18. Целибат или война с природой человека

Отойдя от поклонения Живому Богу, утратив понятие о спасающей вере, отступившее христианство приступило к созданию образа «своего» Бога, своего понимания богопоклонения, в которое вместо живой действительной веры пришла мертвая буква обряда и человеческих представлений о святости. И главным из них стала максимальная отрешенность от всего мирского. Причем слова Христа: «Не молю, чтобы Ты взял их из мира, но чтобы сохранил их от зла» (Ин.17:15) были забыты. Идеалом святости и богопоклонения стало монашество. В свою очередь, монашество привело постепенно и к переосмыслению понятия духовенства. Как мы уже говорили, в ранний период истории христианства деление верующих на мирян и священство отсутствовало. И в этом раннехристианская церковь следовала библейскому предписанию. «Но вы — род избранный, царственное священство, народ святой, люди, взятые в удел, дабы возвещать совершенства Призвавшего вас из тьмы в чудный Свой свет» (1 Петра 2:9). Однако затем с отступлением от Библии начался постепенный процесс формирования духовенства как особого института, найдя свое окончательное решение при Константине «Великом» и увенчавшись, наконец, понятием папской власти. Этот долгий процесс растянулся на несколько веков, превратив, в конце концов, скромных служителей Евангелия и людей в живых полубогов. История нам детально сохранила основные вехи этого пути. Однако шедший параллельно этому пути формирования института духовенства, путь развития монашества внес существенные коррективы в само понятие священства. Во-первых, как мы уже отмечали, монашество было объявлено вершиной добродетели и, следовательно, священники, пусть и не ушедшие в обители, должны были в основных чертах соответствовать своим монастырским собратьям, и, в первую очередь, безусловно, в их главной черте — безбрачии. Во-вторых, священник, по средневековым понятиям, стоял выше обычного мирянина и уже своим видом, согласно папской философии, должен был показывать свою полную отрешенность от этого греховного мира. А, следовательно, быть безбрачным. В-третьих, в средневековье папская церковь формируется в отдельный независимый от государства институт власти. Но при этом семьи, родственные отношения ставили духовенство в существенную зависимость от мирской власти. И потому ввод безбрачия для духовенства значительно усиливал позиции церкви, как независимого института власти. В-четвертых, папство провозгласило принцип спасения делами, и кто-кто, как не духовенство, должно было его воплощать в жизнь. Все эти факторы привели путем довольно долгого исторического процесса к целибату — безбрачию духовенства. Это был долгий и мучительный процесс. Ибо в ходе него папство вступило в противоестественную борьбу с самой природой человека, заложенной в него Богом. Вступило в борьбу с самым древним из установленных Богом институтов — институтом брака. Но силы зла, действовавшие за всем этим, не жалели сил, ибо знали к каким страшным последствиям приведет целибат как для духовенства, так для мирян, так и для самого отношения людей к церкви и, наконец, их отношения к Богу. «То решение, которое апостол Павел [«Относительно девства я не имею повеления Господня, а даю совет, как получивший от Господа милость быть Ему верным. По настоящей нужде за лучшее признаю, что хорошо человеку оставаться так. Соединен ли ты с женой? не ищи развода. Остался ли без жены? не ищи жены. Впрочем, если и женишься, не согрешишь; и если девица выйдет замуж, не согрешит. Но таковые будут иметь скорби по плоти; а мне вас жаль» (1 Кор. 7:25-28)], явно разделяя Божью заповедь и человеческий совет, оставлял личному выбору каждого и рекомендовал, ввиду угнетенного положения христиан в апостольскую эпоху, как более безопасное и менее тревожное состояние лишь для тех, кто чувствует себя призванным к этому посредством особого дара благодати, теперь, когда обстоятельства стали более легкими, превратилось в нерушимый закон в Латинской церкви. То, что было делом добровольным и по этой причине рассматривалось почетным исключением, теперь стало правилом, а бывшее правило превратилось в исключение. Супружеские отношения стали считаться несовместимыми с достоинством и чистотой священнического служения и с его функциями, особенно служением у алтаря»1. «В том, что касается безбрачия священников, Греческая и Латинская церковь в IV веке разделились и не согласны друг с другом до сих пор. Греческая церковь остановилась на полпути и ограничила требование безбрачия только высшим священством, которое, соответственно, избиралось среди монахов или пресвитеров-вдовцов; Латинская же церковь распространила этот закон и на низших клириков, в то же время доведя иерархический принцип до абсолютного папства. Греческая церковь отличается от Латинской в этом вопросе не более возвышенным представлением о браке, но только большей приверженностью древним обычаям и менее последовательным применением аскетического принципа. В теории она так же далека от протестантской церкви, как и Латинская, и приближается к первой только на практике. В теории она ставит девственность намного выше брака и рассматривает последний только с точки зрения его негативной пользы. Брак священника для нее — это в некотором роде неизбежное зло или, в лучшем случае, относительное благо, здравая уступка требованиям плоти для предотвращения греха, от высших же служителей она требует полного воздержания от супружеских связей. Следовательно, она колеблется между частичным позволением и частичным осуждением брака священников. На Востоке священникам всегда разрешалось вступать в брак, сначала даже епископам, и безбрачие было добровольным. Но некоторые ограничения были введены уже давно: запрет на вступление в брак после рукоположения (кроме диаконов и иподиаконов), а также запрет на повторный брак после крещения; апостольское наставление о том, что епископ должен быть мужем одной жены, было воспринято как запрет на последовательную полигамию и в то же время как разрешение на один брак. Помимо повторного брака, священникам запрещалось также вступать в брак с наложницей, вдовой, блудницей, рабыней и актрисой»1. Ситуация ужесточилась при византийском императоре Юстиниане I, который «был категорически против вступления священников в брак, объявлял детей от подобных браков незаконными и запрещал избирать женатых мужчин епископами. Но вплоть до конца VII века многие епископы в Африке, Ливии и других местах продолжали жить в браке, о чем явно говорится в двенадцатом каноне Трулльского собора, но это считалось оскорбительным и было запрещено. С того времени женатые епископы постепенно исчезли, тогда как среди клириков низших рангов семейные отношения оставались правилом. Этот Трулльский собор придает законченный вид законам Восточной церкви о браке священников. На нем епископам было запрещено сохранять отношения в браке, заключенном до рукоположения, под страхом смещения с должности, но, в соответствии с «Апостольскими постановлениями» и «Канонами», это было позволено пресвитерам и диаконам (вопреки римской практике), с ветхозаветным ограничением: они должны были воздерживаться от половых отношений в период официального служения, так как служитель святыни должен быть чист. Те же самые отношения, которые в одном случае объявлялись безнравственными, в другом случае одобрялись и поощрялись как высоконравственные!? Епископ смещался, если оставлял при себе законную жену, а не отправлял ее в далекий монастырь сразу же после рукоположения. Западная церковь исходя из извращенного и почти манихейского аскетического принципа, гласившего, что семейная жизнь несовместима с достоинством и святостью священника, предприняла в конце IV века решительную попытку сделать безбрачие, до тех пор остававшееся личным выбором служителя, всеобщим законом для священства; тем самым она явно противоречила левитским установлениям, которым в других отношениях так усердно пыталась соответствовать. Закон этот вводился неоднократно, но в течение долгого времени не мог выполняться последовательно. Первый запрет на брак священников, претендовавший на всецерковную силу, по крайней мере, на Западе, прозвучал в 385 г. Он исходил от Римской церкви в форме декретального послания епископа Сириция к Гимерию, епископу Таррагоны в Испании, который задал римскому епископу несколько вопросов по поводу дисциплины. Его послание указывает на связь между безбрачием священства и интересами иерархии, так что этот практически первый папский декрет, написанный в тоне высшего авторитета, навязывает служителям явно противоречащее Писанию противоестественное и морально опасное ограничение. Сириций [объявлял, что] продолжение семейных отношений после рукоположения должно наказываться смещением с должности. Он угрожал этим наказанием не только епископам, но и пресвитерам с диаконами. Лев Великий позже распространил требование безбрачия даже на иподиаконов. Самые выдающиеся латинские отцы церкви Амвросий, Иероним и даже Августин — выступали за безбрачие священников. Августин, как до него Евсевий из Верцеллы, объединил своих клириков в монастырь и предписал им монашеский образ жизни; Мартин Турский, который сам сначала был монахом, продолжал оставаться таковым, и став епископом. Соборы Италии, Африки, Испании и Галлии последовали примеру Рима. Например, синод Клермона объявил в своем двенадцатом каноне: «Ни один рукоположенный диакон или священник не может продолжать супружеские отношения. Он становится братом той, которая была его женой. Но раз некоторые, воспламеняемые похотью, отвергают узы войны [Христовой] и возвращаются к брачным узам, то постановляется, чтобы такие были навсегда смещены с должности». Другие соборы, такие как Турский в 461 г., довольствовались тем, что запрещали священникам, у которых рождались дети после рукоположения, проводить таинство мессы и предъявляли требование безбрачия только ad altiorem gradum. Однако сам факт частого повторения таких законов и необходимость смягчения наказаний за их нарушение показывают, как трудно было превратить это неестественное ограничение в обязательное для всех. В британских и ирландских церквях, далеких от римской, женатые священники продолжали преобладать вплоть до англо-саксонского периода. Когда священникам стало запрещено поддерживать отношения в законном браке, уже существовавший порок сожительства неженатых священников с благочестивыми вдовами и «тайно приводимыми» девами начал становиться все более и более распространенным. И духовный брак, возникший как смелый аскетический подвиг, слишком часто заканчивался плотским финалом, позорящим церковь. Никейский собор 325 г. посвящает этой проблеме третий канон: «Великий собор категорически запрещает, и не разрешает ни епископу, ни священнику, ни диакону, ни какому другому клирику, иметь при себе συνείσακτος, если это не его мать, или сестра, или тетка, или другая подобная личность, находящаяся вне всяких подозрений». Этот канон составляет основу всего последующего законодательства церкви de cohabita-tione clericorum et mulierum. Его приходилось неоднократно возобновлять и подкреплять, а отсюда ясно видно, что он часто не соблюдался. Собор в Толедо, в Испании, 527 или 531 г. объявляет в третьем каноне: «Ни один священник начиная с иподиакона не должен жить с женщиной, свободной, вольноотпущенной или рабыней. Только мать, или сестра, или другая близкая родственница может вести у него хозяйство. Если у него нет близких родственниц, его домоправительница должна жить в отдельном доме и ни под каким предлогом не входить в его жилье. У кого происходит иначе, тот не только должен быть смещен с духовной должности и не допускаться в церковь, но и вообще исключен из общения католиков». Concilium Agathense в Южной Галлии, 506 г., в котором принимало участие тридцать пять епископов, постановил в десятом и одиннадцатом канонах: «Священник не должен посещать и принимать у себя в доме женщин, которые не являются его родственницами; он может жить только с матерью, сестрой, дочерью или племянницей. Женщины-рабыни и вольноотпущенные также не допускаются в дом священника». Похожие законы, предполагающие более или менее строгие наказания, были приняты на соборах в Гиппоне, 393, Анжере, 453, Туре, 461, Лериде, Испания, 524, Клермоне, 535, Браге, 563, Орлеане, 538, Туре, 567. Император Юстиниан в двадцать третьем из своих новых законов вообще запретил женщинам жить в доме епископов, но Трулль-ский собор 692 г. вернулся к никейскому закону. Западные соборы также попытались отменить исключения, дозволявшиеся никей-ским каноном, и запретить священнику любое общение с женщинами, кроме как в присутствии сослужителей. В 1059 году папа Николай II запретил мирянам посещать мессы у женатых священников. В 1123 году объявил целибат обязательным для представителей высшего духовенства, а в 1139 году II Латеранский собор объявил браки священников недействительными. Однако такая строгость, неблагоприятным образом свидетельствовавшая о положении вещей, которое сделало ее необходимой, не улучшила ситуации, а, скорее, привела к моральному равнодушию, так что в Средние века Латинская церковь повсеместно терпела открытое сожительство священников с женщинами»1. Финалом этого противоестественного аскетизма стало страшное нравственное падение духовенства, отмечаемое как на Западе, так и на Востоке, причем, самими католическими или православными историками, как средних веков, так и современности. «Идеалы аскетического подвижничества только в исключительные эпохи глубоко захватывали общество. Когда наружный блеск и внешняя сутолока отживающих культурных форм, уже утративших живую силу, создавали пресыщение неглубоко захватывающими наслаждениями, то появлялось стремление к отречению от мира с его утомительным, надоевшим шумом, обнаруживалось тяготение к спокойному, созерцательному уединению. Когда с таким настроением совпадает появление новой религии, оно вызывает глубокое воодушевление, настоящий религиозный энтузиазм. Такое же влияние имели общественные несчастия, которые происходили от внешних врагов или от внутренних беспорядков. Реальные бедствия, которые и в будущем обещали одни безысходные страдания, вызывали отвращение к миру, заставляли искать утешение в надеждах на загробное блаженство, которое, по общему верованию, легче всего достигалось аскетическими подвигами. Неуверенный в завтрашнем дне человек страстно хотел обеспечить себе прочное будущее в бесконечной жизни за гробовой доской. Спасительное «memento mori» тогда чрезвычайно ясно держалось в сознании, потому что на эту мысль наталкивала повседневная действительность. Для Рима и Италии IX и X столетий такое настроение было уже пережитым состоянием. По крайней мере, феодальная знать и тесно связанное с нею высшее духовенство чувствовали себя господами положения среди довольно хаотического состояния тогдашнего общества. Набеги арабов и мадьяр не представляли и сотой доли той опасности, какой грозило некогда нашествие варваров, а из анархии сильные бароны и епископы извлекали только выгоды. Религиозное одушевление ослабело, и аскетическое движение не могло извлекать более питательных соков из общественного настроения. Наступила реакция, которая в духовенстве получила крайне резкие формы, благодаря особенностям самого идеала. Монах и подражавший ему епископ должны были не только подчинять плоть духу, но подавлять в себе все потребности нашей природы. В моменты крайнего религиозного энтузиазма возможно такое напряжение, когда одна идея, одно стремление целиком поглощает человека, заставляет умолкать самые основные требования нашего существа. Но в обычное время подобная борьба непосильна и аскет по обязанности начинает уклоняться от своего формального идеала. Бессилие примирить жизнь с моральными требованиями, резкое противоречие между идеалом и действительностью толкали страстные натуры среди тогдашнего духовенства в противоположные аскетизму крайности, и те люди, которые в эпоху религиозного энтузиазма увлекали бы других к подвижничеству, теперь развращали монашество. Невозможность выполнить суровые требования аскетической морали делала ее пустым звуком, приучала игнорировать ее в жизни, и духовенство и монашество забывали свои обеты и пользовались своим положением для более удобного наслаждения теми удовольствиями, от которых формально отрекались. Вследствие этого, в образе жизни между епископами и баронами не было никакой разницы. Ратерий, веронский епископ X века, хорошо знавший своих сотоварищей, живо рисует их жизнь. Прелаты, — по его словам, — живут в княжеских дворцах, которые блестят золотом, шелком и пурпуром. Они наслаждаются изысканными кушаньями на золотых блюдах и ценными винами в дорогих кубках. Во время пиров их слух ласкают музыкальные «симфонии», их зрение услаждают очаровательные танцовщицы. Ночи проходят в разгуле, а поздно начинающиеся дни прелаты проводят на охоте. Со шпорами на ногах и с кинжалом за поясом служат они на скорую руку обедню, чтобы, не теряя времени, отправиться верхом на коне на соколиную или псовую охоту. Еще в худшем состоянии находились монастыри. Огромные богатства, составленные из благочестивых пожертвований государей и частных лиц, давали монахам полную возможность коротать праздное время необузданным разгулом, и некогда святые обители сделались вертепами невообразимых преступлений. Поражающим примером глубочайшего падения монашества может служить история монастыря Фарфа, находившегося в средней Италии. Это была старинная и богатая обитель, пользовавшаяся обширными привилегиями. В половине X века два монаха отравили своего аббата и захватили в свои руки монастырь. Но один из них вынужден был бежать, а другой, по имени Кампо, сделался аббатом Фарфы. Тогда началась своеобразная секуляризация иноческой обители. Кампо женился; его примеру последовали и другие монахи. Монастырь опустел. Его прежние обитатели поселились с семьями в соседних деревнях и только по воскресеньям собирались в обитель, чтобы похитить что-нибудь из ее драгоценностей. Начался настоящий грабеж церковной собственности. Постаревший Кампо формально роздал монастырские поместья своему многочисленному потомству, а простые монахи расхищали дорогие облачения и священные сосуды, чтобы сделать из них дамские наряды и украшения… Так дело тянулось десятки лет, пока, наконец, явился с войском Альберих и разогнал хищников. Современники уверяют, что глубокое нравственное падение представителей западной церкви Х века сопровождалось неверием и что даже на св. Престол восседали язычники, как, например, Иоанн XII, сын Альбериха. Действительно, поведение этого папы могло дать повод к таким подозрениям. Шестнадцатилетний преемник св. Петра был страстный охотник и азартный игрок. Для игры нужно было много денег, и у римского епископа было все продажно: например, за приличное вознаграждение Иоанн XII посвятил в епископы 10-летнего ребенка. К церковным делам он чувствовал глубокое равнодушие, почти презрение: посвятить дьякона в конюшне ему не казалось непозволительным; а во время игры в кости он любил взывать о помощи к Юпитеру и Венере. Из этого не следует, чтобы Иоанн XII был убежденным язычником; но едва ли может подлежать сомнению, что папа относился к религии с полным индифферентизмом, а, может быть, и с открытым неверием. Такое настроение возможно для тогдашней Италии и вытекало из современных нравов. Аскетический идеал тогда понимался как сущность христианского учения, и его практическое отрицание естественно влекло за собой религиозный индифферентизм и уничтожило живую веру. Но это не был скептицизм развитого ума, который путем философской работы пришел к религиозным сомнениям и отрицанию. Неверие Х века было результатом торжествующей чувственности, неумения и бессилия заменить аскетизм идеалами иной морали, результатом полной неспособности к отвлеченной мысли. Это неверие было порождено мраком глубочайшего невежества и отлично уживалось с самыми грубыми суевериями»1. «Увлечение аскезою широких слоев общества, проводя в монастырь случайных и невольных монахов, ставило перед ним неосуществимую задачу ассимиляцию чуждых по существу монашеству, но подавляющих своею численностью элементов. С другой стороны, экономическое развитие монастырей, вызванное и естественными следствиями труда первых монахов, и популярностью монашеского идеала, и колонизационной политикой государей, изменило их облик, превратив их в земельных магнатов, а, следовательно, и в социально-политическую силу. Политические отношения эпохи увлекали монастыри, и не могли, как мы видели, их не увлекать. Все это лишало монастырь его ассимилирующей силы, ослабляя плодовитость аскетического идеала и давая перевес средней серой массе людей, не холодных и не горячих. И такой, становившийся частью мира, монастырь миру уподоблялся. Еще во времена Карла Великого мы узнаем об охоте монахов на диких зверей, о их веселых празднествах и пирушках. Позднее, когда франкское государство распалось, когда норманны, венгры и сарацины совершали свои набеги, можно найти еще более яркие примеры «обмирщения». В реймском диоцезе в Х веке монахи носили шитые золотом шапочки. «Они стремятся к дорогим туникам. Их они стягивают на бедрах и, распустив рукава и волнующиеся складки, обтянув и выпятив задницы, сзади больше похожи на блудных девок, чем на монахов». У турских монахов сапоги «блестят, как стекло». Нередко какой-нибудь граф-аббат селился около монастыря, иногда даже в нем самом, и вокруг развертывалась пышная жизнь маленького двора. Кельи отводились семейным людям. Монахи женились, прокармливая монастырскими доходами своих детей и родственников. Пение псалмов, если не умолкало, то заглушалось шумом оружия или ткацкого станка, приводимого в движение женщинами»1. «В ряду важнейших причин, побуждавших многих испанцев становиться священниками или монахами, следует назвать то усердие, с которым проводилась католическая реформа, отразившаяся как на мировоззрении, так и на поступках испанцев. Учреждение новых орденов, среди которых был орден иезуитов, и реформирование старых орденов, таких, как орден кармелитов или орден августинцев, способствовали привлечению лучших людей к монастырской жизни. Но были и другие причины, по которым представители всех классов посвящали себя служению Богу: младшим детям из дворянских семей (segudones), которых система «майората» лишала отцовского наследства, Церковь предлагала быстрый взлет карьеры, обеспечивавшийся их знатным происхождением; для лиц простого звания вступление в один из духовных орденов было единственным средством подняться по социальной лестнице и даже получить высокие посты в Церкви и государстве. Надеясь на это, многие крестьяне шли на большие жертвы, чтобы если не они, то хотя бы их дети могли получить в университете образование, которое позволило бы им получить приход или бенефиций. Наконец, презрение к физическому труду также способствовало увеличению числа тех, кто отправлялся в монастыри не столько с намерением посвятить себя духовной жизни, сколько ради обеспечения себе материального благополучия. «Некоторые утверждают, что религия в наши дни превратилась в один из способов зарабатывать себе на жизнь, — писал в 1624 году епископ Бадахоса, — и многие обращаются к религии так же, как они могли бы заняться любым другим ремеслом». Согласно жалобам, переданным королю в 1625 году, Испания насчитывала девять тысяч мужских монастырей, а число женских монастырей было наверняка не меньше. Добавив к числу монахов и монахинь представителей белого духовенства, можно насчитать минимум двести тысяч лиц духовного звания (при том, что население страны составляло около восьми миллионов). Не только кортесы, представлявшие городскую буржуазию, протестовали против чрезмерного роста количества священнослужителей, в котором они видели причину снижения экономической активности; даже в самой среде духовенства раздавались голоса, призывавшие положить этому предел. В своем произведении «Сохранение монархии» (1626) отец Наваррет выражает мнение, что следует «попросить Папу ужесточить контроль за учреждением новых монастырей, чтобы они не возникали в таком количестве», ссылаясь на то, что «с увеличением числа орденов и монастырей неизбежно возрастает бремя, гнетущее тружеников». Какова же была величина дохода, который получало духовенство с этих владений и к которому следует еще добавить доходы с десятины? Есть основания полагать, что он составлял треть всех земельных доходов Испании. Оборотной стороной богатства испанской Церкви было известное падение нравов, которому способствовал и порядок рекрутирования высшего духовенства. На высшие церковные должности назначали монархи. На низших ступенях церковной иерархии хотя и попадались образцовые священники, однако приток в ряды священнослужителей людей, не имевших к этому призвания, объясняет весьма посредственный уровень нравственности многих из них. Обычным делом было сожительство священника с конкубиной и рождение от нее детей, и остается лишь удивляться той снисходительности, с какой инквизиция относилась к этим представителям духовенства. Но женские монастыри зачастую были — как и во Франции того времени — прибежищем для знатных дам, которые проводили в них старость или, оставшись без мужа, доживали свой век, или приютом для девиц благородного происхождения, которых, не спрашивая их желания, семья помещала в монастырь. Все это послужило причиной появления «Памятной записки», адресованной в 1574 году Филиппу II одним из монахов-доминиканцев, протестовавшим против проекта продажи церковного имущества с целью пополнения государственной казны, поскольку это «больно ударит по монахиням, составляющим весьма значительную часть дворянства Испании», ибо «знатные сеньоры и все известные люди, которые могут выдать замуж лишь одну дочь из четырех или шести, потому что требуется слишком большое приданое для каждой из них, не имеют другого выхода, кроме как поместить сестер в монастырь; основатели монастырей именно с этой целью старались обеспечить их, чтобы бедность не толкнула девушек на путь зла, вынудив жить в отчаянии и недовольстве. Для того чтобы они имели постоянную ренту и с нее получали налоги, они давали им земли и слуг». В подобных условиях монахини, вполне естественно, считали себя еще живущими в миру, из которого их вытолкнула лишь необходимость, и потому старались не отказывать себе в удовольствиях. Два частных женских монастыря, относившихся к духовно-рыцарским орденам Калатрава и Сант-Яго и получивших от них свои названия, принимали только женщин дворянского происхождения и были известны тем, что их обитательницы вели весьма обеспеченную, даже роскошную жизнь. Мадам д’Ольнуа писала в конце века о монашках из Сант-Яго: «Обитель этих дам прекрасна; все, кто приходит их навещать, входят туда без труда; обстановка у них не хуже, чем была бы в миру. Они получают очень большое содержание, и у каждой есть три-четыре служанки». Так что жизнь, которую вели в этих светских монастырях, была весьма далека от отрешенности и покаяния: их приемные часто посещались многочисленными визитерами обоих полов; там проводились праздники, устраивались театральные представления и поэтико-теологические состязания (по образцу литературных турниров, которые были тогда в большой моде во всей Испании), темы которых были порой весьма «смелыми»: «Что в любви более ценно — предвкушение или обладание?..» Подобное отклонение находит если не оправдание, то, во всяком случае, объяснение в языке мистической литературы, где, в подражание «Песни песней», божественная любовь объясняется в терминах, сравнениях и метафорах, заимствованных из форм самой что ни на есть земной любви. Этим же объясняется и еще более примечательное явление: «ухаживание за монашками» (galanteo de monjas), феномен, который мог бы показаться невероятным, если бы не находил огромного количества свидетельств в литературных текстах. Быть «ухажером монашки» (galan de monjas) означало считать себя рыцарем, служившим Дульсинее, заключенной в стенах монастыря, дать ей понять, хотя бы жестом или взглядом, какую страсть она разожгла, стараться увидеть ее издалека, за решеткой хора в монастырской церкви или за решеткой окна ее кельи, посвящать ей, если наделен поэтическим даром, стихи, которые какая-нибудь из сестер-привратниц, посвя- щенная в тайну, передаст ей, и, наконец, по возможности найти предлог увидеться с ней в приемной и обменяться несколькими любовными фразами. Вовсе не будучи шокированными этой игрой, многие монашки с готовностью предавались ей, и иметь «кавалера» для монашки стало почти столь же естественным, как для девушки, остающейся в миру, иметь жениха. Остроумие сатириков находило обильную пищу в «монастырских ухаживаниях». Среди прочих «подвигов», совершенных одним из персонажей Кеведо, Паблосом из Сеговии, в своей богатой приключениями жизни, фигурируют и «ухаживания за монашками»: «Расставшись с ужасной жизнью комедианта, я выбрал, если можно так выразиться, приключения «ухажера за решеткой». Поводом для этого послужило то, что я встретил более прекрасную, чем Венера, монашенку, по просьбе которой я сложил несколько гимнов и которая полюбила меня после того, как увидела в роли святого Иоанна Крестителя в день праздника Тела Господня. Я решился написать ей записку следующего содержания: «Мадам, я оставил общество, в котором жил, ибо любое общество без Вас есть одиночество» и проч. и проч. Монахиня ответила ему в том же стиле и назначила ему «свидание» во время вечерни, чтобы он мог увидеть ее сквозь решетку: «Трудно даже представить себе, сколько вечерен я выстоял. Я так тянул шею, чтобы ее увидеть, что стал выше на два локтя, чем был до того, как затеял эту любовную интригу». «Наконец, после многих дней, проведенных в томительном ожидании у стен монастыря среди других влюбленных, Паблос, «обдумав, во что ему обходится дорога в ад, которого другие достигают столь легкими и приятными путями», решил оставить эту бесперспективную затею… Но многие не довольствовались этими визуальными удовольствиями, и святотатственный Дон Жуан, штурмовавший двери монастырей, был наказан разве что на театральной сцене, где давали представления по комедиям Тирсо де Молины. «Отдел хроники» газет той поры довольно часто сообщал о похищениях монахинь, инициаторами которых иногда были сами монахини. Жалобы, вызванные этими и тому подобными эксцессами, вынудили правительство Филиппа IV подготовить указ, запрещавший любые отношения между монахами разных полов; но этот указ так и не был опубликован, в частности, по причине того, что «нельзя создавать монахам условия, хуже, чем у других людей…». Подобная терпимость была тем более пагубна, что многие монастыри, по словам П. Хуана де Кабреры, были «населены людьми чувственными и ленивыми, неисправимыми бродягами и честолюбцами, всегда готовыми нарушить мир, религиозное согласие». Многие монахи, бежав из своих монастырей, жили как придется, смешавшись с миром «низов» и становясь порой обыкновенными преступниками. «В Куэлларе, — писал в 1655 году священник Барьонуэво, — один монах-францисканец похитил из монастыря Святой Клары очень симпатичную монашенку, которой было около 20 лет; а в Севилье другой монах, кармелит и хороший проповедник, поссорился со своим прелатом, который посадил его под стражу; бежав, он укрылся в горах Сьерра-Морена, где теперь командует большой шайкой подобных себе: они собирают на больших дорогах «милостыню» с помощью своих мушкетов». Таким образом, не приходится удивляться, что священник и монах занимают заметное место в сатирической литературе того времени, и тот факт, что инквизиция позволяла публиковать произведения, где они представлены в таком виде, доказывает, что обвинения против них не были лишены оснований»1. «Зло достигло такой степени, что в известном epistola de miseria curatorum от 1489 года высказывалась жалоба: «как редко бывает, чтобы священник, который не имеет жены, не осквернялся. С того времени, как апостолическое седалище разлучило духовных лиц с своими женами, не осталось ни одного такого, которое бы, при своей святости и воздержании, оставалось свободно от подозрения». Нецеломудренность, которая в известных случаях соединялась даже против природы с так называемыми содомскими грехами, была отнюдь не единственным грехом, которым пятнало себя духовенство и подрывало уважение к себе у народа. У добросовестных лиц из духовенства явилась мысль, что грехи их сословия навлекают на него праведное возмездие, что народы восстают против духовенства. Мы уже видели, как в этом же смысле высказывался председатель базельско-го собора, кардинал Юлиан Цезарини. Базельский епископ Христофор Утенгейм открыл созванный им в 1503 году диоцезный собор речью, в которой он применял к духовенству слова пророка Малахии: «но вы сбились с пути, и многие погрешили в законе, и нарушили завет Левия, говорит Господь Саваоф. Поэтому, и сделано вам, что вы презренны и недостойны пред всем народом». К этому епископ прибавил: «главным образом поэтому-то почти все миряне враждебно настроены против духовенства, и никто не удивится, если они, ожесточаясь день ото дня все более, дойдут до того, что станут нас преследовать и уничтожать нас, от чего да избавит нас Бог»2. Отмечено, что бесчинства носили в основном открытый характер. «Послушаем, что рассказывает Григора о возвращении патриарха Исайи (XIV в.) из заточения в Манганском монастыре, куда он был заключен Андроником Старшим, на византийскую патриаршую кафедру, на что после- довала воля нового царя, Андроника Младшего. «Взяв Исайю отсюда, — говорит историк, — и посадив на одну из царских колесниц с пурпуровыми украшениями, царь возвратил его на патриаршую кафедру. В этой процессии никто ни из епископов, ни из пресвитеров не шел ни впереди, ни позади; шли же с веселыми песнями флейтисты и флейтистки (они же, заметим, играли в Византии и роль гетер), танцоры и танцовщицы. Одна из флейтисток, — живописует историк, — выдававшаяся среди всех красивой наружностью, сев на коня в мужской одежде, ехала то впереди воинов, то впереди патриарха, причем бесстыдными и пошлыми шутками легко возбуждала нескромный смех как в патриархе (sic!), так и в других». Патриарх едет по улицам Византии в обществе флейтисток-гетер, внемлет сальным шуткам одной из них — невозможная, но действительная картина! Каким нравственным бесчувствием нужно обладать, чтобы не понимать, как это было с патриархом Исайей, что подобное сообщество роняет достоинство пастыреначальника столицы? Если так мало думали о своем достоинстве патриархи, то нет ничего удивительного в том, что клирики еще менее думали об этом. И действительно, некоторые клирики, забывая о своей чести и служении, нередко брали на себя приятное занятие — развлекать публику скоморошеством. Вальсамон, на основании наблюдений над современным ему (XII в.) обществом, передает такие известия о клириках своего времени: «Некоторые из клириков в некоторые праздники (?) иногда ходят в виде монахов или даже в виде четвероногих животных. А иные из клириков, подражая всадникам, бьют по воздуху пальцами, красят себе щеки и притворно исполняют некоторые действия, свойственные женщинам, и другие неприличия, чтобы возбудить тем смех в зрителях». «Когда я спрашивал, — говорит канонист, — каким образом это дозволяется, то не услышал ничего другого, кроме того, что это делается по давнему обычаю». В течение столетия от конца XI до конца XII вв. (от 1080 до 1177 гг.) на Афоне появляется и распространяется, как называют его, «скоромное зло». Это скоромное зло описано современником. Заимствуем из этого описания некоторые характеристические черты. В начале VIII в. на монашеский Афон пришли и поселились там несколько валахов с женами и детьми, вместе с этим на Афоне появился скот — коровы, овцы, мулы. Временами византийские императоры — покровители афонитов — выгоняли мирских жителей с Афона; но сами афониты мало-помалу так привыкли к этим пришельцам, что не только не тяготились ими, а даже сами зазывали их к себе на св. Гору, получая большие выгоды от сожительства с мирянами. Число пришельцев постепенно увеличивалось, так что в начале царствования Алексея Комнина (конец XI в.) на Афоне находилось уже 300 валашских семейств. С этой поры и началась «скоромная драма» Афонская. Валахи доставляли в свято-горские монастыри молоко, сыр и шерсть. Между ними и монахами завязывались меновая сделка и торговля. «Со временем, — по выражению древнего дееписателя, — явились пиршества и дьявольские попойки; дьявол вошел в сердца валахов, и они держали при себе жен своих, одетых в мужское платье, в виде пастухов. Эти женщины пасли овец и прислуживали в монастырях, принося туда сыр и молоко, меся хлебы, и были они весьма любы монахам, — по замечанию того же дееписателя. — А что между ними делалось, о том стыдно говорить и слушать», — заявляет этот последний. Насколько изменилась жизнь афонитов в сравнении с прежним временем, об этом повествователь так говорит: «Некогда умирал один монах в ските, на Афоне, и попросил у окружающих его уксусу, чтобы понюхать его и быть в состоянии побеседовать с ними. Но во всем ските не нашли и стакана уксуса. А теперь у святогорцев большие погреба, наполненные эссенциями и старыми наливками, и от того они скачут, как жеребята диких ослов». На столе у них появилось мясо. Некоторые из монахов, пострадав от греха, потом раскаялись и донесли обо всем тогдашнему патриарху Николаю Грамматику (1084-1111). В записке говорилось о злочинстве валахов, о пагубе от жен их и дочерей, о грехе с животными и о многом другом, что изобрела злоба бесов. Узнал о скоромном зле и император Алексей Комнин. Он приказал переселить с Афона всех валахов и животных. Как же приняли монахи это распоряжение? Дееписатель говорит: «Монахи по изгнании валахов и животных со св. Горы начали плакать и горевать, и был на св. Горе великий плач египетский. Как евреи плакали о мясах египетских и котлах, так и святогорцы не могли забыть валахов». «Афонский безмолвник, — продолжает дееписатель, — шел к другим безмолвникам, и игумены переходили от одного игумена к другому и говорили: «отныне ни житья нам нет, ни покоя, потому что изгоняют валахов и животных». Появились сходки, разделения. И наконец множество монахов решилось уйти вслед за валахами. Только и слухов было: такой-то безмолвник, страшный бесам, уходит с Афона с таким-то валахом и такой-то игумен удаляется с таким-то игуменом. Из монастырей, — утверждает дееписатель, — все полным домом выходили со своими приятелями валахами. В иных монастырях оставались хромцы да слепцы». Изгнали с Афона валахов, их жен, коров, овец, а скоромное зло все продолжало царить на Афоне. Через некоторое время афониты доносили императору Алексею: «У святогорцев нет овец и коров, но зато находятся дети и безбородые. По причине детей и соблазнов от них мы не можем установить начальства в монастырях, потому что дети стали выше старцев и потеряли страх Божий». Патриарх Константинопольский осыпал афонитов за это упреками, обзывал их орудиями бесов и седалищами дьявола и через послание заповедал им твердо помнить древнее монашеское правило: «Не приближай к себе отрока, не говори с ним после стола, и даже в церкви не целуй его» (лобзанием ми-ра)»1.Все это, безусловно, страшным образом дискредитировало духовенство, а вместе с ним и церковь в глазах людей. Но кроме этого, дискредитировалось и само понятие брака. Ибо, как уже упоминалось, люди, которые решали служить Богу, оставляли своих жен, часто просто заточая их в монастырь или насильственно постригая, а вместо них беря себе молоденьких послушниц. Средневековая церковь в вопросе извращения и разрушения института брака пошла еще дальше, чем народ во дни Малахии. И потому грозные слова Ветхозаветного пророка, призывающие людей хранить узы брака нерушимыми, относятся к ним еще более, чем даже к современникам Малахии. А недавние события в США, когда открылся массовый гомосексуализм американских католических священников, еще раз продемонстрировали страшные плоды этого папского антибиблейского учения.