О религиозном фанатизме и неприятии мира

«Странно, мне все это внушил «священник Петров» и его маленькая книжка. Я раскрыл некоторые страницы — и вдруг почувствовал в душе «бал». Дело в том, что у меня уже давно в душе стоят, в нерешенном споре, две фигуры из Достоевского — отца Зосимы и отца Ферапонта. Читатель, вероятно помнит их. Зосима — благостный старец. Он неудержимо влечет к себе праведного Алешу Карамазова, и, обратно, сам уже умирающий, влечется к молодому послушнику более, чем к седовласым братьям-монахам. Свет глубокого вечера, почти ночи, сливается с светом утра, почти утренней зорьки. Удивительно: мы вообще наблюдаем нередко, что близость к смерти как-то совпадает в трансцендентном значении своем и влиянии на человеческую психику с близостью еще не отодвинувшегося вдаль рождения. Это — не всегда так, но иногда так; и именно так было между Зосимою и Алешею. Второй еще не знает греха в его глубоких изгибах; но и первый, знающий всяческий человеческий грех (через исповедь), с тем вместе каким-то внутренним светом или какою-то догадкою преодолел тяжесть греха и не чувствует его, не чувствует в себе и в самом мире. Он оставляет Алеше нечто вроде биографических воспоминаний и поучений: и главное из них — не бояться греха, не убегать грешного человека; и, наконец, это поучение разливается светозарною любовью на целую природу, на безгрешных животных, «у которых начало мысли Божией», и поэтому человек не должен их оскорблять и возноситься над ними:

«Братья, — учил он, — не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе его: ибо сие уже подобие Божеской любви и есть верх любви на земле. Любите все создание Божие: и целое и каждую песчинку. Каждый листик, каждый луч Божий любите. Любите животных, любите растения, любите всякую вещь. Будешь любить всякую вещь — и тайну Божию постигнешь в веках. Постигнешь однажды и уже неустанно начнешь ее познавать все далее и более, на всякий день. И полюбишь наконец весь мир уже всецелою, всемирною любовью. Животных любите: им Бог дал начало мысли и радость безмятежную. Не возмущайте же ее, не мучьте их, не отнимайте у них радости, не противьтесь мысли Божией. Человек, не возносись над животными: они безгрешны, а ты со своим величием гноишь землю своим появлением на ней и след свой гнойный оставляешь после себя — увы, почти всяк из нас! — Деток любите особенно, ибо они тоже безгрешны, яко ангелы, и живут для умиления нашего, для очищения сердец наших и как некое указание нам. Горе оскорбившему младенца! А меня отец Анфим учил деток любить: он, милый и молчащий в странствованиях своих, на поданные ему грошики им пряничков и леденцу, бывало, купит и раздает; проходить не мог мимо деток без сотрясения душевного: таков был человек». И т.д.

И вот он умер. Любовь к нему, да и действительно праведная жизнь внушила ожидание в монастыре, что тление не коснется тела его. Но тление коснулось «перси» человека. Обманувшийся монастырь восскорбел о любимом старце. Но не восcкорбел, а обрадовался этому отец Ферапонт. Это — обратный полюс Зосимы, его благости, его отсутствия тягостного ощущения греха. По Ферапонту, мир именно подавлен грехом; и символ его , выражение его, «бес», является чем-то везде присутствующим. Угрюмый, одинокий, он является в келью Зосимы с обличениями. В невероятно дикой сцене Достоевский нарисовал его фигуру во весь рост; во весь рост нарисовал его духовный образ. «Извергая — извергну!» «Сатана — изыди! Сатана — изыди!» — повторял он, крестя все углы и стены комнаты, по его уверению наполненной «чертями», которых напускал суда Зосима и «днесь сам провонял от них». Тяжелые вериги завистливого постника звенели при каждом его движении, внушая почтительность наполнившему келью народу. «Постов не содержал по чину схимы своей!» — гремел Ферапонт. Наконец, выйдя из кельи он повалился с воплем на землю и, обращаясь к заходящему солнцу возопил:

— Мой Господь победил! Христос победил заходящу солнцу!

— Вот кому сидеть в старцах! Вот кто свят, — заговорила толпа, умиляясь и приходя в исступление: исступление уже не умиления к миру, а строгости к миру; не в восторг вездеприсутствия Бога, а в страх вездеприсутствия дьявола…

Достоевский… противопоставлением Зосимы и Ферапонта, может быть безотчетно выразил вековечную и уже о самой действительности истину: истину о тысячелетнем борении двух идеалов — благословляющего и проклинающего миролобызающего и мироплюющего, поднимающего из скорби и ввергающего в скорбь — в мировой жизни древа Господня, древа евангельского. Что такое католицизм, в его отделении от православия? Францисканцы, с веревками и босые, даже и одевались совершенно как Ферапонт. Вообще «Ферапонт» — слишком возможет, «Ферапонту» есть какая-то лазейка в христианский мир; Ферапонт прокрадывается туда, «садится» или, пожалуй, «сажается старцем», начинает «крестить чертей» и наконец говорит:

«Поклонитесь моему Богу, поклонитесь Заходящему Солнцу»…

В самом деле, концепция его до того противоположна благословляющей концепции Зосимы, что при одном имени, при одном месте жительства и, вообще, при полной внешней, по символу веры, слиянности с Зосимою и Паисием — он прямо исповедует другую вовсе веру, имеет второго и именно своего «Бога», с Христом «благодеющим миру», с Христом, «искупившим мир от греха» и уже «заключившим дьявола» «в бездну» — прямо не имеющего ничего общего! Ферапонт, несмотря на слова о себе «погань есмь» (что довольно верно), имеет Богом себе свою гордость; о, он везде «сядет», несмотря на смиренное «не сяду в старцах», «servus servorum sum» (слуга слуг). Бог — забыт. Это — именно Навуходоносор, преображенный в «зверя» и пожирающий «траву» в тот самый миг, когда воззрился на мир: «Кто равен Мне в поднебесной». И этот «Навуходдоносор», этот «servus servorum» — как показал великий наш аналитик сердца человеческого — возможен в каждом человеке, или, точнее, в зародыше он обитает каждое сердце, Ферапонта, меня, читателя, всякого. Это — дух ложного смирения; дух — прикидывающегося смирения; дух — всем будто бы «служения», который вдруг кончает, как Сикст V при избрании: «Да мне все послужат». Тут есть демон какой-то; т.е. в сердце человеческом есть какая-то демонская струйка, которая, например, начинает:

— От большого разума вознеслись вы над моим ничтожеством. Пришел я сюда малограмотен, а здесь что и знал — забыл: сам Господь Бог от премудрости вашей меня маленького защитил.

И — кончает прямо владычеством над разумом, т.е. насильственным и внешним ломанием его в щепы. Галилею он скажет — «отрекись»; труд Коперника, «не читая», поместит в «Index» (католический каталог «отреченных книг»). Он шел «с сумочкой», «прихрамывая», а кончает как И. Навин: «Стой, солнце, и не движься луна». Вся история средневекового папства есть история «отца Ферапонта»; и, повторяем, это — далекая история, это — вечная история, это — история вовсе не кончившаяся еще сейчас, ибо тут завязан какой-то вековечный грех, что-то запутанное в судьбах и характере человека! Не «благословляющее» начало, а «проклинающее»: это самое, самое яркое отличие, водораздельная между Зосимою и Ферапонтом линия, которую из великого страха мы должны держать в уме. Ибо «Ферапонт» далеко не побежден, и «Зосима» есть только мечта, личная мечта романтика и психолога, но да будет позволено за образ Зосимы сказать — и великого праведника, хотя и не удостоившегося мощей, Земли Русской.

Да, мы верим — Бог есть Любовь. Это — написано (Иоанна ев.). Это — для нас катехизис. Так и будем называться «Иоанниты», дабы не примешивать к единому ценнейшему зерну еще пустой соломы, вымолоченной от любви, соломы очень поздних и очень неверных измышлений. «Любовь» — и баста; ничего «проклятого». Пусть Ферапонт со своими «чертями», и, в сущности, — ибо «дьявол есть отец лжи и человеконенавистник искони» — тайно именно бесу поклоняющийся (отсюда и запах «беса», его мучащий, — запах неопознанной собственной его молитвы «бесу»), толкнется именно о эту стену, где начерчен Евангельский глагол любимейшего Христова ученика. <…> Остановимся.

«Не любите мира» — это точный глагол ученика Иисусова; но можно ли дать этим словам чудовищную интерпретацию «ненавидьте мир», и «будьте злы к миру»? «Благая весть» Евангелия самою темою и содержанием своим требует благостного истолкования; и когда мы не находим его, то должны лучше оставить всякую попытку истолковать место, чем истолковывать его в злом, озлобленном и озлобляющем направлении. «Пренебрегайте миром» — это мог бы истолковать «совершенный» фарисей; «будьте холодны к миру» — это Иуда говорит. «Любите мир, но тою возвышенною, как бы небес любовью, при которой нет для вас избранников в мире, нет к одному предпочтения, но все нам благостно, все — мило; любовью, которая не как страсть — рабствует своему предмету, но как владыка — объемлет все предметы одинаково»; вот истолкование данного места. На нем и останавливается священник Г. Петров: «Христианство прямо утверждает: «Кто любит мир, в том нет любви Отчей»; но оно нигде не требует ради любви к Творцу вражды к Его творению. Иисус Христос сказал: «Кто хочет идти за Мною, отвергнись от себя» (Мф. 16.24), т.е. освободись от грубых инстинктов, от низменных привязанностей, стань новым духовным существом».

Так поясняет он знаменитые евангельские слова, давшие повод к множеству злых перетолкований Ферапонтов Востока и Запада, противопоставивших «мир» и «мирское» — «церкви» и «церковному».

Но мы еще упростим его истолкование. Слова Иисуса имели конкретное отношение к конкретным людям: «Фарисей, сними с себя фарисейство и гряди ко Мне», «Книжник, оставь книгу — и слушай благую весть», «Корыстолюбец, оставь корысть!» Было совершенно чудовищною интерпретациею истолковать это личное и конкретное обращение… как росток для какого-то Юстинианова Codex’a, как какой-то кантовский морально-философский императив в его логической сухости. Через дикое углубление в легкий сирийский глагол получилась доктрина: «Отвергнись, т.е. забудь и пренебреги ради Меня — детей»; «разори честный достаток — плод пота и труда», и вообще духовно и материально «оголись» и «гольем за Мною следуй». А богатый Иов? А многоженный Давид? Да неужели же святое Богу есть одно в третьем тысячелетии, иное — во втором и противоположное — в первом минувшей и нашей эры? Святое — вечно свято! Богово — всегда Богово!

Священник Петров так и истолковывает: «Иисус нигде не говорит: «отрекись», «отстранись совершенно от всего окружающего тебя». В своем окончательном заключении Евангелие заповедует нам: «все создано на пользу и на радость человека, но ничто созданное не должно властвовать над нами». И только мрачный изувер-фанатик может думать, что христианство вообще враждебно светлым, жизнерадостным впечатлениям бытия. Напротив, тщательное рассмотрение убеждает, что среди всех философских и религиозных учений нет более светлого и жизнерадостного мировоззрения, чем христианское.

«Проповедь Спасителя начинается и оканчивается призывом всех труждающихся и обремененных к самой совершенной радости. На Тайной вечере, подводя перед учениками итоги своей свыше трехлетней проповеди, Иисус Христос говорит им: «Все это сказал Я вам, да радость Моя в вас пребудет и радость ваша будет совершенна» (Иоан. 15.11). Если же в Евангелии говорится немало о кресте, о страданиях, о неизбежности горестей для христианина, то все это не есть собственно неотъемлемая принадлежность Царства Божия, а результат противодействия последнему со стороны царства зла. Апостол Павел пишет коринфянам: «надлежит быть и разномыслиям между вами». Здесь, понятно, речь идет не о желательной необходимости, а о печальной неизбежности. Путь к истине труден, идет через ошибки и заблуждения; без споров не обойтись; разномыслия неизбежны. Точно так же и путь к Царствию Божию. Без терний он пройти не может. Зло сильно в мире; без боя своей власти не уступит. Против поборников любви и правды оно выдвигает все силы ада. Страдания, мучения физические и нравственные, то, что названо общим именем «крест», тут будут неизбежны. Их не замалчивает голгофский Страдалец. «Меня гнали, — говорит Он, — будут гнать и вас; но эти гонения не должны омрачать светлых надежд». Лицемерие, неправда и насилие распяв, поставили стражу и в злобном упоении торжествовали победу над Ним; но прошло два дня, и торжество разрушилось: Христос воскрес, а с Ним воскресли добро и правда».

Розанов В.В. Около церковных стен. М.,

С. 11-17.