I. Падение язычества и победа христианства в Римской империи

Общая литература

J. G. Hoffmann : Ruina Superstitionis Paganae. Vitemb., 1738. Tzschirner : Der Fall des Heiden thums. Leipz., 1829. A. Beugnot : Histoire de la destruction du paganisme en occident. Par., 1835. 2 vols. Et. Chastel (из Женевы): Histoire de la destruction du paganisme dans l’empire d’orient. Par., 1850. Ε. V. Lasaulx : Der Untergang des Hellenismus и. die Einziehung seiner Tempelgüter durch die christl. Kaiser. Münch., 1854. F. Lübker : Der Fall des Heidenthums. Schwerin 1856. Ch. Merivale : Conversion of The Roman Empire. New York 1865.

§2. Константин Великий. 306 — 337 г. по P. Χ.

1. Источники этого периода: Лактанций (ум. в 330): De mortibus persecutorum, cap. 18 sqq.

Евсевий , Hist. Eccl., 1. ix, χ; а также его хвалебный и весьма пристрастный труд Vita Constantini, в 4 книгах (Εις τον βίον του μακαρίου Κωνσταντίνου του βασιλέως) и его Панегирик, или De laudibus Constantini; в изданиях исторических трудов Евсевия: Valesius, Par., 1659 — 1673, Amstel., 1695, Cantabr., 1720; Zimmermann, Frcf., 1822; Heinichen, Lips., 1827–30; Burton, Oxon., 1838. См. также имперские документы в Codex Theodos., 1. xvi, а также послания и трактаты Афанасия (ум. в 373) и, с языческой стороны, панегирик Назария из Рима (321) и «Кесарей» Юлиана (ум. в 363).

2. Более поздние источники: Сократ : Hist. Eccl., 1. i. Созомен : Η. Ε., 1. i, ii. Зосима (языческий историк и придворный, cornes et advocatus fisci, при Феодосии II): Ιστορία νέα, 1. ii, ed. Bekker, Bonn., 1837. Евсевий и Зосима представляют крайне пристрастные мнения за Константина и против него. Справедливая оценка его характера должна быть сделана на основании фактов, приводимых обоими, а также на основании следствий его светской и церковной политики.

3. Современные авторитеты. Mosheim : De reb. Christ, ante Const. M. etc., последний раздел

(p. 958 sqq. Английский перевод — Murdock, vol. ii, p. 454–481). Nath. Lardner, во второй части его великого труда Credibility of the Gospel History, см. Works, ed. Kippis, Lond., 1838, vol. iv, p. 3–55. Аббат de Voisin : Dissertation critique sur la vision de Constantin. Par., 1774. Gibbon : I. c, chs. xiv, xvii‑xxi. Fr. Gusta: Vitadi Constantino il Grande. Foligno, 1786. Manso : Das Leben Constantins des Gr. Bresl., 1817. Hug (католик): Denkschrift zur Ehrenrettung Constant. Frieb., 1829. Heinichen : Excurs. in Eus. Vitam Const. 1830. Arendt (католик): Const, и. sein Verb, zum Christenthum. Tüb. (Quartalschrift) 1834. Milman : Hist, of Christianity, etc., 1840, book iii, ch. 1–4. Jacob Burckhard t: Die Zeit Const, des Gr. Bas. 1853. Albert de Brogue : L’église et l’empire romain au IV the siècle. Par., 1856 (vols, i, ii). A. P. Stanley : Lectures on the Hist, of the Eastern Church, 1862, Lect. vi, p. 281 sqq. (Am. ed.). Theod. Keim : Der Uebertritt Constantins des Gr. zum Christenthum. Zürich, 1862 (апология в защиту Константина против мнения Буркхардта).

Последние великие имперские гонения христиан при Диоклетиане и Галерии, задачей которых было полное искоренение новой религии, закончились с выходом эдикта о веротерпимости в 311 г. и трагической гибелью гонителей[2].

Эдикт о веротерпимости был неохотной и необратимой уступкой обессилевшего язычества, он свидетельствовал о нерушимой мощи христианства. Оставался всего один шаг до момента, когда язычество пало, а христианство получило власть в империи кесарей.

Эта великая эпоха ознаменована правлением Константина I[3]. Он понимал знамения времен и вел себя соответственно. Это был человек той эпохи, и эпоха была приготовлена для него Провидением, которое управляло и этим человеком, и его эпохой и соотносило их друг с другом. Константин встал во главе истинного прогресса, в то время как его племянник, Юлиан Отступник, сопротивлялся прогрессу и устремлялся в прошлое. Константин I стал главным орудием возвышения церкви из положения угнетаемой и гонимой к заслуженному почету и власти. За эту услугу благодарное потомство присвоило ему имя Великого, которое подходило ему если не в плане нравственности, то, без сомнений, в том, что касается его военных и административных способностей, его вдумчивой политики, его оценки и защиты христианства и далеко идущих последствий его правления. Его величие на самом деле было не первичного, а вторичного порядка, оно измерялось не тем, кем он был, но тем, что он сделал. Для Греческой церкви, которая почитает его как канонизированного святого, он имел то же значение, что Карл Великий для Латинской.

Константин, первый великий кесарь–христианин, основатель Константинополя и Византийской империи, один из самых одаренных, энергичных и успешных римских императоров, был первым властителем впечатляющей христианской теократии, или политической системы, в которой все подданные должны быть христианами, гражданские и религиозные права должны быть увязаны между собой, а церковь и государство рассматриваются как две руки одного и того же Божьего правления на земле. Его преемники более полно развили эту идею, она вдохновляла верующих в течение всего Средневековья и возникает в разных видах до сих пор, хотя полностью реализована она никогда не была ни в Византии, ни в Германии, ни в Российской империи, ни в римском городе–государстве, ни в кальвинистической республике в Женеве, ни в ранних пуританских колониях Новой Англии. В то же время Константин остается символом неразборчивого и вредного смешения христианства с политикой, смешения святого символа мира с ужасами войны, смешения духовных интересов царства небесного с земными интересами государства.

Оценивая этого замечательного человека и его правление, мы обязательно должны придерживаться великого исторического принципа: все выдающиеся личности изначально действовали — осознанно или неосознанно — как свободные и подответственные органы духа своей эпохи, которая формировала их, прежде чем они смогли реформировать ее, а сам этот дух эпохи в своих положительных, отрицательных и смешанных качествах был лишь орудием в руках Божественного Провидения, которое правит всеми поступками и побуждениями людей.

За три века своей истории христианство уже одержало внутреннюю победу над миром, и в итоге подобная внешняя революция, связанная с именем вышеупомянутого правителя, оказалась как возможной, так и неизбежной. Было бы крайне поверхностно объяснять такую глубинную и моментальную историческую перемену личными мотивами какого‑либо отдельного человека, движимого стимулами из области политики, благочестия или суеверия. Не подлежит сомнению, что каждый век порождает и формирует свои орудия воздействия, соответствующие своим задачам. Таков и случай Константина. Этот человек отличался той истинной политической мудростью, которая позволяла ему, стоящему во главе эпохи, ясно видеть, что идолопоклонство в Римской империи изжило себя, что только христианство способно вдохнуть в нее новую силу и дать ей моральную поддержку. Его монархическая политика особенно совпадала с устремлениями иерархического епископата церкви в вопросе внешнего католического единства, и поэтому, начиная с 313 г., он тесно сотрудничал с епископами, ставил главной целью достижение мира и согласия в решении донатистских и арианских споров, а во всех официальных документах называл церковь католической (вселенской)[4]. Подобно тому как его предшественники были высшими жрецами имперской языческой религии, он хотел, чтобы его воспринимали в качестве епископа, всеобщего епископа, управляющего внешними делами церкви[5]. Но это желание никоим образом не вытекало из чисто личных интересов; целью Константина было благо империи, которая, перед лицом серьезных потрясений и в окружении воинственных варварских племен, должна была сплотиться благодаря каким‑нибудь новым узам и продолжать существование, пока семена христианства и цивилизации не взойдут наконец среди самих этих варваров, представляющих ее будущее. Таким образом, личная политика Константина совпадала с интересами государства. Он воспринимал христианство (как оно и оказалось на самом деле) единственной эффективной силой, пригодной для политической реформы империи, быстро утрачивающей древний дух Рима, в то время как внутренние, гражданские и религиозные разногласия и внешнее давление со стороны варваров угрожало обществу постепенным распадом.

Но с политическими мотивами для Константина соединялись и религиозные, не очень ясные и глубокие, но искренние, перемешанные с суеверной склонностью судить о религии по ее внешнему успеху и приписывать магическую силу знакам и церемониям. Все его семейство было охвачено этим религиозным чувством, которое проявлялось в разных формах: в виде благочестивых паломничеств Елены, фанатичного арианства Констанции и Констанция, фанатичного язычества Юлиана. Константин принял христианство сначала как суеверие, поставив его в один ряд со своими языческими суевериями, пока наконец в его сознании христианская суть не затмила языческую, хотя и не превратилась в чистую и просвещенную веру[6].

Сначала Константин, как и его отец, в духе неоплатонического синкретизма умирающего язычества, почитал всех богов как носителей таинственной силы; особенно он поклонялся Аполлону, богу солнца, которому в 308 г. он принес многочисленные дары. Еще в 321 г. он регулярно обращался к предсказателям[7], когда случались бедствия (что было принято в древности у язычников); даже в более позднее время он вверял свою новую резиденцию, Византии, защите Бога мучеников и языческой богине Фортуне[8], и до конца жизни он сохранял за собой титул Pontifex Maximus и место верховного жреца языческой иерархии[9]. На его монетах с одной стороны было написано имя Христа, с другой — изображение бога солнца и надпись «Sol invictus». Конечно же, подобной непоследовательностью отличалась и политика Константина, и соблюдение им эдикта о веротерпимости 313 г. Здесь нетрудно провести параллели с лицами, которые, перейдя из иудаизма в христианство или из католичества в протестантизм, так колебались между своей прежней и новой позицией, что могли бы считаться принадлежащими к обеим группам. После каждой победы над соперниками–язычниками Галерием, Максенцием и Лицинием личная склонность Константина к христианству и его вера в магические силы знака креста возрастали, но формально он не отказывался от язычества и не принимал крещения вплоть до 337 г., когда уже лежал на смертном одре.

Константин производил на людей впечатление и умел завоевывать их внимание. Льстецы сравнивали его с Аполлоном. Он был высоким, широкоплечим, привлекательным, обладал замечательным здоровьем и силой, но был склонен к чрезмерному тщеславию в одежде и манере поведения, всегда носил восточную диадему, шлем, украшенный драгоценными камнями, и пурпурную шелковую мантию, богато расшитую жемчугом и золотыми цветами[10]. Он был не очень образованным, но от природы обладал ясным умом, решительностью и хитростью и редко терял контроль над собой. Говорят, что циничное презрение к человечеству сочеталось в нем с неумеренной любовью к похвале. Он хорошо знал человеческую природу, а как правитель, характеризовался энергичностью и тактом.

В моральном отношении он был не лишен благородства, в том числе отличался редким для того времени целомудрием[11], был щедр, его склонность к благотворительности граничила с расточительностью. Многие его законы и постановления проникнуты духом христианской справедливости и гуманности, они способствуют возвышению женщин, улучшают положение рабов и обездоленных, позволяют церкви свободно действовать по всей империи. В целом Константин был одним из лучших, самых удачливых и самых влиятельных римских императоров, христиан или язычников.

Но были у него и крупные недостатки. Он был вовсе не таким чистым и почтенным, как описывает в своей напыщенной и почти до нечестности хвалебной биографии Евсевий, ослепленный его благосклонностью к церкви и явно намеревающийся сделать из него пример для подражания всем будущим правителям–христианам. К сожалению, мы вынуждены признать, что, приобретая знания о христианстве, Константин вовсе не совершенствовался в добродетельной жизни. Его любовь к показухе, расточительность, подозрительность и деспотичность росли по мере того, как росла его власть.

Ярчайший период его правления запятнан тяжкими преступлениями, которые не может оправдать даже дух той эпохи и политика абсолютной монархии. Достигший посредством кровопролитной войны своей амбициозной цели — единовластного обладания империей, Константин в тот самый год, когда был созван Никейский собор, приказал казнить своего побежденного соперника и зятя Лициния, нарушив торжественное обещание проявить к нему милосердие (324)[12]. Не удовлетворенный этим, Константин из политических подозрений вскоре приказал убить и юного Лициния, своего племянника, которому едва исполнилось одиннадцать лет. Но хуже всего было убийство его старшего сына Криспа в 326 г., которого подозревали в политическом заговоре, а также в кровосмесительных намерениях по отношению к его мачехе Фаусте, в то время как большинство считает его невиновным. Эта семейная и политическая трагедия была вызвана взаимными подозрениями и соперничеством и напоминает поведение Филиппа II по отношению к Дону Карлосу, Петра Великого по отношению к его сыну Алексею и Солимана Великого по отношению к его сыну Мустафе. Авторы более позднего периода утверждают, хотя и необоснованно, что император, подобно Давиду, горько раскаялся в своем грехе. Кроме того, Константина часто обвиняли — но это, по–видимому, совершенно несправедливо — в смерти его второй жены Фаусты (326?), которая, как рассказывают, после двадцати лет счастливого брака была обвинена в хуле на приемного сына Криспа и в прелюбодеянии с рабом или императорским гвардейцем, после чего ее удушили паром в перегретой бане. Но рассказы о причине ее смерти и о том, как это произошло, — настолько поздние и противоречивые, что участие Константина в этом событии по меньшей мере сомнительно[13].

Как бы то ни было, христианство не преобразило Константина морально. Его больше волновало внешнее общественное положение христианской религии, чем ее внутреннее воздействие. Его восхваляли и осуждали христиане и язычники, ортодоксы и ариане, испытывавшие на себе то его благосклонность, то его неприязнь. Своими общественными деяниями и личным характером он в чем‑то напоминает Петра Великого: великие добродетели и заслуги сочетались в нем с чудовищными преступлениями, и, вероятно, он умер, утешая себя так же, как Петр, последние слова которого были: «Я верю, что за то добро, которое я старался принести своему народу (церкви), Бог простит мои грехи». Характерная черта его благочестия: когда Елена привезла из Иерусалима крест Спасителя, Константин вставил один из священных гвоздей в упряжь своего боевого коня, а другой — в украшения своего шлема. Не обладавший ясным, чистым и последовательным характером, Константин занимает промежуточное положение между двумя веками и двумя религиями; на его жизни явно отразились и первые, и вторые. На смертном одре наконец‑то приняв крещение, со словами: «Теперь давайте отбросим всякую двуличность », — Константин честно признал, что его частной и общественной жизни всегда был присущ конфликт между двумя антагонистическими принципами[14].

От этих общих замечаний мы обратимся к основным особенностям жизни и правления Константина в их связи с историей церкви. Мы поговорим о его юности и обучении, видении креста, эдикте о веротерпимости, законах в пользу христианства, крещении и смерти.

Константин, сын императора Констанция Хлора, правившего Галлией, Испанией и Британией до своей смерти в 306 г., вероятно, родился около 272 г. либо в Британии, либо в Наиссе (современная Нисса) — городе в Дардании, Иллирия[15]. Его матерью была Елена, дочь владельца постоялого двора[16], первая жена Констанция, с которой он позже развелся, чтобы жениться на дочери Максимиана из политических побуждений[17]. Христианские авторы описывают ее как скромную и набожную женщину, ее почтили причислением к лику святых. Ее имя связано с обнаружением креста и благочестивыми суевериями о священных местах. Она дожила до глубокой старости и умерла в 326 или 327 г. в Риме или его окрестностях. Благодаря красоте и удаче Елена из неизвестности возвысилась до великолепия двора, потом ее постигла судьба Жозефины, но сын вернул ей императорское достоинство, а в конечном итоге она стала святой Католической церкви. Жизнеописание Елены было бы интересной темой для исторического романа о ведущих событиях никейской эпохи и о триумфе христианства в Римской империи.

Константин сначала отличился на службе у Диоклетиана во время египетских и персидских войн, потом он отправился в Галлию и Британию, и там в Претории, в Йорке, его провозгласили императором умирающий отец и римские войска. Его отец был благосклонен к христианам, считая их мирными и почтенными гражданами, и защищал их на Западе в тот период, когда на Востоке свирепствовали гонения Диоклетиана. Константин унаследовал это уважительное и терпимое отношение, и благие последствия этого, резко контрастировавшие с отрицательными последствиями противоположного курса, который избрал его антагонист Галерий, побуждали императора не отклоняться от благорасположения своего предка. Евсевий сообщает, что Константин рассуждал следующим образом: «Мой отец почитал христианского Бога и постоянно процветал, а императоры, которые поклонялись языческим богам, умерли ужасной смертью; следовательно, чтобы моя жизнь и правление были счастливыми, я буду подражать примеру своего отца и присоединюсь к делу христиан, число которых растет день ото дня, в то время как число язычников уменьшается». Такие незамысловатые и утилитарные соображения преобладали в сознании амбициозного полководца, который стремился к высшей из всех возможных властей в ту эпоху. Может быть, мать, которую он всегда уважал и которая на восьмидесятом году жизни (325) совершила паломничество в Иерусалим, внушила своему сыну христианскую веру, как полагает Феодорит, а может, она сама стала христианкой под его влиянием, как утверждает Евсевий. Согласно язычнику Зосиме, заявление которого, конечно же, лживо и наполнено злобой, некий египтянин, прибывший из Испании (вероятно, имеется в виду епископ Осий Кордовский, который родился в Египте), убедил Константина после убийства Криспа (случившегося не ранее 326 г.), что обращение в христианство позволит ему получить прощение грехов.

Первое публичное свидетельство о склонности Константина к христианской вере прозвучало во время его спора с язычником Максенцием, который узурпировал власть над Италией и Африкой и представлен всеми авторами как жестокий и распущенный тиран, ненавидимый язычниками и христианами в равной мере[18]. Римский народ призвал Константина на помощь, он пришел из Галлии, через Альпы, с войском из девяноста восьми тысяч солдат разных национальностей и нанес Максенцию поражение в трех битвах. Последняя из них состоялась в октябре 312 г. у Мульвийского моста близ Рима, и Максенция постигла бесславная смерть в водах Тибра.

К этому периоду относится знаменитая история о чудесном кресте. Точная дата и место события неизвестны, но, вероятно, оно произошло незадолго до окончательной победы над Максенцием в окрестностях Рима. Так как это видение — одно из самых известных чудес в истории церкви, оно имеет показательное значение и заслуживает более подробного изучения. С одной стороны, оно знаменует победу христианства над язычеством в Римской империи, с другой — зловещую примесь чуждых — политических и военных интересов к этой победе[19]. Нам не следует удивляться тому, что в никейскую эпоху столь великий переворот и переход облекся в одежды сверхъестественного.

Это событие описывается по–разному и не без серьезных противоречий. Лактанций, самый древний из свидетелей, примерно через три года после сражения говорит только о ночном сне, в котором императору было велено (кем, Христом или ангелом, — не сообщается) изобразить на щитах своих воинов «небесный знак Бога», то есть крест с именем Христа, а потом атаковать врага[20]. Евсевий, напротив, приводит более подробный рассказ на основании личного свидетельства пожилого Константина, который поклялся, что говорит правду, — но пишет Евсевий об этом не раньше 338 г., через год после смерти императора, единственного свидетеля, и через двадцать шесть лет после события[21]. По пути из Галлии в Италию (место и дата не уточняются) император, искренне молившийся истинному Богу о просвещении и помощи в это трудное время, увидел вместе со своей армией[22] в ярком свете склоняющегося к закату солнца на небе сверкающий над солнцем крест с надписью: «Сим победишь» [23], а на следующую ночь Сам Христос явился ему во сне, велел ему изготовить знамя в форме креста и с ним выступить против Максенция и остальных врагов. В этом рассказе Евсевия или, скорее, самого Константина к ночному видению, о котором свидетельствует Лактанций, добавляется предшествующее дневное видение, и в повелении речь идет о знамени, в то время как Лактанций говорит об инициалах имени Христа на щитах воинов. Согласно Руфину[24], более позднему историку, который также полностью опирается на труд Евсевия и не может считаться собственно свидетелем ситуации, знак креста явился Константину во сне (что соответствует рассказу Лактанция), а когда он в страхе проснулся, ангел (а не Христос) сообщил ему: «Нос vince». Лактанций, Евсевий и Руфин — единственные христианские авторы IV века, упоминающие об этом видении. Но у нас есть еще два языческих свидетельства, правда, смутных и туманных, но говорящих в пользу мнения, что событие действительно имело место.

Оратор того периода Назарий в хвалебной речи, обращенной к императору, произнесенной 1 марта 321 г., очевидно, в Риме, говорит об армии божественных воинов и божественной помощи, оказанной Константину в борьбе с Максенцием, но автор обращает ситуацию на службу язычеству, вспоминая о таких былых чудесах, как явление Кастора и Поллукса[25].

Это известное предание может быть объяснено либо как действительное чудо, предполагающее личное явление Христа[26], либо как благочестивый вымысел[27], либо как естественное облачное явление и оптическую иллюзию[28], либо, наконец, как пророческий сон.

Уместность чуда, параллельного небесным знамениям, предшествовавшим разрушению Иерусалима, может быть оправдана значением победы, которая ознаменовала начало великой исторической эпохи, а именно, падения язычества и учреждения христианства по всей империи. Но даже если мы откажемся от чисто критических возражений против повествования Евсевия, предполагаемые в данном случае связь кроткого Князя мира с богом войны и служение священного символа удовлетворению военных амбиций противны духу Евангелия и здравому христианскому чувству, и пытаться согласовать их — значит довести до неразумных пределов теорию о том, что Бог якобы приспосабливается к духу этого века, к страстям и интересам людей. Кроме того, нам следовало бы предположить, что Христос, если Он действительно явился Константину либо лично (как утверждает Евсевий), либо через ангелов (как изменяют его сообщение Руфин и Созомен), призовет Константина покаяться и принять крещение, а не даст ему военную эмблему для кровавой битвы[29]. В любом случае, судя по свидетельствам Евсевия, Феодорита и других авторов, речь не идет о внезапном и искреннем обращении, как в случае, когда Павел увидел Христа на пути в Дамаск[30], ибо, с одной стороны, Константин никогда не относился к христианству враждебно и, скорее всего, он был расположен к нему с ранней юности, следуя примеру своего отца, а с другой, он откладывал свое крещение на двадцать пять лет, почти до смертного часа.

Противоположная гипотеза — о чисто военной хитрости или намеренном обмане — вызывает еще больше возражений; нам пришлось бы либо обвинять пришедшего в почтенный возраст первого императора–христианина в двойном грехе, лжи и клятвопреступлении, либо же, если эту историю выдумал Евсевий, считать отца церковной истории недостойным доверия и простого уважения. Кроме того, следует помнить, что более древнее свидетельство Лактанция или автора труда о смерти гонителей, кем бы ни он был, совершенно не зависит от Евсевия и дополнительно подкрепляется смутными языческими слухами того времени. Наконец, Hoc uince, ставшее поговоркой как самый подходящий девиз для непобедимой религии креста, слишком хорошо, чтобы объяснять его простым обманом. Следовательно, в основе этого предания должен лежать какой‑то реальный факт, и проблема только в том, было ли это естественное природное явление или внутреннее переживание.

Гипотеза о естественном явлении в облаках, которое Константин вследствие оптической иллюзии принял за сверхъестественное знамение креста, отдает рационалистической тенденцией объяснять новозаветные чудеса физическими процессами, превращает это важное событие в чисто случайное и почти никак не объясняет явление Христа и греческую или латинскую надпись «Сим победишь».

Следовательно, у нас остается теория о сне или видении, о субъективном переживании Константина. Эта теория не противоречит ни древнейшему свидетельству Лактанция, ни сообщениям Руфина и Созомена, и крест в небесах у Евсевия мы без колебаний можем считать частью видения[31], которое лишь впоследствии приняло облик внешнего, объективного явления либо в воображении Константина, либо в памяти историка, но в любом случае — без намеренного желания обмануть. То, что видение было объяснено сверхъестественными причинами, особенно после благополучного исхода дела, вполне естественно и прекрасно соответствует духу времени[32]. Тертуллиан и другие доникейские и никейские отцы церкви объясняли многие обращения влиянием ночных снов и видений. Константин и его друзья объясняли самые важные события его жизни, такие как знание о приближении вражеских армий, обнаружение святого гроба, основание Константинополя, божественным откровением через сны и видения. Мы вовсе не хотим отрицать связь видения креста с действием Божьего Провидения, управлявшего этим замечательным поворотным моментом истории. Мы пойдем дальше и допустим особое действие Провидения — то, что в древности богословы называли Providentia specialissima; но такое действие необязательно должно нарушать законы природы или быть собственно чудом вроде объективного личного явления Спасителя. Мы можем упомянуть о похожем, хотя и гораздо менее важном, видении в жизни благочестивого английского полковника Джеймса Гардинера[33]. Библия подтверждает возможность провиденческих или пророческих снов и ночных видений, посредством которых человек получает Божье откровение и наставления[34].

Итак, факты таковы. Перед сражением Константин, уже склоняющийся к христианству, как, вероятно, лучшей из религий и подающей больше всего надежды, всерьез молился, по словам Евсевия, взывая о помощи к Богу христиан, в то время как его противник, Максенций, по словам Зосимы[35], советовался с Сивиллиными книгами и приносил жертвы идолам. Полный страхов и надежд, связанных с исходом конфликта, Константин заснул и увидел во сне крест Христа с надписью и обещанием победы. Он уже знал, что знак этот широко используется среди многочисленных христиан его империи, поэтому сделал labarum[36] — или, точнее, превратил языческий labarum в знамя с христианским крестом и греческой монограммой Христа[37], которую он поместил также на щиты своих солдат, — X и Р, первые две буквы имени Христа, написанные так, чтобы они образовали знак креста: (т. е. Christos — альфа и омега, начало и конец). Этому знамени с крестом, занявшим место римских орлов, он приписывал свою решающую победу над язычником Максенцием.

Соответственно, после триумфального въезда в Рим Константин велел воздвигнуть на форуме свою статую с лабарумом в правой руке и надписью: «Сим спасительным знаком, истинным символом отваги, я избавил ваш город от ига тирана»[38]. Три года спустя сенат воздвиг в его честь мраморную триумфальную арку, которая до сих пор стоит недалеко от величественных руин языческого Колизея и свидетельствует одновременно и об упадке античного искусства, и о падении язычества, подобно тому как соседняя с ней арка Тита напоминает нам о падении иудаизма и разрушении храма. Надпись на арке Константина, однако, объясняет его победу над ненавистным тираном не только его способностями, но и неопределенным вмешательством некоего Божества[39]; христиане, без сомнения, понимали под этим истинного Бога, а язычники, подобно оратору Назарию в его восхвалении Константина, могли думать о небесном покровителе urbs aeterna, Вечного города.

В любом случае, победа Константина над Максенцием была военной и политической победой христианства над язычеством; интеллектуальная и моральная победа была уже одержана в литературе и жизни церкви предыдущего периода. Символ позора и угнетения[40] с тех пор стал символом почета и власти, а в глазах императора, в соответствии с духом церкви того времени, он приобрел магическую силу[41]. Теперь он занимал место орла и других военных символов, под сенью которых римляне–язычники покоряли мир. Он был изображен на имперской монете, на знаменах, шлемах и щитах воинов. Военные изображения креста на имперском лабаруме богатейшим образом украшены золотом и драгоценными камнями; нести его доверяли пятидесяти самым верным и храбрым воинам из императорской гвардии; он внушал христианам уверенность в победе, а их врагам — страх и ужас; в конце же концов при слабых наследниках Феодосия II он перестал использоваться и был помещен в императорском дворце в Константинополе как почетная реликвия.

После победы над Римом (27 октября 312 г.) Константин в союзе со своим восточным соправителем Лицинием издал в январе 313 г. в Милане эдикт о веротерпимости, который шел на шаг дальше, чем эдикт антихристианина Галерия 311 г., и даровал, в духе религиозной эклектики, полную свободу всем существовавшим формам поклонения, воздавая особое уважение христианству[42]. Эдикт 313 г. не только признавал христианство в рамках существующих границ, но и позволял всем подданным Римской империи выбирать любую религию на свой вкус[43]. В то же время было приказано вернуть церковные здания и собственность, конфискованные во время гонений Диоклетиана, причем убытки частным владельцам собственности были возмещены из императорской казны.

Однако мы напрасно стали бы искать в этом благородном эдикте современную протестантскую и англо–американскую теорию религиозной свободы как одного из всеобщих и неотчуждаемых прав человека. Действительно, в самой христианской церкви в то время, как и раньше, и позже, звучали отдельные голоса против всяческого принуждения в религии[44]. Но дух Римской империи был слишком абсолютистским, чтобы отказаться от прерогативы управления общественным поклонением. Веротерпимость Константина была временной мерой государственной политики, которая, как ясно сказано в эдикте, способствовала обеспечению общественного мира и защиты императора и империи всеми божествами и небесными силами. Это был, как показывает результат, обязательный переходный этап к новому порядку вещей. Он открыл возможность для возвышения христианства, особенно католического и иерархического, исключающего еретические и схизматические (раскольнические) секты, чтобы оно стало государственной религией. Ибо, получив равные права с язычеством, христианство должно было вскоре, хотя и было численно в меньшинстве, одержать победу над религией, которая внутренне уже изжила себя.

С этого момента Константин был явно благосклонен к церкви, хотя и не преследовал и не запрещал языческие религии. Он всегда с уважением отзывается о христианской церкви в имперских эдиктах и все время, как мы уже говорили, называет ее католической. Ибо она удовлетворяла его монархическим интересам, придавала империи и двору то великолепие, которого он желал, только как католическое, тщательно организованное, тесно сплоченное и консервативное учреждение. Уже в 313 г. епископ Кордовы Осий оказывается одним из советников Константина, и языческие авторы приписывают епископу даже магическое влияние на императора. Лактанций и Евсевий из Кесарии также входили в круг доверенных лиц Константина. Он освободил христианских служителей от военной и муниципальной повинности (в марте 313), упразднил обычаи и установления, оскорбительные для христиан (315), облегчил порядок освобождения рабов–христиан (до 316), легализовал право отписывать наследство в пользу католических церквей (321), постановил соблюдать воскресенье, хотя и не как dies Domini, день Господень, а как dies Solis, день Солнца, в соответствии с культом Аполлона и вкупе с обязательным совещанием с предсказателями (321); щедро выделял средства на строительство церквей и поддержку священства; убрал с имперских монет языческие символы Юпитера и Аполлона, Марса и Геркулеса (323); дал своим сыновьям христианское воспитание.

Его впечатляющему примеру, как и нужно было ожидать, последовали в первую очередь те подданные, на чье поведение больше влияли внешние обстоятельства, нежели внутренние убеждения и принципы. Рассказ о том, что за один год (324) в Риме крестилось двенадцать тысяч мужчин, не считая женщин и детей, и что император обещал каждому обращенному белую одежду и двадцать золотых монет, по крайней мере, соответствует духу времени, хотя цифры, скорее всего, сильно завышены[45].

Став единовластным главой всей Римской империи после победы над своим восточным коллегой и зятем Лицинием, Константин начал действовать еще решительнее. Лициний, чтобы укрепить свои позиции, постепенно возглавил партию язычников, которых было еще много, и сначала стал высмеивать христиан[46], потом увольнять их с гражданских и военных должностей, изгонять, а иногда и подвергать кровавым гонениям. В результате политическая борьба между ним и Константином приобрела характер битвы религий, и поражение Лициния в битвах при Адрианополе в июле 324 г. и при Халкидоне в сентябре стало новым триумфом знамени с крестом над жертвоприношениями богам, хотя Константин бросил тень на себя и свое дело, казнив Лициния и его сына.

Теперь император призвал всех своих подданных принять христианскую религию, но все же позволял им самостоятельно определиться с окончательным решением. В 325 г., как покровитель церкви, он созвал Никейский собор и сам на нем присутствовал; он отправил в изгнание ариан, хотя потом возвратил их; в монархическом стремлении к единообразию он с большим рвением участвовал в решении всех богословских споров, хотя и не понимал их глубинного значения. Он первым ввел практику официального скрепления подписями символов веры и гражданские наказания за несогласие с ними. В 325 — 329 г. вместе со своей матерью Еленой он воздвиг великолепные церкви на святых местах Иерусалима.

Так как язычество по–прежнему преобладало в Риме, поддерживаемое традициями, в 330 г. Константин — как он полагал, по велению Бога[47], — перенес свою столицу в Византии, закрепив тем самым политику разделения империи на западную и восточную части, уже начатую до него Домицианом. Выбрав это не имеющее равных по достоинствам место, он проявил больше вкуса и гениальности, чем основатели Мадрида, Вены, Берлина, Санкт–Петербурга или Вашингтона. Невероятно быстро, располагая всеми средствами, доступными абсолютному монарху, он превратил этот прекрасно расположенный город, объединяющий два моря и два континента, в великолепную резиденцию и новый христианский Рим, «так что теперь, — как сообщает Григорий Назианзин, — море и суша соперничают друг с другом, стремясь наполнить его своими сокровищами и увенчать его как царицу всех городов»[48]. Здесь вместо языческих храмов и жертвенников идолам были построены церкви и распятия; впрочем, наряду с ними в новую метрополию собирались и статуи богов–покровителей со всей Греции под прикрытием разнообразных безвкусных адаптации[49]. Главный зал дворца был украшен изображениями распятия и других библейских сцен. Гладиаторские бои, столь популярные в Риме, здесь были запрещены, хотя театры, амфитеатры и ипподромы сохранились. Было очевидно, что новая императорская столица была, по крайней мере внешне, христианским городом. Дым языческих воскурений поднимался над семью холмами этого Нового Рима только во время правления Юлиана Отступника. Город стал резиденцией епископа, который не только претендовал на власть над апостольской епархией соседнего Ефеса, но вскоре затмил патриарха Александрии и в течение веков соперничал с властью папы в древнем Риме.

Император усердно посещал богослужения, на монетах его изображали в молитвенной позе. Он с великим усердием соблюдал пасхальные установления. Он выслушивал длиннейшие проповеди своих епископов, которые всегда окружали его и, к сожалению, слишком ему льстили. Он даже сам составлял и произносил перед своим двором речи на латинском языке, затем переводившиеся на греческий специально назначенными для этой цели переводчиками[50]. Следуя всеобщим приглашениям, горожане большими толпами приходили ко дворцу послушать императора–проповедника, напрасно старавшегося пресечь их громкие аплодисменты указаниями на небо как источник своей мудрости. Он говорил в основном об истинности христианства, безумии идолопоклонства, единоначалии и Провидении Бога, о пришествии Христа и суде. Иногда он сурово упрекал в алчности и жестокости своих придворных, которые громко поддерживали его на словах, но дела которых никак не зависели от его увещеваний[51]. Одна из этих речей сохранилась до сих пор[52], в ней он славит христианство в характерном для него духе и в доказательство божественного происхождения этой веры в особенности упоминает об исполнении пророчеств, в том числе Сивилл иных книг и четвертой эклоги Вергилия, противопоставляя свое собственное блестящее правление трагической судьбе своих предшественников и соправителей, выступивших гонителями.

Тем не менее в последующие годы он в целом оставался верен принципам эдикта о веротерпимости 313 г., защищал языческих жрецов и храмы с их привилегиями и мудро воздерживался от жестоких мер против язычества, убежденный, что со временем оно исчезнет. Многие язычники продолжали служить у него при дворе и занимать общественные должности, хотя он любил выдвигать на почетные посты христиан. Но в некоторых случаях он запрещал идолопоклонство — если оно было связано со скандальной безнравственностью, как в случае с постыдным поклонением Венере в Финикии, или же в местах, особо священных для христиан, таких как гробница Христа и дубрава Мамре. Благодаря ему ряд заброшенных храмов и идольских изображений был уничтожен — или же здания были превращены в христианские церкви. Евсевий рассказывает о нескольких подобных случаях, явно одобряя их, и восхваляет также его поздние эдикты против еретиков и схизматиков, но не упоминает об арианах. По–видимому, в поздние годы Константин действительно запретил приносить идолам жертвы — Евсевий говорит об этом, а сыновья в 341 г. упоминают об эдикте на эту тему, однако повторение этого запрета при его преемниках показывает, что, даже если подобный закон и был принят, он не начал исполняться всеми в его правление.

Этой хитрой, осторожной и умеренной политике Константина, которая очень не похожа на яростный фанатизм его сыновей, соответствует тот факт, что свое собственное крещение он откладывал до последней болезни[53]. У него было суеверное желание, о котором сам он говорил: креститься в реке Иордан, воды которой освящены крещением Спасителя. Без сомнения, он также боялся отступить от веры и утратить священное отпущение грехов. Он хотел обеспечить себе все блага крещения как полного искупления всех прошлых грехов, сведя риск до минимума, и лучшим образом насладиться жизнью в обоих мирах. Крещение на смертном одре для полухристиан того времени было тем же, чем обращение на смертном одре и предсмертная исповедь являются для современных христиан. Тем не менее Константин считал, что проповедует Евангелие, называл себя епископом из епископов, созвал первый вселенский собор и сделал христианство религией империи задолго до своего крещения! Каким бы странным ни казалось нам это несоответствие, ничуть не меньшее удивление вызывают придворные епископы, которые из ложного благоразумия ослабляли в отношении Константина (пока еще строгую) дисциплину церкви и позволяли ему — или просто молчаливо попускали — пользоваться практически всеми привилегиями верующих, при том что он не взял на себя ни единого обязательства новообращенного!

Константин почти не болел, когда же он почувствовал, что смерть близка, он был введен в число катехуменов посредством возложения рук, а потом формально принят в полное общение церкви посредством крещения. Случилось это в 337 г., когда ему было шестьдесят пять лет, и крестил его арианин (или полуарианин), епископ Евсевий из Никомедии, незадолго до того возвращенный из ссылки вместе с Арием[54]. Его предсмертное исповедание по форме выступало, скорее, в пользу еретического, а не ортодоксального христианства, однако произошло это в силу случайности, а не преднамеренности. Христианство воспринималось им как противостояние язычеству, а та арианская примесь, которая могла осквернить в чем‑то его крещение, для Греческой церкви оказалась полностью изглажена его канонизацией. После торжественной церемонии он обещал жить впредь достойно, как ученик Иисуса, отказался от ношения императорской мантии, искусно сотканной из шелка и богато украшенной золотом, продолжал носить белые одежды крещения и умер несколько дней спустя, в Пятидесятницу 22 мая 337 г., уповая на милость Божью и оставив после себя память о долгом, удачном и блестящем правлении, подобном разве что правлению Августа, если выбирать из его предшественников. «Так ушел из жизни первый христианский император, первый защитник веры, первый имперский покровитель папской епархии и всей Восточной церкви, первый учредитель святых мест, язычник и христианин, ортодокс и еретик, либерал и фанатик, достойный не подражания и восхищения, но памяти и изучения»[55].

Его останки были помещены в золотой гроб, который в сопровождении процессии известных горожан и всей армии был перенесен из Никомедии в Константинополь и с высшими христианскими почестями захоронен в церкви Апостолов[56]; римский же сенат по древнему обычаю, гордо игнорируя величайшую религиозную революцию эпохи, причислил Константина к богам языческого Олимпа. Вскоре после его смерти Евсевий назвал его величайшим из правителей всех времен; начиная с V века на Востоке его стали считать святым. Греческая и Русская церковь до сих пор отмечают память Константина, удостаивая его экстравагантного титула Isapostolos, «равноапостольный»[57]. Латинская церковь, напротив, поступила более осмысленно: она никогда не причисляла его к святым, но удовлетворилась тем, что назвала его Великим, с благодарностью и справедливо признавая услуги, оказанные им делу христианства и цивилизации.