Духовная эволюция мировоззрения Ф.М. Достоевского: «Горнило сомнений»: трагедия или триумф веры?

«Но вы скажете,

теперешний Достоевский и тогдашний не то…

но я нисколько не изменил идеалов моих и верю,

но лишь не в коммуну, а в Царство Божие».

Ф. М. Достоевский

«Потерпевший поражение»?

Общеизвестно, что долгие годы религиозные искания Ф. М. Достоевского воспринимались советскими литературоведами, с одной стороны. Как искания заведомо реакционные, а с другой — как лишенные подлинной жизненной основы, иначе говоря, утопические. Эти определения усугублялись для исследователей подозрением, что в самой своей вере в Бога великий художник был нетверд. Веру Ф. М. Достоевского ставят под сомнение в русле вполне определенного видения его биографии. После ссылки, полагают некоторые исследователи, «произошла катастрофа» — Ф. М. Достоевский «сломался», отказался от идей молодости и пришел к ложным убеждениям. Тут показательна увязка обращения к вере именно с катастрофой, поражением. Религиозные искания оказываются свидетельством бедности, чем-то вынужденным, а не положительным и, главное, не органичным движением. Отсюда, по мысли литературоведов, и их внутренняя слабость, ненадежность. Критик В. Я. Кирпотин особенно нагляден в этом смысле: «Потерпевший поражение, но страстно желавший жить и надеяться, Достоевский стал также обращаться к религии, но не без внутреннего сопротивления».

Ставя под вопрос принципиальность и последовательность религиозного самоопределения Ф. М. Достоевского, исследователи закономерно пришли к кривотолкам и недоразумениям в интерпретации творческой эволюции писателя. На наш взгляд, то, что исследователи называют поражением Достоевского, было на самом деле его духовным воскресением. Он и в кружок петрашевцев попал как человек, воодушевленный мечтой о христианском братстве. Но до поры до времени это христианство Достоевского было для него скорее общепсихологическим знаменателем, не требовавшим специальных обоснований и определений, нежели предметом собственно религиозной рефлексии. Впрочем, даже в это время, в острых спорах с Белинским, склонявшим его к атеизму, Ф. М. Достоевский демонстрировал категорическое неприятие всякого атеизма. Потрясения периода каторги углубили чувства и мысли писателя. В Омском остроге он вновь задумался над смыслом своего существования, взвесил и уяснил прежние ценности и идеалы, которые обрел еще в юности в духовном наследии мира.

«Разгадывание Бога»

Но если в юношеские годы его религиозно-романтическому мироощущению подвластно только «разгадывание Бога» в порыве творческого вдохновения, то в остроге сознание Достоевского переживает духовное возрождение, проникая в глубинные пласты религиозно-философских воззрений его времени и обогащаясь личным опытом уже не разглядывания. А подлинного богопознания. Об этом мы читаем в письме писателя к Н. Д. Фонвизиной: «Я слышал от многих, что вы очень религиозны, Наталья Дмитриевна. Не потому. Что вы религиозны, но потому, что сам пережил и прочувствовал это (курсив авт.), скажу вам, что в такие минуты жаждешь, как трава иссохшая, веры, и находишь ее, собственно, потому, что в несчастье яснеет истина…»

Это письмо написано через четыре года после ареста, но говорится в нем о том, что началось раньше. Конечно, теперь практически невозможно установить точный год прямого религиозного обращения писателя к Богу (для нас это, впрочем, и не суть важно).

Приведенное свидетельство характерно не в этом смысле. Оно говорит прежде всего о том, что Достоевский «сам пережил и прочувствовал» это на личном опыте. Иными словами, обращение писателя было отнюдь не внешним и не случайным, а глубоко выстраданным поворотом в его жизни. Переписка с братом Михаилом указывает на его глубокую закономерность. Уже 18 июля 1849 года в письме Достоевский просит брата, чтобы тот выслал ряд книг, чтение которых «будет даже целительно… перечтешь чужими мыслями свои или перестроишь свои по новому складу».

В августе того же года в одном из ответных писем Достоевский пишет брату: «Хочешь мне прислать исторические сочинения. Это будет превосходно. Но все же лучше, если бы ты мне прислал Библию (оба Завета). Мне нужно… это будет верхом совершенства».

Михаил немедля откликается на просьбу Федора Михайловича и высылает ему разнообразную литературу: «Отечественные записки», Шекспира, Библию. Особый интерес обнаруживает писатель в это время к святоотеческой религиозно-богословской литературе и Священному Писанию. И если для него Бальзак писатель чрезвычайной одаренности и мощи, а Шекспир — гениальный писатель, и даже больше того — «пророк, посланный Богом, чтобы возвестить нам тайну о человеке, души человеческой», то Библия — явление исключительное.

Чувство особой ценности и силы Священного Писания возникло у Ф. М. Достоевского не вдруг. Библия, как известно, была настольной книгой в доме будущего писателя, и уже с раннего детства Достоевский хорошо знал Евангелие. В этом смысле Книга Книг, «принадлежащая к высочайшим взлетам словесного искусства», дает то, что не может дать ни Сервантес, ни Бальзак, ни Шекспир. Она по-новому открывает мир, дает богооткровение. Эта книга непобедима.

Важно подчеркнуть, что Достоевский начинает теперь осознанно и целенаправленно осваивать тот пласт духовной культуры, который стал для него не только опорой, но и определил все его мировоззрение, придал его обостренному художественному видению мира новое достоинство. Мир и человек перестали быть интересными для него сами по себе, не сопряженными с миром космическим. Иными словами, все идейно-философские мотивы в творчестве Достоевского обретают принципиально религиозную природу. Думается, в этом именно смысле С. Цвейг в книге «Три мастера» сопротивопоставлял Бальзака, Диккенса и Достоевского: «У каждого из этих трех писателей есть своя собственная сфера. У Бальзака — мир общества, у Диккенса — мир семьи, у Достоевского — мир личности и вселенной».

Итак, если до ареста мировоззрение Достоевского не было сознательно выстроенным в религиозных измерениях, то за годы каторги его миропонимание, до этого неуклонно утверждавшееся на идеалистических началах, закономерно нашло окончательную опору в философии Библии, обнаружив общеконцептуальное родство с ней в подходе ко многим вопросам, которые волнуют писателя.

«Главный вопрос, которым я мучился… — существование Божие»

Важно оговориться, что представленную нами формулу нельзя читать как указание на заведомо триумфальное восхождение писателя к вершинам религиозного видения мира. Все было гораздо сложнее. Разумеется, в основе своей его умонастроения тяготели к религиозно-философскому осмыслению явлений действительности. Но это не значит, что у писателя были бесспорные ответы на все вопросы, серьезно беспокоившие его. Библейская концепция, удовлетворяющая в целом потребности его верующей души («я —неисправимый идеалист»), встречала неподкупного, хотя и заинтересованного оппонента. «Душа-христианка» (Тертулиан) в великом Достоевском сталкивалась с императивом разума. Прямое обращение к религиозно-философским исканиям обострило колоссальной сложности проблему: «Главный вопрос, которым мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, — существование Божие».

Со временем Достоевский приходит к мысли, что доказать существование Бога на путях самодовлеющей, рационалистической мысли невозможно. Из этого, однако, нельзя делать вывод, что писатель не видел никакой возможности утвердиться в основательной вере в Создателя. А такого рода заключения, к сожалению, делают исследователи, угнетенные традиционным атеизмом. Характерный пример в этом смысле являет собой статья И. Виноградова «“Горнило сомнений” Федора Достоевского». Важным моментом, требующим серьезного осмысления, является вывод этого литературоведа о том, что Достоевскому так и не удалось логически обосновать идею о Боге и бессмертии, и что отсюда в его системе ценностей «происходит крушение разума». Писателю, считает критик, не удалось удержаться на позициях «последовательного, бескомпромиссного разума». И поэтому ему пришлось «…найти в конце концов спасение в религии “нерассуждающе”». Здесь мы вновь встречаемся с подозрением, что религиозное обращение Достоевского явилось свидетельством его духовного бессилия. На наш же взгляд, в этой готовности к нерассуждающему благоговению впервые заявляет себя мысль, которая стала центральной: «Смирись, гордый человек!» Этот призыв — вовсе не демонстрация слабости, а как раз проявление величия человеческого духа, способного освободиться из-под гнета тщеславия, суетных амбиций и выйти на простор ответственного, подвижнического искания.

Естественно, нерассуждающая религия может породить и нелепый фанатизм с его жалкими «недостоверными», по формуле Виноградова, «силлогизмами». Но это, по нашему мнению, не единственный и не неизбежный вариант религиозного самоопределения. Писатель далек от того, чтобы понимать религию и ее возможности как абсолютно рационалистический феномен; поэтому он естественно склонен быть «дитем» века, «дитем» неверия и сомнения. Мысль, по Достоевскому, даже если она религиозна, не несет в себе абсолютно бесспорного знания, а являет собой лишь мерцающую искру, ищущую опоры в пламенеющем костре Духа. Художник, а не богослов, он, конечно же, не мыслил себя в ипостаси всезнающешл средневекового теолога, свободно фехтующего доказательствами бытия Божия, сконструированными в согласии с «незыблемой» логикой Ф. Аквинского. Но в то же время, глубоко и органично усвоив отдельные богословские истины традиционного христианства («у нас есть великая школа богословия»), писатель понимает, что усилия одного только разума недостаточны для того, чтобы преодолеть разрыв (разрыв — как следствие трагедии грехопадения) между конечным смертным человеком и бесконечным Богом. Поэтому Бог идет навстречу человеку, восполняя Своей благодатью, Своим откровением возможности человеческого разума.

«Атеизм есть болезнь»

В контексте этого размышления точка зрения Виноградова представляется несостоятельной, поскольку она связана с превратным представлением о том, в каких отношениях находится разум с другими силами души. Разум в системе Достоевского не одинок сам по себе, не гол, как это полагает исследователь. Писатель не имел в виду унизить разум, он говорил о бессилии не всякого, а только одинокого, впадающего в гордыню, отделяющегося от всего человеческого существа, отвергающего божественное осенение. В ставке на такой одинокий и мертвенный разум Ф. М. Достоевский видел причину бессилия атеизма. «Атеизм есть болезнь…» — сдержанно пишет художник. Князь Мышкин был куда категоричнее в своих словах: «Атеизм есть нуль…». Однако разум вовсе не дискредитировался писателем, если он связывал себя с опытом сердца и веры. Религиозный же опыт Ф. М. Достоевского («Я реально постиг Бога и проникся Им. Да, есть бог!») не был произвольным, абсурдным, принципиально иррациональным. Этот опыт покоился на «научном» эксперименте познающего сердца, поэтому и вера в определенном смысле была научна, хотя и научна в логике того особого, неоспоримого знания, которое открывается только верующему человеку. Ф. М. Достоевский, таким образом, отношения различных познавательных сил в человеке мыслил диалектически. Это до сих пор не оценено в должной степени советскими исследователями. Не случайно А. Ф. Лосев в своей «Диалектике мифа» указывал на неспособность атеистов мыслить диалектически, когда речь идет о соотношении таких понятий, как вера и разум или знание. Философ убежден («я утверждаю»), «что речь может идти не о том, что у верующего нет диалектики, но о том, что у него предмет веры иной, чем у атеиста. Это значит, что атеист вовсе не опроверг верующего, а просто игнорировал предмет его веры, т. е. не логика (уж тем более не наука) заставила его отвергнуть веру, а что-то другое… Итак, чисто диалектически вера не только невозможна без знания, но она и есть подлинное знание, и знание не только невозможно без веры, но оно-то и есть подлинная вера.

«Мерзавцы дразнили меня необразованною верою в Бога»

Литературовед И. Виноградов, далекий от такой диалектики, игнорировал предмет веры писателя, и в результате поставил себя в неловкое положение. Вся его статья «Горнило сомнений» превратилась в доказательство недоказуемого, а именно — в разговор об отсутствии диалектики у верующего Достоевского. Но такой подход должен был смущать самого критика, который не мог не признать, что писатель — тончайший диалектик, «серьезный и глубокий мыслитель», что, более того: «вся его логика — логика, с которой не так уж просто справиться». Критику следовало бы догадаться, что с Ф. М. Достоевским вовсе и не следует «справляться», а нужно искать сопряжение своей диалектики с диалектикой писателя. Увы, на пути к такому честному, продуктивному союзу двух систем мышления роковым препятствием для И. Виноградова стал его собственный скепсис по отношению к чужой вере. Экранируя на Ф. М. Достоевского свои слабости, исследователь заподозрил писателя в безверии или, по крайней мере, в нетвердости веры, расшатываемой самоубийственным разумом, торжество которого стало для автора статьи поражением, оказалось его пирровой победой. В анализе И. Виноградова разум писателя честно проделал свою разрушительную работу, но и не смог в своем одиночестве не сорваться в отчаяние, в пугающий нравственный релятивизм. На наш взгляд, эти заявления не имеют ничего общего с действительным положением вещей. Принципиальная причина отклонения И. Виноградова от реальной логики развития умонастроений Ф. М. Достоевского видится нам в том, что критик приписал писателю свойственное ему самому убеждение в противоположности разума и веры. Отсюда все сомнения разума Ф. М. Достоевского, обязавшегося честно бороться с атеизмом, видятся И. Виноградовым безусловным подрывом веры писателя. В своеобразной последовательности литературоведу не откажешь. Но общее построение его доводов все-таки не убеждает, поскольку не выдерживает критики само изначальное допущение, что в представлении Ф. М. Достоевского разум и вера — заведомые антагонисты.

Для Достоевского, основывающего свои идеи на библейской антропологии, человек — «образ и подобие» Создателя. Его Божественная природа обнаруживает себя в том, что душа, открытая мирозданию и Богу, обретает и несет в себе знание всего, с чем встречается. При этом не важно, что значительная и, может быть, наиболее ценная часть знания остается неосознанной, не поддающейся рациональному способу усвоения. В то же время живого верующего человека, жаждущего постигнуть Божественные тайны во всей полноте, но не осваивающего их рационально, неизбежно охватывает экзистенциальная тревога, его не могут не преследовать сомнения, как писал сам Ф. М. Достоевский, «до гробовой крышки». Таков удел человека, и это имел в виду Августин, когда писал: «Ты создал нас для Себя, и мятется сердце наше, доколе не успокоится в Тебе». Но и на земном пути искания человека небезнадежны: слабость, недостаточность разума искупаются усилиями других начал души.

Мышление человека — сложный многосоставный процесс, который обеспечивается не только рациональной работой разума, но и мощными прорывами в глубокие тайны мироздания посредством интуиции. Сила последней — в благодатной вере в единство и умопостигаемости не абсурдного, но гармоничного мира. Живое чувство тайной связи со всем в мире, уверенность в том, что если душа религиозно открыта миру, его красота вольется в эту душу и прозвучит в ней «полнобытийствующим смыслом», — все это позволяет человеку веры сохранить духовное равновесие даже и при наплыве естественных сомнений. Не отменяя сомнений, вера дает надежду достойно, честно одолеть их. Не заклинание, не уклонение от тревог смятенного разума, но неизбежное высветление всех его темных видений обещает вера. Понимание лишь до поры угнетающих душу вопросов, загадок бытия обещает она.

Так понимал мир Ф. М. Достоевский, и потому, вопреки И. Виноградову, мог повторить вслед за Августином замечательные слова, дополняющие по глубине формулу Тертулиана: «Верю, чтобы понимать».

«Не как мальчик же я верую во Христа»

Итак, сомнения Достоевского — это путь к развитию, реальная жизнь души, естественный духовно-интеллектуальный процесс познания. В этой связи уместно вспомнить знаменитое изречение Р. Декарта, уточняемое исследователями: «Я сомневаюсь — значит, мыслю, следовательно, существую».

Сомнения для великого писателя необходимы, чтобы достичь незыблемого и вечного света и получить сладостное и реальное познание Бога.

В этом смысле сомнения Достоевского обнажают не его религиозную катастрофу, а трагедийный процесс познавания, в котором торжествует жаждущая веры душа. Убедительно об этом пишет С. Булгаков: «В душе Достоевского всегда совершенная вера трагически боролась с совершенным неверием… Для него есть одна трагедия — не вообще религиозная, но именно христианская». Эти строки С. Булгакова поднимают глубочайший пласт, сокрытый в недрах религиозного духа Достоевского, ищущего постоянной духовной связи с Богом. Смысл христианской и вообще всякой человеческой трагедии и состоит в том, что человек, веруя в Бога, очень часто ощущает свою разобщенность с Ним. Призвание же христианина состоит в том. Чтобы каждодневно находиться в общении с Богом; жажда духовной связи с Ним, гармонии, не всегда достигаемая, переживается христианином трагически, иначе сказать — подвижническая.

Говоря о названной дисгармонии, нужно правильно понимать ее природу, происхождение. Если вернуться к формуле русского философа С. Булгакова о совершенной вере и совершенном неверии, то, как нам кажется, дело надо понимать так: душа христианина изначально устремлена к Богу. В этом смысле существо души христианина — совершенная вера. Совершенное же неверие есть нечто противоестественное, вторгающееся в эту заведомо верующую душу. Реальный опыт христианина убеждает в том, что «земной закон (так называл Ф. Достоевский все мирское) имеет власть над ним, нередко посягая на сильнейшие устремления сердца к Всевышнему: «Жаждет душа моя к Богу крепкому, живому…» (Пс. 41:3). Поэтому и при изначальной неколебимой вере душа обречена постоянно сопротивляться вторжению извне, заниматься самоочищением.

Интересна и поучительна в этом отношении жизнь праведника из праведников Фомы Кемпийского. В своей книге «О подражании Христу» — редчайший благословенный дар для русского общества — он пишет о своих терзаниях, подлинно казня себя: «…Господи, я впадаю в великое уныние… виновный, исполненный всякого смущения… Сколько раз не находил я веры, там где был совсем уверен!.. Господи, в том состоит дело мужа совершенного, чтобы не ослабевать духом в стремлении к небесному… Вознеси мысль, угнетенную бременем грехов, и к небесному утверди все мои желания».

О такой «неблагонадежности» человека перед Богом повествует нам само Евангелие, Слово Божье. Иоанн, великий Предтеча, у которого крестился Иисус Христос, тоже усомнился в Его Божественности и мессианстве. Прошло всего несколько дней после того знаменательного дня у реки Иордан, и Креститель, оказавшись по тираническому безрассудству Ирода в тюрьме, сомневается нив ком ином, а в сыне Божьем, Христе Спасителе! Это он, униженный и разочарованный, ожидавший неминуемой смертной казни, посылает своих учеников еще раз удостовериться: «Ты ли Тот, Который должен прийти или ожидать нам другого?» (Мф. 11:3). Христос встретил учеников Иоанна и вселил надежду в их сердца: «Пойдите, — сказал он, — скажите Иоанну что видите и слышите… Слепые прозревают, хромые ходят, прокаженные очищаются, глухие слышат, мертвые воскресают… блажен, кто не соблазнится о Мне» (Мф. 11:4—6).

Нам неведомо (хотя верим, что Бог послал Иоанну утешение в последний момент), успели ли ученики вернуться к своему Учителю с добрым словом утешения, однако об этом человеке, погибшем от руки палача Ирода, в муках неспокойной совести, Христос сказал, что ему быть в Царстве Небесном, ибо он «больше пророка» и «из рожденных женами не восставал больше Иоанна Крестителя» (Мф. 11:11).

Эти живые свидетельства говорят о том, что религиозно-нравственная рефлексия, терзания в сомнениях есть реальная и потому отрадная борьба за самосохранение в благостной, спасительной вере. В этой постоянной борьбе душа мужает и оказывается способной идти на новые, еще более грозные испытания, преодолевая их твердою верою. «Не тревожься, не входи в состязание со своими помыслами, — пишет фламандский иеромонах Ф. Кемпийский, — не отвечай на вопросы и сомнения, посылаемые от дьявола; но верь словесам Божьим. Иди же твердо вперед, с несомненною верой. Чего не в силах уразуметь, то представь беспечально Всемогущему Богу… Разум человеческий немощен и может обмануться: а вера истинная обмануться не может».

«Через большое горнило сомнений моя осанна прошла»

Мы полагаем, что сомнения Достоевского не разрушили в нем веру в Бога, но, напротив, служили импульсом поисков живых ответов на многие парадоксы бытия, а также источником непрестанных стремлений познания Самого Предвечного, единения с Ним. В разные годы своей жизни писатель последовательно высказывался по этому поводу. Например, во второй половине 50-х годов, он говорил о том, что «противные доводы» не разрушили веру в Бога, а наоборот, порождали еще большую «жажду верить». Вот его слова: «Я скажу вам про себя, что я —дитя века, дитя неверия и сомнений до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем больше во мне доводов противных».

Верность своему убеждению Ф. М. Достоевский еще раз подтвердил накануне встречи с Богом. Он размышлял о своем заветном романе «Братья Карамазовы»: «И в Европе такой силы атеистических выражений нет и не было. Стало быть, не как мальчик я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла». И выстояла! Поэтому мы решительно отвергаем подозрение, что Достоевский всю свою жизнь сомневался в существовании Бога в пользу материализма и атеизма. Это не значит, конечно, что он изгонял из своего сознания печали и сомнения о неустроенности и неразгаданности тайн в мире. Достоевский смело задавал вопросы, и даже бросал вызов никому иному, как Творцу, подобно тому, как это делал ветхозаветный страстотерпец Иов. Но в этом естественном вызове, в этом справедливом трагическом единоборстве с Богом нет духа богоотрицания, свойственного ницшеанскому сверхчеловеку. «Претензии» к Богу как раз удостоверяют нас в особой силе веры в Него, в то, что Он есть, и потому есть кому предъявлять претензии. Более того, Бог есть такая справедливая сила, которая в состоянии внимать милосердно, даже греховному ропоту человека. Достоевский в это верит, но к живой вере идет путем мучительно-целительных сомнений, восклицая искренне и честно, как это делал один из евангельских героев: «Верую, Господи, помоги моему неверию».

Одним словом, противоречия, рождавшиеся в религиозном сознании Достоевского, разрешались на поле брани с самим Богом, но не с той целью, чтобы сокрушить что-то логикой своих аргументов, а, скорее всего, наоборот, чтобы найти искомый ответ и сокрушить в себе противоречие силою ожившей веры в незыблемость и неисповедимость Божьих путей. «Меня в единоборстве сокруши, — пишет поэт Тудор Аргези в своем “Псалме”, — чтоб мог на камне написать: “Я верю!”»

Именно этого и хотел Достоевский. В каждом своем произведении последних лет резцом великого художника он пытался запечатлеть, сокрушая гранитную гордыню неискореняемых до конца противоречий, заветные слова: «Я верю!» Эти же слова говорит в «Бесах» Шатов, персонаж во многом близкий Достоевскому. Преодолевая расщепленность разума, Шатов медленно, но твердо проговаривает: «Я…я буду верить».

И нет сомнения, что Достоевский, как пишет датский критик Г. Брандес, — «помимо того, был ли он правоверным относительно догматов религии или нет — является во всей своей жизни и чувствах типическим христианином».

О мучительных терзаниях Достоевского, идущего путем веры, очень точно говорит С. Булгаков, цитируемый нами выше: «Положительные начала все-таки восторжествовали в душе Достоевского, и вера побеждала в нем сомнения, хотя и не всегда уничтожала их остроту. Весь окровавленный, Достоевский, тем не менее, оставался победителем…» Он не был святым или праведником, в его душе жила ужасная борьба Бога с дьяволом, но он вышел из нее не побежденным, а победителем.

В Боге Достоевский видел опору, неизменный источник любви, добра и света. С ним он связывал тайну тайн — смысл жизни, и не принимал иной философии для себя. В Боге находили истолкования все нравственные самоопределения Достоевского, в его свете обнажали свою сущность демоны своеволия и властолюбия, в Нем — Абсолюте — разрешалась наиважнейшая проблема «бессмертия», без которой, по Достоевскому, бессмысленно «бытие человеческое».