс отбора, которому мы обязаны своим происхождением, и так будет продолжаться впредь.

Однако, как мы говорили, нельзя забывать, что в современной жизни существует и другое, более благородное движение. Люди высокого ума не хотят дышать тяжким туманом современной нравственной атмосферы и терпеть животное себялюбие, они пытаются согреть жизнь и человеколюбием, и мистическим культом чувств, иногда используя для этого даже название христианства. Правда, они, в соответствии с принципами школы Французской революции, порвали с христианской традицией и отказываются признать какую-либо отправную точку, кроме эмпиризма и рационализма. Принимая, подобно Канту, грубый дуализм, они все же попытались избежать его фатальных последствий. Именно этот дуализм и вдохновил их на многие благородные идеи, воплощенные в их стихах, в их трогающих душу романах, в обращенных к нашей совести этических трактатах и, что главное, в серьезных делах жизни. Согласно их мнению, совесть утверждает свой авторитет вместе с разумом; мало того — она богато одарена Богом. Социологическими исследованиями и практическими мерами эти люди облегчили множество страданий и своим высоким альтруизмом устыдили эгоизм во многих сердцах. Обладая склонностью к мистицизму, некоторые из них заявили право на освобождение внутренней жизни от всех ограничений критицизма. Потерять свое «я» в бесконечном, ощутить поток бесконечного в глубочайших тайниках внутренней жизни — вот их благочестие. Другие, в особенности — теологи, в меньшей степени оторванные от христианства хотя бы в силу своих знаний и занятий, предались альтруизму и мистицизму, пытаясь представить Христа если не Богом, то наивысшим идеалом для современного сердца. Попытки эти, искренние и идеальные, можно проследить от Шлейермахера и до Ритчля (Альбрехт Ритчль (1822–1889) — немецкий теолог) ; и тот, кто смотрит на таких людей свысока, лишь бесчестит себя самого. Скорее мы должны благодарить их, а заодно — и тех благородных женщин, которые своими психологическими романами примерно в таком же духе противостояли всему низменному и взрастили много ценных ростков. Даже спиритизм, хотя его приверженцы и впали в заблуждение, часто вдохновляла надежда, что контакт с потусторонним миром, уничтоженный критицизмом, можно восстановить через видения. К несчастью, как бы смело ни воспринимать этот этический дуализм, каким бы смелым метаморфозам ни способствовал этот мистицизм, за ними скрывается натуралистическая и рационалистическая система мысли. Они превозносят естественность своей космологии, противопоставляя ее неестественности нашей веры; и потому христианство — и в принципе, и в способе своего проявления — неизбежно потеряло почву в такой степени, что некоторые из умнейших людей не побоялись признать, что они предпочли бы не только спиритизм, но и ислам, и Шопенгауэра, и даже буддизм старой евангельской вере. Теологи от Шлейермахера до Пфлейдерера продолжали воздавать почести имени Христову, но лишь потому, что и Христос, и христианское вероисповедание подвергались все более смелым метаморфозам. Это болезненный, но абсолютно очевидный факт, если сравнить их символ веры с исповеданием, за которое умерли наши мученики.

Даже ограничив себя апостольским символом, который почти две тысячи лет был общим для всех христиан, мы найдем, что вера в Бога, «Творца неба и земли», упразднена, потому что творение заменено эволюцией. Упразднена и вера в Бога-Сына, рожденного Девой Марией от Святого Духа. Многие не верят в Его Воскресение, Вознесение и Второе пришествие. Упразднена даже вера в воскресение мертвых, или по крайней мере в воскресение тела. Имя христианства еще удерживается, но по существу оно стало совсем другой религией. Когда нам постоянно говорят, что традиционный Христос Церкви ничуть не похож на подлинного Христа, а современные толкования подняли завесу над тем, каким был исторический Иисус из Назарета, мы можем только ответить, что в конце концов не современное понимание, а церковное исповедание Христа завоевало мир. Столетие за столетием лучшие, самые благочестивые люди поклонялись Христу Предания и радовались о Нем как о своем Спасителе.

Поэтому, хотя я первым одобряю то, что есть благородного в таких попытках, я совершенно убежден, что ожидать помощи надо не с этой стороны. Теология, которая фактически уничтожает авторитет Священного Писания, видит в грехе лишь недостаток развития, признает Христа просто религиозным гением первой величины, а искупление — изменением субъективного способа мышления, да еще потворствует мистицизму, который противопоставлен разуму, — такая теология подобна дамбе, прорывающейся при первом же сильном напоре. Его не поддержат обычные люди, это — мнимая вера, совершенно бессильная даже ненадолго оздоровить едва живую нравственную жизнь.

Может быть, большего следует ожидать от той удивительной энергии, которую в последней половине этого столетия проявляет Рим? Но и в этом случае не надо спешить с ответом. Хотя история Реформации установила фундаментальное противостояние между Римом и нами, было бы узко и близоруко недооценивать реальную силу, которую даже сейчас он проявляет в своей борьбе против атеизма и пантеизма. Только неосведомленность в католической философии и социальных начинаниях Рима могла бы оправдать столь поверхностное суждение. Кальвин в свое время признал, что в противостоянии духу из преисподней он считает католиков своими союзниками. Правоверным протестантам стоит выделить в своих исповеданиях и катехизисах те доктрины религии и морали, которые не стали предметом споров между Римом и нами, чтобы сразу понять, что общими для нас являются именно те главные положения христианской веры, которые сейчас подвергаются самым яростным нападкам со стороны современного духа. Когда речь идет о церковной иерархии, о природе человека до и после падения, об оправдании, о мессе, о призывании святых и ангелов, о поклонении образам, о чистилище и о многом другом, мы так же неуклонно, как и наши отцы, противостоим Риму. Но не показывает ли современная литература, что не эти проблемы провоцируют основную борьбу? Линия фронта проходит между теизмом и пантеизмом; грехом и несовершенством; Христом Богом — и человеком Иисусом; крестом, жертвой примирения, и крестом, символом мученичества; Библией, богодухновенным Писанием, и обычной книгой, созданной человеком; десятью заповедями, установлениями Божиими, и археологическим документом; абсолютными божественными установлениями, и моралью, проистекающей из субъективного сознания. Здесь, в этом конфликте Рим — не антагонист нам, он стоит на нашей стороне в той мере, в какой признает и утверждает Троицу, Божественность Христа, Крест как умилостивляющее жертвоприношение, Писание как Слово Божие, и Десять заповедей как установленное Богом правило жизни. Позвольте мне спросить: если римские теологи поднимают меч, устремляясь в яростный и умелый бой против той же самой тенденции, с которой мы сами собираемся бороться не на жизнь, а на смерть, не стоит ли нам использовать их ценную помощь? Кальвин, по крайней мере, апеллировал к Фоме Аквинскому. И я, со своей стороны, не стыжусь признаться, что многие мои взгляды прояснились благодаря изучению трудов римских теологов.

Это, однако, ни в малейшей степени не подразумевает, что наша надежда на будущее может быть связана с католицизмом, и что мы, оставаясь праздными, станем дожидаться его победы. Беглого взгляда на сегодняшнюю ситуацию достаточно, чтобы убедить нас в обратном. Начнем с вашего континента и спросим, может ли Южная Америка хоть на миг выдержать сравнение с Северной? Сейчас в Южной и Центральной Америке властвует Римская католическая церковь, а протестантизм не может считаться сколько-нибудь значимым фактором. Значит, там — необъятное поле, на котором социальная и политическая власть Рима может содействовать возрождению нашего рода, свободно претворяться в жизнь. Тем более что на этом поле он не какой-то недавний поселенец, он господствует здесь почти три столетия. Именно он воздействовал на раннее развитие этих стран и продолжал контролировать там интеллектуальную и духовную жизнь, когда они освободились от Испании и Португалии. Более того, население этих государств вышло из тех европейских стран, которые всегда находились под неоспоримым влиянием Рима. Но напрасно мы будем искать в американских католических странах полноценный, развивающийся, духовно здоровый мир. Финансово они слабы, экономически — сравнительно отсталы, а их политическая жизнь являет нам грустное зрелище бесконечной внутренней борьбы. Если бы кто-то захотел нарисовать идеальную картину будущего, он мог бы представить себе что-нибудь противоположное нынешней ситуации в Южной Америке. Нельзя ссылаться для оправдания Рима на исключительные обстоятельства, ибо политическая отсталость есть не только в Чили, но и в Перу, Бразилии, Венесуэльской Республике. Кроме того, переместившись из Нового Света в Старый, мы сможем сделать те же самые заключения по поводу Европы. Репутация протестантских стран высока, а южные страны, католические, этим похвастаться не могут. Экономическое и административное положение дел в Испании и Португалии, да и в Италии, дает повод для постоянных недовольств. Внешнее могущество и внешнее влияние этих государств очевидно уменьшается. Особенно удручает то, что неверие и революционный дух имели в этих странах такой успех; половина населения еще считается католическим, на самом же деле оно порвало со всякой подлинной религией. Это можно видеть на примере Франции, почти целиком католической, в которой подавляющее большинство постоянно голосует против представителей религии. Можно сказать так: чтобы оценить благородные и сильные черты католиков, лучше наблюдать их не в их собственных странах, где они пребывают в упадке, а на протестантском севере Германии, в протестантской Голландии, в Англии, в ваших собственных протестантских Штатах. Там, где они лишены контролирующего влияния, они приспосабливаются к другим порядкам, концентрируют свои усилия как оппозиция и под руководством таких людей, как Мэннинг и Уайзмен, фон Кеттелер и Виндхорст, вызывают искреннее восхищение борьбой за свое дело.

Но даже если мы не примем во внимание свидетельство, поставляемое самим Римом, который так плохо правит в Южной Европе и Южной Америке, где обладает полным господством, можно сказать, что и в соперничестве наций его власть и влияние заметно падают. Баланс сил в Европе постепенно перемещается в руки России, Германии и Англии, а это — государства не католические, да и на вашем континенте впереди идет протестантский север. С 1866 года Австрия постоянно движется вспять, и, когда умрет император, она вполне может распасться. Италия попыталась жить не по средствам, она стремилась к колониальной и морской власти и вот стоит на пороге экономической катастрофы. Битва при Адде нанесла смертельный удар не только по ее колониальным устремлениям. Испания и Португалия совершенно утратили влияние на общественное, интеллектуальное и политическое развитие Европы, а Франция, которая еще пятьдесят лет назад, стоило ей взмахнуть мечом, повергала всю Европу в трепет, сейчас тревожно листает книги Сивиллы, беспокоясь за свое будущее. Даже со статистической точки зрения мощь Рима все время уменьшается. Во многих католических странах экономическая и нравственная депрессия значительно уменьшила рождаемость. В России, Германии, Англии и Соединенных Штатах население растет, а в некоторых католических странах остается почти неизменным. Даже сейчас статистика относит к Римской Католической Церкви меньше половины христианского мира, и можно с достаточной уверенностью предсказать, что в следующей половине столетия ее доля будет меньше сорока процентов. Поэтому как бы высоко я ни ставил прирожденную мощь католического единства, как бы ни полагался на его ученость для защиты того, что и мы считаем священным, как бы ни признавал, что мы могли бы отбить атаку модернизма только объединенными усилиями, нет и малейших шансов, что политическое верховенство когда-либо опять перейдет к Риму. Даже если против ожиданий это произошло бы, кто порадуется такому осуществлению своего идеала, если увидит, что условия, преобладающие сейчас в Южной Европе и Южной Америке, воспроизведутся где-либо еще?

Можем сказать и больше: исторически это было бы шагом назад. Мир Рима и его взгляд на жизнь представляют собой более древнюю, а значит — более низкую ступень развития. Протестантизм сменил его и потому занимает духовно более высокое положение. Тот, кто хочет идти не назад, а ввысь, должен или разделять мировоззрение, выработанное протестантизмом, или (что тоже можно представить) указать на еще более высокую точку зрения. Это и пытается сделать современная философия, признавая Лютера великим человеком своего времени, но считая Канта и Дарвина апостолами гораздо более содержательного Евангелия. Но это не должно нас останавливать. Каким бы великим в изобретениях ни был наш век, как бы ни славился он умом и энергией, он не продвинул нас ни на шаг в установлении принципов, не дал нам более высокого взгляда на жизнь, не одарил нас ни большей стабильностью, ни большей крепостью религиозного и нравственного, то есть истинно человеческого существования. Твердую веру Реформации он променял на зыбкую гипотезу и, притязая на систематизированное и строго логическое воззрение, продвинулся не вперед, а назад, к языческой мудрости дохристианской эпохи, о которой Павел свидетельствовал, что Бог выставил ее на позор безумством Креста. Поэтому незачем говорить: тот, кто протестует против возврата к Риму, поскольку история не обращается вспять, не имеет сам права настаивать на протестантизме, т. к. после протестантизма пришел модернизм. С таким возражением надо подождать, пока не опровергнут мой тезис, что материальный прогресс нашего столетия не имеет ничего общего с этическим прогрессом. Что до модернизма, он не столько современен, сколько древен, ибо не последует, а предшествует протестантизму, возвращая нас к стоикам и Эпикуру.

Словом, только на пути протестантизма можно достичь успешного прогресса. И действительно, на этом пути сегодня ищут спасение, но в таких двух направлениях, которые должны привести к горькому разочарованию. Одно из них — практическое, другое — мистическое. Потеряв надежду защититься от современного критицизма, тем более — от критики вероучения, сторонники первого, практического направления считают, что христиане должны возвратиться к добрым делам. Они не знают, как быть с Писанием, отстранились от вероучения, но ничто не мешает им жертвовать собой и своим имуществом ради филантропии, проповеди Евангелия и миссионерства. Это даже приносит тройную пользу: объединяет христиан всех оттенков, облегчает страдания многих, обладает притягательной силой для нехристианского мира. Конечно же, проповедь через действие нужно поощрять с благодарностью. В прошедшем столетии христианская деятельность была на самом деле весьма ограничена; и христианство, которое не доказало своей ценности на практике, вырождается в сухую схоластику и праздные разговоры. Однако не надо думать, что его можно удержать в практических границах. Наш Спаситель исцелял больных и кормил голодных; но самым главным в Его служении было все же то, что, в строгом соответствии с Писанием Ветхого Завета, Он открыто говорил о Своей Божественности, Своем посредничестве, об искуплении грехов через Его кровь и о Своем пришествии для суда. Церковь Христова никогда не исповедовала какой-либо ключевой догмы, которая не выражала бы того, что Христос сказал о Своей миссии в мире и о самом мире, в который Он был послан. Он исцелял больное тело, но и, что еще важнее, лечил наши духовные раны. Он спас нас от язычества и иудаизма и переместил в совершенно иной мир убеждений, в котором Он Сам, как Богом данный Мессия, занимает центральное место. Кроме того, в той степени, в какой это касается нашего спора с Римом, мы не должны забывать, что в христианской деятельности и религиозном рвении Рим все еще опережает нас. Признaем без оговорок, что даже неверующий мир начал соперничать с нами, и в делах благотворительности во все большей степени стремится обогнать нас. Конечно, неверие не следует по нашим стопам; но как мы можем открывать миссии, что будем проповедовать, если у нас не будет твердо установленного Евангелия? Можно ли вообразить что-либо более дикое, чем «либеральных миссионеров», призывающих лишь к человечности и бесцветному благочестию, когда языческие мудрецы могут ответить, что они сами учили именно такому, вполне современному гуманизму.

Может быть, у мистического направления больше сил для защиты? Никакой мыслитель или исследователь истории не станет это утверждать. Да, мистицизм излучает жар, согревая сердце; и горе гиганту догмы или герою действия, если им чужда ее глубина и чуткость. Бог создал руки, голову и сердце: руки — для дела, голову — для мира, а сердце — для мистицизма. Царь в деянии, пророк в речи, священник сердцем — таким должен стать человек перед Богом; и христианство, презирающее мистицизм, становится холодным и оцепеневшим. Мы должны радоваться всякий раз, когда мистическая атмосфера обволакивает нас, позволяя дышать благодатным воздухом весны. Жизнь становится истиннее, глубже и богаче. Но было бы досадной ошибкой полагать, что мистицизм сам по себе может победить дух эпохи. Не Бернар Клервоский, а Фома Аквинский, не Фома Кемпийский, а Лютер были властителями духа людей.

Мистицизм по самой своей природе замкнут; он стремится избегать контактов с внешним миром. Сама его сила — в неразличимой жизни души, и потому он не может занимать активную позицию. Он протекает по подземному руслу, не являя отчетливых линий на поверхности. Мало того, история доказывает, что односторонний мистицизм всегда становился болезненным и в конце концов вырождался в мистицизм плоти, поражая мир своим нравственным бесславием.

Поэтому, радуясь возрождению практической и мистической тенденций, я думаю, что обе они окончатся скорее провалом и уж во всяком случае не компенсируют отказа от Истины Спасения. Мистицизм сладостен, добрые дела ценны, но семенем Церкви и при зарождении христианства, и в век Реформации была кровь мучеников; а мученики наши пролили кровь не за мистицизм и не за филантропию, а за истину. Сознательная жизнь — божественная прерогатива человека, и только из ясного, незатемненного сознания проистекает могущественное слово, которое заставит время обратить свой ход и сотворит переворот в духе мира. Когда практические и мистические христиане верят, что они смогут действовать без собственной христианской жизни и своего мировоззрения, они просто обманывают себя. Никто не может так действовать. Тот, кто думает, что он может упразднить христианские истины и покончить с катехизисом Реформации, бессознательно внимает постулатам современного мировоззрения и, не осознавая, как далеко он ушел в сторону, присягает катехизису Руссо и Дарвина.

Поэтому не будем останавливаться на полпути. У всякого растения есть корни; за всяким проявлением жизни скрывается некий принцип. Принципы взаимосвязаны, их общий корень — в основном, главном принципе, из которого логически и систематически развивается целый комплекс направляющих идей и концепций, которые составляют нашу жизнь и наше мировоззрение. С таким последовательным взглядом на жизнь и мир, твердо покоящимся на своем принципе и непротиворечивым в своей конструкции, модернизм атакует христианство. Против этой смертельной опасности вы, христиане, можете успешно защитить свое святилище, только представив свое разработанное с той же ясностью мировоззрение, опирающееся столь же твердо на свой собственный принцип. Этого достигнешь не добрыми делами и не мистицизмом. Преисполнив сердце мистической теплотой и проявляя в обильных плодах свою личную веру, надо вернуться к той поворотной точке истории, которой достигла Реформация, то есть — к кальвинизму. Здесь нет выбора. Социнианство умерло бесславной смертью; анабаптизм погиб в диких революционных оргиях. Лютер так и не разработал своей основной мысли. Протестантизм, взятый в общем, без дальнейших различий, — либо чисто негативная концепция без содержания, либо слово, подобное хамелеону, которым прикрываются, как щитом, те, кто отрицает Богочеловека. Только о кальвинизме можно сказать, что он последовательно и логически проследовал путем Реформации, создал Церкви и государства, наложил свой отпечаток на социальную и публичную жизнь и, таким образом, в полном смысле слова создал для всей жизни человека свой собственный мир мысли.

Я убежден, что после того, что я рассказал в первых лекциях, никто не обвинит меня в недооценке лютеранства. И все же сегодняшний германский император не менее трех раз показал нам дурные последствия как будто бы небольших ошибок Лютера. Лютер заблуждался, признавая суверена той или иной земли главой церкви этой земли. И что же мы можем в результате ожидать от германского эксцентричного императора? Штекера, лидера христианских демократов, он удалил от двора просто за то, что этот смелый защитник церковной свободы позволил себе выразить желание, чтобы император не был верховным епископом. Затем, направляя немецкую эскадру в Китай, он приказал Генриху, принцу Прусскому, нести на Дальний Восток не «христианское», но «имперское Евангелие». А недавно он призвал своих подданных исполнять свои обязанности, указывая в качестве побудительного мотива на то, что после смерти они предстанут перед Богом и… Христом? …Нет! Перед Богом и… великим императором. Наконец, на банкете во время пребывания в Вестфалии, он заявил, что Германия должна неуклонно продолжать свои труды в условиях благословенного мира, как на то указывает простертая рука великого императора, возвышающегося здесь над нами. Поистине, это все более смелое наступление цезаризма на сущность христианской религии! Как вы видите, это далеко не пустяки; затронуты принципы всемирного значения, за которые наши праотцы в век Реформации яростно сражались. Мне, как и любому, это очень не нравится. Чтобы ради защиты христианства противопоставить принцип принципу, мировоззрение мировоззрению, в распоряжении настоящего протестанта есть только кальвинистский принцип, являющийся единственным надежным основанием, на котором можно созидать.

Что же мы должны понимать под возвратом к кальвинизму? Имею ли я в виду, что всякий протестант должен подписаться, и чем скорее, тем лучше, под реформатскими символами веры, чтобы церковное многообразие было поглощено единством реформатской церковной организации? Я далек от столь грубого, столь невежественного, столь неисторического желания. Само собой разумеется, каждое убеждение, каждое исповедание стремится к абсолютной и безусловной пропаганде, и слово Павла к Агриппе: «…Молил бы я Бога, чтобы мало ли, много ли, не только ты, но и все, слушающие меня сегодня, сделались такими, как я…» (Деян. 26:29) остается сердечным пожеланием не только каждого доброго кальвиниста, но и вообще всякого, кто наделен твердыми, непоколебимыми убеждениями. Но столь идеальное желание человеческого сердца не может осуществиться в эту эпоху наших отношений с Богом. Прежде всего ни один реформатский стандарт, даже самый чистый, не может считаться таким же безошибочным, как слово Павла. Кроме того, кальвинистское исповедание столь глубоко религиозно, столь возвышенно духовно, что, за исключением периодов сильного религиозного брожения, его никогда не примут широкие массы, и воздействует оно лишь на относительно небольшой круг. Далее, врожденная односторонность человека с необходимостью ведет к тому, что Церковь Христова является во многих формах. Наконец, одна Церковь может поглотить членов другой лишь в критические моменты истории. При обычном ходе вещей восемьдесят процентов христиан умирает будучи членами той Церкви, которой они принадлежали по рождению и в которой были крещены. Кроме того, отождествление моей программы с поглощением одной церковью другой не соответствовало бы ходу моего рассуждения. Я представлял вам исторический кальвинизм не как явление, ограниченное узким церковным кругом, а как феномен всеобщего значения. Поэтому то, о чем я говорю, в основном можно свести к четырем пунктам: 1) Надо не уходить от кальвинизма там, где он еще существует, но укреплять его там, где живо его влияние; 2) Кальвинизм надо изучать, чтобы внешний мир узнал его; 3) Надо снова развивать кальвинистские принципы в согласии с нуждами нашего времени и последовательно применять их в различных сферах жизни; 4) Следует, чтобы Церкви, которые все еще исповедуют его, больше этого не стыдились.

Итак, кальвинизм надо не игнорировать там, где он все еще существует, а скорее укреплять его историческое влияние. Чтобы подробно, даже тщательно, указывать на следы, которые он оставил в социальной, политической и эстетической жизни, нужно изучить его шире, чем позволяет краткий лекционный курс. Позвольте мне поэтому указать американской аудитории на отличительную особенность вашей политической жизни. Я уже отметил в своей третьей лекции, что в преамбуле нескольких ваших конституций, занимающих решительную демократическую позицию, заложена не атеистическая точка зрения, свойственная Французской революции, но кальвинистское исповедание верховной власти Бога, иногда — даже в тех же словах, что у Кальвина. Среди вас нельзя найти и следа того циничного антиклерикализма, который стал тождествен самой сути революционной демократии во Франции и в других местах. Когда ваш президент провозглашает национальный день благодарения или когда заседания Конгресса в Вашингтоне открываются молитвой, это каждый раз свидетельствует, что даже сейчас по жилам американской демократии еще струится кровь отцов-пилигримов. Даже ваша обычная школьная система, в той степени, в какой она благословлена чтением Писания и вступительной молитвой, указывает, хотя и с меньшей отчетливостью, на такое же кальвинистское происхождение. Сходным образом, в возникновении вашего университетского образования, созданного по большей части благодаря частной инициативе; в децентрализованности и автономности ваших местных правительств; в строгом, но все же не законническом соблюдении воскресного дня; в уважении к женщинам без свойственного Парижу обожествления их пола; в чувстве домашнего очага; в прочности семейных уз; в несравненной свободе слова и безграничном уважении к свободе совести — во всем этом ваша христианская демократия прямо противоположна Французской революции. Можно исторически показать, что вы обязаны этим кальвинизму и только кальвинизму. Но пока вы пользуетесь его плодами и пока даже за пределами ваших границ конституционная система, результат кальвинистской борьбы, поддерживает вашу национальную честь, повсюду шепчутся о том, что все это следует считать благодеяниями гуманизма. Едва ли кто-нибудь по-прежнему чтит следствия кальвинизма; почти все думают, что он влачит незаметное существование в каких-то догматически окостеневших кругах. И вот я требую с историческим правом, чтобы это неблагодарное игнорирование наконец закончилось и чтобы влияние его снова заметили там, где он еще остается в повседневной жизни. Люди совершенно иного духа хотели бы бессознательно направить поток жизни по пути Французской революции и германского пантеизма. Что ж, вы, по эту сторону океана, и мы, по другую сторону, должны самым яростным образом сопротивляться такой фальсификации исторических принципов нашей жизни. Чтобы мы были способны это сделать, я призываю изучать историю и принципы кальвинизма. Без знания нет любви, и кальвинизм потерял свое место в сердцах людей. Сегодня он защищается только с теологических позиций, и то весьма односторонне. Причину этого я указывал в предыдущей лекции. Поскольку кальвинизм произошел не из абстрактной системы, а из самой жизни, то и в пору своего расцвета он не представал как систематическое целое. Дерево цвело и приносило плоды, но никто не исследовал его природы и роста. Кальвинизм поначалу скорее действовал, чем убеждал. Сейчас изучение больше нельзя откладывать. И биографию, и биологию кальвинизма нужно тщательно исследовать и продумать. Иначе, не зная самих себя, мы отклонимся в сторону, в мир идей, который скорее в разногласии, чем в согласии с жизнью нашей христианской демократии, и будем отсечены от корня, на котором мы некогда столь плодоносно росли.

Только такое исследование сделает возможным то, что я называл третьим по счету — согласие принципов кальвинизма с нуждами современного сознания и их приложение к каждой области жизни. Я не исключаю теологию, она тоже влияет на жизнь во всех ее проявлениях. Грустно смотреть, как теология Реформатских Церквей в стольких странах подпала под влияние совершенно чуждых систем. Но как бы то ни было, это — только одна из многих наук, которые требуют кальвинистского подхода. Есть еще и философия, психология, эстетика, юриспруденция, социальные науки, литература, даже медицина и биология, каждая в отдельности и все вместе, когда они, воспринятые философски, возвращаются назад, к основам. Следует гораздо серьезнее, чем прежде, спросить, согласуются ли онтологические и антропологические принципы, господствующие сейчас в методологии этих наук, с принципами кальвинизма, или противоречат самой его сути.

Наконец, я добавил к трем требованиям, которые мне представляются исторически оправданными, и четвертое, заключающееся в том, чтобы те Церкви, которые, по их словам, исповедуют реформатскую веру, этого не стыдились. Вы слышали, как широка моя концепция и как широки мои взгляды, даже в области церковной жизни. Спасение церковной жизни я вижу только в ее свободном развитии. Я высоко ценю многообразие. Даже Церкви, имеющей самое чистое вероисповедание, я бы не советовал отказываться от помощи других Церквей, ее неизбежная односторонность должна восполняться. Но меня всегда наполняло негодованием, когда я видел Церковь или встречал служителей Церкви, знамя которых свернуто, когда надо бы его развернуть, смело являя на ветру свои славные цвета. То, что кто-то считает истиной, он должен проявлять в слове, делах, всем образе жизни. Если Церковь, кальвинистская по происхождению и все еще узнаваемая по исповеданию, утратила мужество и больше не стремится смело отстаивать свое исповедание перед всем миром, она бесчестит не кальвинизм, а саму себя. Церковь, поистине реформированная, может быть небольшой, но она необходима для кальвинизма. Незначительность семени не должна нас тревожить, если это семя, здоровое и целое, преисполнено неодолимой жизненной силой.

Моя последняя лекция быстро подходит к концу. Перед тем как ее завершить, я чувствую, что надо бы ответить на вопрос, который я и намеревался задать в конце: упраздним мы или утвердим учение об избрании? Позвольте мне противопоставить слову «избрание» другое слово, которое происходит от того же корня. Наше поколение уже не слышит слов «избрание» или «избранный», но с безумным энтузиазмом воспринимает слово «отбор». Как же в таком случае сформулировать животрепещущую проблему, которая скрывается за этими двумя словами? Как различаются решения этой проблемы, представленные такими похожими словами? Проблема касается фундаментального вопроса: откуда происходят различия? Почему не все одинаковы? Почему одно — в одном состоянии, а другое — в другом? Нет жизни без различий, и нет различий без неравенства. Восприятие различий — источник человеческого сознания, причина всего, что существует, растет и развивается, другими словами — основа всякой жизни и мысли. Поэтому я смело скажу, что в конце концов всякую проблему можно свести к названной: откуда происходят различия? Откуда происходит разнородность, гетерогенность существования, происхождения и сознания? Скажем так: если бы вы были растением, вы хотели бы скорее быть розой, чем грибом; если насекомым, то скорее бабочкой, чем пауком; если птицей, то скорее орлом, чем совой; если высшим позвоночным, то львом, а не гиеной; а будучи человеком — скорее богатым, чем бедным, скорее талантливым, чем тупым, скорее белым, чем готтентотом или кафром. Между всем этим существует различие, и немалое. Везде есть различия, и такие, которые почти в каждом случае заключают в себе предпочтение. Когда сокол терзает голубя, почему они отличны друг от друга? Вот один из самых важных вопросов в животном и растительном мире, среди людей, в социальной жизни; и наш век пытается решить эту проблему проблем посредством теории отбора. Даже в отдельной клетке есть различия между слабыми и сильными элементами. Сильнейший одолевает слабейшего, победа заложена в более высокой потенции бытия. Если же слабый как-то сохраняет существование, различие проявится в дальнейшем ходе борьбы.

Трава этого не осознает, как и паук, собирающийся поймать муху, и тигр, убивающий оленя; слабое создание не объясняет для себя своих бед. Но мы, люди, ясно сознаем эти различия, и потому не можем избежать вопроса, не изобретена ли теория отбора, чтобы примирить менее одаренное творение со своим существованием. Обычно признают, что сама по себе данная теория может только провоцировать еще более яростную борьбу, предложив слабейшему что-то вроде «lasciate ogni speranza, voi ch’entrate» («Оставь надежду, всяк сюда входящий»). Если слабейший должен просто подчиниться сильнейшему, всякая борьба, в соответствии с системой отбора, бесполезна. Примирение, не обусловленное фактами, должно бы возникнуть из идеи. Но из какой? Быть может, там, где эти различия установились, и появились разные создания, это либо результат случая, либо необходимое следствие слепых природных сил? Должны ли мы верить, что такое решение примирит страдающее человечество с его долей? И все-таки я приветствую эту теорию, восхищаясь проницательностью и силой мысли тех, кто предлагает ее нам, — правда, не потому, что она истинна, а потому, что она посмела взяться еще раз за самую фундаментальную из всех проблем и, таким образом, достигла той же глубины мысли, что и Кальвин.

Значение доктрины избрания в том и состоит, что три столетия назад кальвинизм осмелился обратиться к той же самой проблеме, разрешив ее, однако, не через слепой отбор, возникший в бессознательных клетках. Он воздал честь свободному выбору Того, Кто создал все видимое и невидимое. Кем или чем станет то или иное творение, камелией или лютиком, соловьем или вороной, ланью или свиньей, а среди людей — девочкой или мальчиком, богатым или бедным, тупым или умным, белым или цветным, даже Авелем или Каином — вот самое поразительное предопределение, какое только мыслимо на небе и на земле. Мы видим его в действии каждый день, и сами подчинены ему всей нашей личностью, всем нашим существованием, самой нашей природой. Наше положение в жизни полностью зависит от него. Это всеохватное предопределение кальвинизм вкладывает не в руку человека, тем более — не в руку слепой природы, а в руку Всемогущего Бога, Единовластного Творца и Владыки неба и земли. Со времен пророков Библия представляла нам это всевластное избрание в образе горшечника и глины — избрание в творении, избрание в провидении, избрание к вечной жизни; избрание в царстве благодати и в царстве природы. Сравним две системы, отбор и избрание. Не показывает ли нам история, что доктрина избрания веками давала покой и мир сердцам страждущих верующих? Все христиане верят, как и мы, в избрание, когда речь идет о творении и промысле. Не отличается ли кальвинизм от других христианских исповеданий только тем, что в поисках единства, ставя славу Божию над всем сущим, он осмеливается распространять эту тайну и на духовную жизнь, и на надежду на посмертную жизнь?

К этому и восходит кальвинистская догматическая узость. Поскольку времена слишком серьезны для иронии и шуток, пусть каждый христианин, который еще не может отказаться от возражений, по крайней мере задаст себе самый важный вопрос: какое решение этой фундаментальной, мировой проблемы дало бы мне способность лучше защищать мою христианскую веру теперь, когда идет острейшая борьба против обновленного язычества, собирающего свои силы и крепнущего день ото дня? Не забывайте, основное противостояние всегда было, есть и будет до самого конца: христианство — или язычество, идолы — или живой Бог. До сих пор мы чувствуем глубокую истину в словах германского императора о буддизме, наступающем враге. Плотно задернутая завеса скрывает будущее, но Христос сказал нам на Патмосе о приближении последнего конфликта, и стремительное развитие Японии за последние сорок лет исполняет Европу ужасом перед той опасностью, которая может нас ожидать со стороны «желтой расы», составляющей столь значительную часть человечества. Не говорил ли Гордон, что китайские солдаты, вместе с которыми он разгромил тайпинов, если их хорошо натренировать и хорошо ими руководить, станут самыми прекрасными солдатами, какими он только командовал? Азиатский вопрос на самом деле исключительно важен. Проблема для мира возникла в Азии, и в Азии она найдет свое разрешение. И в техническом, и в материальном развитии ход событий показал, что языческие нации, как только они пробуждаются и восстают от своего летаргического сна, почти сразу же начинают соперничать с нами.

Конечно, опасность была бы гораздо меньше, если бы христианский мир в Старом и Новом свете объединился бы вокруг креста, воспевая песнь благодарения своему Царю, и был бы готов, как в дни крестовых походов, двинуться на последний бой. Но может ли это произойти, если языческая мысль, языческие ожидания, языческие идеалы набирают силу даже среди нас и проникают в самое сердце нарождающегося поколения? Разве мы не предали армян низко и малодушно как раз из-за того, что понятие христианской солидарности столь прискорбно ослабилось? Не были ли греки разгромлены турками, когда нас покинул Гладстон, христианский государственный деятель, кальвинист в политическом отношении до мозга костей, который имел смелость назвать султана «великим убийцей»? Поэтому нужно радикально определить позиции. Полумеры не гарантируют желаемого результата. Поверхностность не укрепит нас. Принцип должен свидетельствовать против принципа, мировоззрение — против мировоззрения, дух — против духа. Пусть, кто может, скажет лучше, но я не знаю более прочного и более надежного оплота, чем кальвинизм, если только брать его в здоровом и жизнеспособном виде.

Может быть, вы скажете, полушутя, что слишком наивно ожидать от изучения кальвинизма возврата к христианскому мировоззрению. Что ж, отвечу так: жизнь возрождают не люди, а Бог. Только от Его суверенной воли зависит, поднимается ли прилив религиозной жизни в одном столетии и затухает ли в следующем. И в нравственном мире когда-то бывает весна, все цветет и шелестит жизнью, а потом приходит холод зимы, замерзает всякий поток и затухает всякая религиозная энергия.

Эпоха, в которой мы живем, — это, конечно, время религиозного отлива.

Если Бог не пошлет Своего Духа, не будет никакого поворота, вода быстро понизится. Но вы помните, что люди помещали арфу Эола у своих жилищ, чтобы ее пробуждал ветер. Пока он не дул, арфа молчала. Даже если бы он подул, а ее бы не было, они услышали бы лишь шелест ветра, и ни одна нота божественной музыки не усладила бы слух. Пусть кальвинизм — лишь Эолова арфа, совершенно бессильная без Духа Божия; и все же мы чувствуем, что Бог повелел нам держать ее наготове в окне Святого Сиона, ожидая, когда повеет Дух.


Глава 8 из 8« Первая«678